Текст книги "Воспоминания о Корнее Чуковском "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
– Ну вот и посплетничали! – улыбался Корней Иванович, и мы снова возвращались к чтению.
Уходила я вечером. Пока я одевалась внизу, в прихожей, Корней Иванович стоял на верхней площадке, веселый, в узорчатом вязаном свитере. Чуть покачиваясь, то поднимаясь на носки, то опускаясь, он напутствовал меня:
– Смело несите свою статью в редакцию. Обязательно смело! Приучайтесь ходить по редакциям. Это тоже надо уметь, если решил стать литератором! – Он засмеялся и добавил не то грустно, не то насмешливо: – А я уж и не припомню, когда я впервые пришел в редакцию… Да, Лидочка, когда я начинал печататься, я был самый молодой среди литераторов, а теперь я самый старый! В России надо жить долго – интересно!
Я вышла на тихую улицу. Снег скрипел под ногами. Все вокруг сверкало и блестело, серебрились неподвижные и голубые от инея ветки. Не помню, какое было число, но эта ночь запомнилась мне как праздничная, рождественская. Я чувствовала себя словно после труднейшего экзамена. И не только потому, что Корней Иванович отнесся снисходительно к моей работе. Я чувствовала: больше, чем статьей, он остался доволен нашим разговором, ведь именно этому он и начал учить меня двадцать лет назад в затемненной, голодной и холодной Москве.
А потом начались мои странствия по блоковским местам – Шахматово, Боблово, Ленинград, Озерки, Шувалово. Каждый раз, возвращаясь в Переделкино, я приходила к Корнею Ивановичу и «докладывала» ему о своих поисках и путешествиях. Он слушал с интересом, расспрашивал, подсказывал.
– И на Лахтинской побывали? И на Галерной? А Введенская гимназия цела?
Особенно интересовался он последней квартирой Блока на Офицерской, ныне улице Декабристов. Я рассказала, что попросила жильцов и они разрешили мне войти в комнату, где умер Блок.
– Печка кафельная белая сохранилась? – живо спрашивал Корней Иванович. – В последний год Блок запомнился мне возле белого зеркала этой печи. Зимой он стоял, заложив руки за спину, потому что в доме было холодно, дров мало, топили едва-едва, и он прижимался к печке, стараясь согреться. А летом, в последние месяцы, когда был болен и не спадала температура, он, верно, искал прохлады…
Вернувшись очередной раз из Шахматова, я привезла Корнею Ивановичу красный, поросший зеленым мохом осколок кирпича – остатки фундамента шахматовского дома.
Корней Иванович молча взял камень, внимательно разглядывал, а потом за все время нашего долгого разговора перекладывал его из ладони в ладонь, гладил и даже прижал к своей крупной мягкой щеке.
– А булочная в Озерках существует, над которой золотился крендель? спросил он.
– Вместо кренделя там теперь синяя вывеска: «Продовольственный магазин»…
– А Шуваловский парк? Последние годы Блок часто уходил туда пешком и говорил, что в Шувалове пахнет, как в Шахматове… А на его последней квартире, в маленