Текст книги "Фирмин. Из жизни городских низов"
Автор книги: Сэм Сэвидж
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Этой центральной трубе я дал название Лифт. Лифт спускался прямо в подвал «Книг Пемброка», с остановкой на каждом этаже. Карабкаться вверх-вниз по шахте на сей раз мне показалось трудно, да, куда трудней, чем во время былых моих эскалад, и не только из-за увечной ноги. О, если бы только из-за ноги! То и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, и я уже не в состоянии был подтягиваться на передних лапах, как в былое время.
Спускаясь в первый раз, я вышел на втором этаже, у заведения дантиста. Комнат здесь было две, приемная и сверлильня. Стены белые, на полу линолеум, лоснистый, мягкий, и запах, как от мокрой газеты. В центре сверлильни на стальном пьедестале высилось гигантское кресло, а рядом свисали с подставки орудия пытки. И ни в одной из этих двух комнат нечего поесть, и почитать тоже нечего, только брошюрки про порчу зубов с цветными картинками, изящно иллюстрирующими эту порчу. Я ощупал языком свои передние зубы – все нормально. Вот я умру, и столетия спустя археологи – будут тогда еще археологи? – откопают мои длинные желтые зубы и скажут: «Смотри-ка, Джо, ни единого дупла!» Как мальчик в брошюрке, сияя восторженно: «Ой, мам, смотри, ни единого дупла!» Ой, мам, ни единого дупла. О Фло, смешная ты моя старушка Фло, были у ней свои замашки, свои приемы и повадки, теперь они мне кажутся неотразимыми – походочка, как в море лодочка, могучий храп и тот пикантный привкус в молоке. Ни единого дупла, но память, память дает сбои, память портится, ее разъедает кариес. Что-то, я замечаю, вы больше не смеетесь над моими шутками. Читатель, где твоя улыбка?
Получив доступ к Лифту, я скоро взял себе манеру спускаться в книжный магазин, как только Джерри выйдет за порог. Я даже снова начал смотреть то, что показывали в «Риальто». В «Риальто», единственном заведении на всю округу, жизнь била ключом. Я объясняю это так: когда прочие заведения почти сплошь стоят запертые-заколоченные, людям больше некуда податься и они идут в кино. Иногда Джерри возвращался домой раньше меня. Он, конечно, видел, что я гуляю сам по себе, и – никогда ничего, никаких укоров-возражений. Он обращался со мной как с равным. Бывало, подтягиваюсь, лезу из дыры, а Джерри, сидя за столом, повернется и скажет что-нибудь такое: «А-а, Эрни, ну, как прогулялся?» В такие минуты я буквально изводился оттого, что не в состоянии ему ответить: «Ха, Джерри, да шикарно!»
Теперь я снова мог являться в магазин и часто там задерживался на прежних моих постах в течение дня, я смотрел вниз с Воздушного Шара, я смотрел вдаль с Балкона, всегда осторожничая, таясь, высовывая только кончик носа, один глаз, а иногда я ночи напролет читал. Книжный магазин уже вовсе не был тем веселым местом, каким казался прежде. Его, как туча, накрывал дух обреченности вместе с удручающим слоем вполне реальной пыли. Шайн, по-видимому, давно в руки не брал своих индюшиных перьев. Пыль не стирал, не посвистывал, и под глазами теперь были у него такие синяки, как будто кто-то ему фонари наставил. И посетителей стало гораздо, гораздо меньше. В эту часть города теперь мало кто заглядывал. Наверно, в душе уже поставили на нас крест.
Глава 11
Как-то прелестным сентябрьским утром Джерри меня впервые вывел в люди. Мы только что позавтракали: тост, крепкий кофе – и тут он потянулся и достал с горы коробок красную коляску. Я думал, он в нее погрузит вафельницу или тостер, они уже неделями томились в кладовой, но нет – снял с пирамиды самую верхнюю коробку, положил на пол и стал из нее вытаскивать книги и швырять в коляску. Я заметил красно-желтую обложку «Подменыша», кровью налитые буквы, моросящие красные клыки гигантской крысы, но было тут много экземпляров и другой книги – простая бумажная обложка, выпадающие страницы. Он загрузил по кипе каждого издания, потом поднял коляску вместе с книгами – да уж, силач был, – и я услышал стук его шагов по лестнице. Я чуть было не кинулся к Лифту – спуститься, глянуть, что там творится в «Книгах Пемброка», как вдруг слышу: возвращается. «Пошли, Эрни», – говорит. Наклонился, сгреб меня. Посадил к себе на плечо, и, держась одной лапой за его отставшую кудрю, я на нем выплыл на тротуар.
Я и прежде езживал на его плече, по комнате кругом, и всегда с большим удовольствием. Приятно было обольщаться мыслью, что он верблюд, я Лоуренс.[66]66
Есть несколько вполне знаменитых Лоуренсов, но здесь имеется в виду, конечно, Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935) – британский воин, герой Первой мировой войны, исследователь дальних земель, ученый и писатель, прозванный Лоуренсом Аравийским, так как значительную часть жизни он провел в пустынных местах Египта.
[Закрыть] В первый раз, когда он меня так посадил, я, конечно, воспользовался случаем для обследования его висков. Наученный горьким опытом с Норманом Шайном, я уже ничего не принимал на веру. Но, пошарив в подлеске, я не нашел никаких таких серповидных гряд, только утешительно гладкую равнину, слегка шершавящуюся у воротника, так что под портретом Джерри я смело написал ЧЕСТНОСТЬ И ДОБРОТА.
Джерри сел на корточки возле коляски и все книги сложил пачками, названием вверх. Я взобрался на самую большую пачку, и он провез коляску, книги и меня, по солнышку, через всю Тремонт-стрит, к Городскому парку, и вот таким манером я сызнова столкнулся с торговой стороной книжного бизнеса.
Раньше лишь однажды мне случилось при дневном свете увидеть мир людей, и лучи солнца, высокие дома, и все в листве деревья, прохожих, пестрые цветы – но тогда я буквально умирал со страху. На сей раз, путешествуя в коляске Джерри, я страха не испытывал, и я смело смотрел людям в глаза, оглядывал деревья в вышине и чувствовал то, что, кажется, зовется счастьем. Сама собой сложилась фраза: «Мир прекрасен», – и я запустил ее в синее небо, и все оно, как флаг, дрожало на ветру. Конечно, тут была и зависть, была, была, во рту стояла горечь, как от желчи, мир этот был – не мой мир при всем при том, – но я ее сглотнул. Люди на нас пялились, пока мы проезжали, в особенности на меня, и я твердо, не мигая, встречал их взгляд своими черными глазами.
Торговлю мы открыли прямо у станции подземки на Парк-стрит. Джерри прислонил к коляске кусок картона. Там от руки, цветными буквами, было выведено: КНИЖНАЯ РАСПРОДАЖА. НОВЫЕ КНИГИ, КАЖДАЯ С АВТОГРАФОМ. Я, конечно, все эти коммерческие штучки знал не понаслышке, знал как свои пять пальцев, и, если бы спросили моего совета (о, только бы спросили!), я порекомендовал бы – тактично, не корча из себя всезнайку, – задерживать прохожих, хватать, так сказать, за пуговицу, приставать. Я сказал бы: «Джерри, мальчик, суй ты товар им в нос, в нос, небось не задохнутся, да не слезай с них, покуда деньжат не выложат». Я был бы как тот дедушка в кино, ну вылитый, там внук выходит в большую жизнь, а он дает советы (так его и вижу: скошенный подбородок, зализанные волосы). Но Джерри был совсем не пробивной. Бизнесмен был из него никакой, прямо даже ужасный. Прислонился к стене, стоит, курит сигарету за сигаретой и ждет, когда покупатель сам набежит толпой. Не очень-то многих мы так, конечно, охмурили.
Под вечер, когда кончились уроки в школе, подростки стайкой проходили по другой стороне Парк-стрит, и они хором пели-кричали через улицу: «Джерри Магун, старый пердун», опять, опять, и как не надоест. Но Джерри проявил большую выдержку – даже бровью не повел, даже не взглянул на них, как будто и не слышит. Поменьше дети – те к нам подходили. Подходили ради меня, опустятся на корточки возле коляски и заговаривают со мной, сюсюкают, пытаясь меня склонить к разным примитивным штукам, будто я им обезьяна какая. Один малолетний идиот вынул карандаш: «Кусни-ка, крыса, кусни-ка». И ведь совсем ребенок, дважды два четыре пока с трудом усвоил – ужасно унизительно.
Мы проторчали на одном месте чуть ли не целый день и в час пик проторчали, и я имел возможность наблюдать, как постепенно меняли цвет деревья, и кое-кто все-таки покупал книги, а кое-кто просто останавливался поболтать. Те, кто болтали, по большей части были и сами вроде Джерри, на книги у них денег не хватало. Так, покалякают, посплетничают насчет общих знакомых, шутки шутят, что потерпели, мол, банкротство. Друг друга они называли «старик». Я их всех глубоко заинтересовал, и дважды у Джерри спрашивали, дрессированный ли я, и оба раза он отвечал: «Нет, старик, он не дрессированный, он воспитанный». Правда, один – Грегори его звали – уходя, оглянулся и бросил мне – так фамильярно, панибратски – «Ну пока, старик». Убийственная наглость.
Хоть в дверь к Джерри почти никто не стучался, шапочных знакомых была у него тьма, и на каждом шагу его окликали: «А, Джерри, как жизнь?» «Так держать, Джерри!» – даже копы. Когда ты одинок, невредно быть немножко чокнутым, только не надо перегибать палку. Такова, во всяком случае, моя политика. И в конце концов полегоньку «Подменыш» продавался. По-моему, народ пленяла яркая обложка с огромной крысой. Как только кто-то купит экземпляр, Джерри ставил свой автограф, в качестве бонуса присовокупляя свою визитную карточку и свою другую книгу. На карточке было написано:
И. Д. МАГУН.
«Умнейший человек на свете»
Писатель из ряда вон выходящий и даже внеземной.
И то же самое он надписывал на книгах. Писатель из ряда вон выходящий и даже внеземной. Ничего, народу нравилось. Не всем, конечно, не закоренелым буржуа. Буржуа эти, которые с портфелями, в костюмчиках, только поглядывали на Джерри и хмыкали. Смотришь: стоят, переговариваются, зубы скалят. Зубы отличные. Но если вдруг взгляд этакого типчика сталкивался с моим, я отражал его с таким холодным, с таким стальным презрением! Вмиг ухмылочка сползала с гладкого лица.
Время от времени кто-нибудь остановится – поспорить с Джерри, выставить его идиотом. Мысль о том, что старый помятый малый с колясочкой – умнейший человек на свете, прямо их оскорбляет, прямо покоя не дает. Ну и начинается: «Если ты такой умный, так почему же ты с тележки книгами торгуешь?» – одним словом, всякие мещанские пошлости. А Джерри не сердился. Терпеливо растолковывал этим людям, как на самом деле он богат, потому что он свободен, не обязан ишачить ради жалованья, не должен по восемь часов в день протирать задницу на бесполезной службе. Голоса никогда не повысит, выслушает все, что ему скажут, и, погодя, глядишь, завязывается серьезный разговор с этими людьми, и Джерри уже им начинает нравиться. Некоторые потом даже сами начинали ныть, жаловаться на жизнь, на неудачную женитьбу, дурацкую работу, и частенько дело тем кончалось, что покупали книгу. В надежде, я так думаю, что, когда придут домой, она их развеселит.
У второй книжки Джерри яркой обложки не было. Если честно, это была просто кипа разрозненных страниц, которые он сам отстукал в каком-то заведеньице на Сколли-сквер. И кипу эту он превратил в книгу так: зажал между двумя листами темного картона, продырявил и всё вместе прошил белой бечевкой. Я смотрел и думал: и стоило же так из кожи лезть, а? Говна-пирога. Но, конечно, я мог так рассуждать исключительно в силу своего происхождения. Потом он на каждом экземпляре – синим карандашом, от руки, печатными буквами – вывел заглавие: ПЛАН СПАСЕНИЯ.
История начинается на планете Земля лет через сто примерно после того, как широкомасштабная термоядерная война между «последними империями» США и СССР до основания разрушила цивилизацию. Мало того, что сгубила все до единого большие города и даже маленькие городишки, война эта в уцелевшем сельском населении порождает звериную ненависть к всевозможным технологиям, которые оно винит во всех выпавших ему невзгодах. Правительств, в том узком смысле слова, как мы это привыкли понимать, больше не существует вовсе, а есть только бродячие банды головорезов да непрочные сообщества земледельцев. Земледельцы эти вспахивают почву простой деревянной сохой, работают на мулах, и, когда они пашут ночью, почва из-за радиации вся светится за сохой, как фосфор. По всей Земле люди страдают от ужасающих недугов, и от таких, главное, о каких до холокоста было и слыхом не слыхать, и многие из этих новоявленных недугов поражают кожу, и большинство людей покрыто мерзкими болезненными волдырями. Из-за радиации, сплошь поразившей всю планету, дети рождаются неполноценными: калеками, кретинами, уродами, слепцами. Прежние религии и идеологии, сыграв столь роковую роль в разжигании последней войны, засевшей неизбывным ночным кошмаром в коллективном бессознательном, – окончательно дискредитированы. Но поскольку все выжившие невежественны и повреждены умом – как грибы после дождя вырастают новые религии. Правда, распространяются они не широко, влияние их кратковременно, но все это лишь до тех пор, покуда не объявляются Уцелевшие.
Эта новая секта основана одним особо кровожадным, отъявленным головорезом по имени Джон Хантер. Тот спокойно злодействовал, насиловал себе, грабил и убивал в одной мелкой деревушке, как вдруг веткой дуба его срезало с коня. Он остается цел, казалось бы, отделался человек легким испугом, ан нет, вскоре затем он начинает получать сигналы из космоса, а из сигналов этих выясняется, что род человеческий вовсе и не зародился на Земле, отнюдь не развивался вместе со всеми остальными видами, а пошел, наоборот, от тех, кто случайно сюда некогда попал, счастливо уцелев после крушения космического корабля. Это новое учение как нельзя более совпадает с общим настроением эпохи: нет, не наша это планета. И кому ж такую планету захочется назвать своей? И вот Джон Хантер открывает людям, что им надо одно – спастись, а чтобы спастись, надо каким-то образом подать сигнал мимопроходящему инопланетному кораблю. А технологии-то у них самые что ни на есть отсталые, ни тебе радио, ничего прочего такого типа, и как в таких условиях подашь требуемый сигнал – еще большой вопрос. Но у Джона Хантера ответ как раз имеется. И он объясняет людям, что просто-напросто надо построить пирамиду, такую большую, чтоб видно было из космоса. Два года он убивает на то, чтоб все пространство, назначенное под эту пирамиду, обставить вехами, и он привлекает все более широкие массы последователей по мере продвижения трудов. И когда основание этой пирамиды все наконец обмечено, оно полностью покрывает старинные штаты – Небраску и Канзас, и большую часть Миссури, и Айовы, и Южной Дакоты.
Горя неистовым энтузиазмом, массы принимаются за дальнейшую работу, выламывают и перевозят камни. Миллионы забывают о голоде и жажде в трудовом порыве, буквально бредят трудом, и труд для них дело чести. Ну а затем постепенно со временем зреет инженерная мысль, развивается инженерное искусство, и, разумеется, уже не обойтись без бюрократии. Дабы прокормить все эти миллионы трудящихся, расширяется и процветает сельское хозяйство. Железный плуг сменил соху, в хозяйстве теперь успешно используется борона, а кое-где даже и простенькая молотилка. Громадный дворец и храм воздвигнуты в каждом углу пирамиды – для нужд Джона Хантера и его жрецов. Когда же наконец Джон Хантер умирает, ему наследует блистательный и беспощадный сын его Кевин Хантер, его в свою очередь сменяет слабый и распутный Уилсон Хантер, и так далее вплоть до самого последнего лидера, абсолютно помешанного Боба Хантера. А работа тем временем идет уже сто десять лет подряд, расходы на строительство гигантской пирамиды поглощают чуть ли не все скудные ресурсы планеты, а люди мрут как мухи от мутаций и болезней. Последний пережиток людской расы гибнет среди бурана, тщась доставить из Техаса непосильно тяжелый камень.
А столетия спустя инопланетяне таки высадились на Земле. Они ужасно удивились, увидев громадную неоконченную пирамиду, и даже организовали на Земле исследовательский центр по ее изучению, но, как ученые ни бились, вопрос о том, с какой целью ее воздвигли, так и остался нерешенным.
Мне эта история, в общем, не так понравилась, как «Подменыш», может, потому, что в ней нет крыс. Правда, мне понравилась вся эта семейная сага, вся эта история про то, как Хантеры, дурея от власти и радиации, с течением времени делались все отвратней. Понравилась сама идея. А Джерри говорит, книг его не хотят публиковать, дескать, потому, что их страшит идея. Зато мой взгляд здесь в точности угадан: что наша жизнь – игра и что ни день она быстрее катится к концу и делается все отвратней.
Глава 12
Немало счастливых часов выпало нам с Джерри. Особенно любил я наши завтраки: блюдечко кофе с молоком, совместное чтение газеты. Как-то раз во время завтрака мы прочитали в «Глоуб» про Адольфа Эйхмана.[67]67
Эйхман, Адольф (1906–1962) – нацистский преступник, руководивший депортацией и массовым уничтожением евреев во время Второй мировой войны; сумел избежать Нюрнбергского процесса, долго скрывался в Израиле, изменив наружность, но в конце концов был разоблачен и казнен во исполнение давнего заочного приговора.
[Закрыть] И были фотографии: целые поезда живых скелетов, вагоны для скота, костлявые руки тянутся к щелям между досок, груды иссохших трупов – лица, как у крыс, – и Джерри тогда сказал, что ему стыдно быть человеком. Новая для меня идея.
Я, можно сказать, пристрастился к кофе, ну и к вину, конечно, хоть по утрам вина себе никогда не позволял, да и вечером не всегда – разве что если дождик. Когда подкатывало время ужина, Джерри обыкновенно готовил разное из банок. Больше всего нам нравилась говяжья тушенка. Иногда он к ней варил еще и рис, а иногда, когда у нас с деньгами было туговато, мы довольствовались одним рисом с соевой подливкой. Усы у Джерри были пушистые, рисинки к ним притягивались как к магниту, когда он ел – буквально подпрыгивали, ей-богу. Потом, когда уж удостоверился в прочности наших отношений, я бывало, снимаю рис лапами у него с усов и ем. И Джерри хохотал. Когда он хохотал, легко было себе представить, что он самый счастливый человек на свете, не только самый умный.
И вовсе не всегда он на ночь глядя уходил – все чаще, по мере того, как недели шли и надвигались холода, – мы проводили вечер, вместе растянувшись на нашем старом Стэнли, слушая записи, все больше Чарли Паркера и Билли Холидей.[68]68
Паркер (Чарлз Кристофер, в обиходе Чарли) по прозвищу Птица (1920–1955) – американский джазовый музыкант, исполнитель на альт-саксофоне; создал джазовый квинтет и другие ансамбли; один из основоположников джазового стиля бибоп; Билли Холидей по прозвищу Леди Дей (1915–1955) – американская легендарная джазовая певица
[Закрыть] Проигрыватель у него был шикарный, с двумя колонками, и мы потягивали красное винцо, которое он кувшинами носил из «Пива и Эля» Додсона на Кембридж-стрит. Своей посудой я не обзавелся, так что лакал прямо из его стакана. Я сидел на ручке кресла, а если вдруг переберу, сваливался к нему на колени. И он хохотал, а я – положим, хохотать я не умею – радовался от души, а это все равно что хохотать. Я всегда был большой любитель джаза, это из-за Фреда Астера, теперь вот и кое-чем свеженьким проникся. Одну, долгоиграющую, под названием «Солнца нет в Венеции», мы ставили раз сто, такая тихая, печальная, с Милтом Джексоном[69]69
Джексон, Милтон, настоящее имя Барри Кристи (р. 1923) – знаменитый английский вибрафонист, а также пианист, гитарист и композитор, известный своей мрачной, навеянной техномотивами музыкой; вибрафон – ударный инструмент, состоящий из металлических пластинок разной длины и соответственно разной высоты звучания.
[Закрыть] на вибрафоне. И вибрафон, по-моему, у него звенит, как будто бы по пустому городу, городу из стекла, бредет одиноко крыса, лапами цокает по тротуару, и этот тоненький, тоскливый звон эхом отдается от домов.
Порой, поздно ночью, в темноте, лежа у себя в коробке на полотенце из «Отеля Рузвельта» (теперь невидимом под ватой, которую я понадергал из Стэнли), я все слушал, слушал музыку, она у меня звучала в голове. И я не выключал. Лежал с открытыми глазами в темноте и думал про моих Прелестниц. Терся мыслями о бархатную кожу, зарывался в тайное, тенистое, теплое. И томление делалось так остро – стрелой меня пронзало вдоль всего хребта. Я не постигал буквально, как Джерри может такое выносить: один-одинешенек бредет по своему безженственному миру, бормочет про себя, мотает большой башкой? Да будь я человеком, вышел бы на улицу, мгновенно закадрил первую молоденькую встречную, сверкая черным взором над бесподбородочной улыбкой, и уж обольстил бы, купил, а нет, так изнасиловал. А Джерри – Джерри брел себе в своей арктической тоске, до того одинокий, что разговаривал с крысой.
И все же, все же в то золотое времечко, за завтраком плюс чтение газет, допоздна слушая музыку в нашем большом кресле, я порой испытывал нечто, очень похожее на счастье. То не было безумное веселье минувших дней, дней в книжном магазине. Нет, теплей, нежней, и почти сумеречное это было чувство.
Иногда мы совсем увлекались, забывались, запускали Птицу на всю громкость, и на ударных был сам Джерри (колотил по ручкам кресла), а партию рояля исполнял я, бухал, как говорится, ого-го, дым коромыслом. Мы поднимали такой грохот, что малый из соседней комнаты – Сирил его звали, и у него торчали волосы из носа, и часто ночью мы слышали, как он рыдает, – дважды подходил к нашей двери, стучал в нее ладонью и орал, чтобы мы прикрутили звук. Эти два раза плюс визит пожарника – в сумме и составили те три раза, что нам стучали в дверь.
Джерри здорово меня натаскал по части джаза – свинг, импровизация, всякое такое, – я впоследствии все это применял в собственном творчестве. Бывало, музицирую, а Джерри говорит. На мне белая рубашка в синюю полосочку, рукав подвязан, точь-в-точь как у Хоуджи Кармайкла в «Иметь и не иметь»,[70]70
По роману Хемингуэя «Иметь и не иметь» создано несколько экранизаций. Кармайкл, пианист и джазовый композитор, играет на рояле в фильме 1944 года, снятого Ховардом Хоксом с Хемфри Боггартом в главной роли.
[Закрыть] и я тихонечко, как бы машинально, перебираю клавиши, создаю, что ли, мягкий музыкальный фон, в точности как он в этом кино, покуда Джерри винцо потягивает и предается воспоминаниям о детстве, далеком детстве в Уилсоне, Северная Каролина, и о том времени, когда он в армии служил. Он туда попал как раз в самом начале войны, Второй мировой войны. Узнав, что он крестьянский сын, его приписали к резервному полку и услали в Техас приучать мулов, и там однажды серый громадный мул Питер заехал ему копытом в морду. В результате левый глаз вывернулся на сторону да так и остался. Кроме вечных головных болей и косоглазия, удар Питера за собой повлек небольшой ежемесячный почтовый чек. «Так что, видишь, Эрни, на поверку этот долбаный мул прямо меня озолотил». Одно из великих достоинств Джерри – он всегда смотрел в корень, да, это он умел.
А еще он мне рассказывал про то, как жил в Лос-Анджелесе перед войной и снимался – роль, правда, была без слов – в фильме под названием «Всадники в ущелье». Он и про книги много говорил, про литературные дела, всю эту кашу. Никто, он говорил, не умеет писать лучше Хемингуэя, разве что Фицджеральд, да и у того только один раз получилось. И еще рассказывал про то, какие дивные дела творятся на «Побережье» – это он Западное побережье[71]71
То есть Западные Штаты, имеющие выход к Тихому океану. Чаще всего (и в данном случае), говоря о Западном побережье, имеют в виду Калифорнию.
[Закрыть] имел в виду, – и говорил, что Бостон гиблый город.
Еще мне нравилось, когда он рассуждал про революцию, про Джо Хилла, Петра Кропоткина,[72]72
Хилл, Джо (1879–1915) – профсоюзный деятель, автор и исполнитель песен. По недоказанному обвинению в убийстве был приговорен к смертной казни и расстрелян; Кропоткин Петр Алексеевич (1842–1921) – князь, революционер, теоретик анархизма.
[Закрыть] про забастовки. Любимое его присловье было: «Вот после революции…» Когда у него покупали книги, он оправдывался, извинялся, что берет за них деньги, и обещал, что книги будут бесплатные после революции – такая социальная услуга, как уличные фонари. Еще он говорил, что Иисус Христос был коммунист, и тут многие возмущались.
Джерри говорил, я слушал. Постепенно я все больше и больше узнавал о его жизни, тогда как он, можно с уверенностью сказать, все меньше и меньше узнавал о моей. Из-за моей прирожденной сдержанности он мог распоряжаться моей личностью как ему угодно. Мог лепить из меня все, что вздумается, и скоро стало беспощадно ясно, что, глядя на меня, он видел в основном шустрого зверька, дурашливого, довольно-таки глупого, что-то вроде очень маленького песика с торчащими зубами. Он и отдаленного представления не имел об истинном моем характере, о том, что я на самом деле грубо циничный, умеренно порочный и печальный гений, и книг я прочитал побольше, чем он сам. Джерри я любил, но опасался, что в ответ он любит вовсе не меня, но плод собственной фантазии. Увы, мне ли не знать, как можно втюриться в этакий плод! И в глубине души я понимал, я понимал, хоть корчил блаженное неведение, подыгрывая Джерри, что в те совместные наши вечера, когда он пил и говорил, в сущности, он говорил с самим собой.
Что это? Хмыканье или мне показалось? А-а, вы думаете, значит, что меня подловили. Ах, да я знаю, знаю я, что раньше говорил, – признавался, свидетельствовал, торжественно и при своей извращенности даже похваляясь, – про мою любовь к щелям, почти патологическое желание вечно прятаться, про мое пристрастие к маскам. Так почему ж такое, вы, значит, спрашиваете, я вдруг разнюнился, когда мне представилась такая прямо роскошная возможность спрятаться, отличный, скажем так, шанс скрыться под непроницаемым обличьем милого домашнего зверька? Ну ладно, объясняю: если я, например, надену маску по собственному капризу – когда хочу, тогда сниму, тут полная свобода, и если на меня ее силком напялят, тут есть ведь некоторая разница, а? – разница, как между ласковым приютом и тюрьмой. Да я бы с удовольствием так и топал по жизни, скрытый в своих мехах – ручной зверек, – если бы только знать, что в любой момент могу сдернуть с себя любимую мордашку и предстать таким, каков я есть на самом деле. Привет, Джерри, это я! Никогда бы ничего такого я не сделал, но помечтать-то можно.
Я мужественно носил маску, но вечно она терла, и порой трудно было удержаться, я слегка подгладывал края. И когда на меня вдруг накатит, я гадил в самых деликатных местах: в тарелку Джерри, ему на подушку. Ему на это было с высокой горы плевать, и опять же – никак не доходило, что это не ручной зверек, что это добрый старый Фирмин безобразит. А как-то раз, когда он рассеянно чесал меня за ухом, я повернулся и ужасно, подло его куснул. За указательный палец. И зачем я только это сделал? «Блуждая по садам раскаяния».
Из комнаты мы выбирались вовсе не только для того, чтоб сбывать книжки в Городском парке. Однажды мы в кино ходили. Было начало сентября, день пасмурный, вонючий. Джерри уже собрался было выходить, уже и дверь открыл. Я сидел на столе, доедал его обед, читал вчерашний «Глоуб». Джерри вдруг замешкался, повернулся, бросил на меня взгляд, который, тогда мне показалось, говорил: «Бедный старый Эрни, один остается». Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что взгляд был скорей недоуменный. Может, в нем содержался некий такой вопрос, ну вроде: «Да что тут, собственно, за зверь?» Предпочитаю этот вариант. Но, как бы там ни было, он вернулся, сгреб меня. Сунул меня в карман пальто, и мы пошли в кино.
Тот путь в «Риальто» интересный был невероятно, хотя в известном смысле и наводил тоску. Никогда еще я не проделывал этот путь в дневное время и теперь, выглядывая из-под карманного клапана, я поражался тем, как все, оказывается, может испоганить дневной свет, особенно когда он тусклый, серый, мало отличим от света, какой точился встарь ко мне в подвал. И тут не только в освещении дело. Мир, который я насочинял, наворожил, а думал, будто знаю досконально, – мир глухой, таинственный, расцвеченный игрой теней, мир романтический, волнующий, хоть и чреватый западнями – оказался сплошным надувательством. Под серой поволокой весь он выцвел. Просторы начисто лишились глубины: так, просто тусклые, серые панели. Запустелые дома, заколоченные окна, водостоки, забитые разной дрянью, серые сморщенные лица. Вялость, тоска, печаль – безысходное уродство. Я, правда, решил на все плевать, не портить себе настроение – я так радовался, что вышагиваю по бостонским улицам в кармане одного из лучших в мире писателей. Конечно, «вышагиваю» – сильно сказано, точней, я плелся кое-как, но вот я говорю «вышагиваю», я схватываю суть вещей.
Я пересмотрел все фильмы, какими располагал «Риальто», все до единого, и некоторые по многу раз, но был всегда готов смотреть их снова. Когда мы подошли к билетной кассе, Джерри поглубже засунул меня в карман, так что я не видел афиш и понятия не имел о том, что сегодня на экране. Так я и корячился, пока он покупал попкорн и колу, а потом мы прошли через весь зал, в передний ряд. Народу было всего ничего, кроме нас, несколько человек на весь зал. Сеанс начался почти сразу, и, как назло, фильм оказался тот, который я буквально ненавижу, хоть и Техниколор,[73]73
Фирменное название системы цветного кино, отличающееся особенной яркостью красок.
[Закрыть] что я, в общем, считаю плюсом. Называется «Годовичок», сентиментальная такая муть – бедный мальчик, при нем ручной олень. Вообще я лично терпеть не могу историй с участием зверей. А Джерри, наоборот, наслаждался, и я понял, что меня он взял с собой, рассчитывая тоже угодить, и мне стало от этого ужасно грустно и тоскливо, хоть я и делал хорошую мину при плохой игре. Кроме оленя этого и множества собак, в фильме участвует большой медведь по прозвищу Косолапый. Когда он появился на экране, Джерри покосился на меня, проверить мою реакцию, и тут я стал ради него безбожно переигрывать: разинул рот, поднял передние лапы, сам весь отпрянул. Джерри был доволен, я заметил. Фильм все идет, идет, происходит куча всяких неприятностей, и вот в один прекрасный день, когда этот самый олень, значит, съедает последние запасы зерна у наших бедняков – притом уж в третий раз подряд, – хозяйка хватает ружье и в него стреляет. Я лично был только рад, хоть и заметил, что Джерри утирает слезы.
Мы еще остались. Высидели «Путь к Сан-Антонио», «Безумное чудовище», а дело шло уже к полуночи. Я надеялся, что на закуску нам покажут Джинджер Роджерс, и Джерри увидит наконец сцену смерти и преображения, но вместо этого был Чарли Чан. В полночь, когда великий китаец погас, не кончив фразы, началось, как всегда, шарканье, покашливание в темноте. Потом проектор снова, жужжа, вернулся к жизни, и ангельское вознесение началось. На сей раз это оказалось «Как кошкам мужчинки захотелось» – обожаю. Две Прелестницы, одетые в костюмы кошек, – восхитительные усики, а ушки, ушки! – стараются изловить мужчину, одетого крысой, ну, может, это мышь, не знаю. Они его гоняют по большому дому, можно сказать по особняку, но он ловчей, быстрей, проворней, он перескакивает через стулья, взбирается по шторе, качается на люстре. В конце концов кошечки меняют тактику. Притворяются, будто оставили попытки его поймать. Зевают, потягиваются, делают вид, что собрались спать. И вылезают из своих костюмов, постепенно – сначала плечики, потом одна пленительная грудь. Ах, как они прекрасны. Ну и конечно, увидав их нагишом, большая крыса тут же соскакивает с люстры и спаривается с обеими. Обычно я терпеть не могу, когда моих Прелестниц покрывает нечто столь вульгарное, как человеческий самец, в подобных случаях я буквально отвращаю взор, но этот фильм – исключение: причины очевидны. Правда, я не был уверен, что Джерри все это тоже придется по душе. И потому, когда кошки стали вылезать из своих костюмов, я глянул искоса – ну как ему. Он крепко спал, запрокинув голову, разинув рот. Оглядевшись, я увидел еще нескольких, с позволения сказать, зрителей, в подобных же позах, и мне пришло в голову, что, если б вы не знали, как и что на самом деле, вы бы легко могли принять Джерри за такого же отпетого, гиблого пьянчужку.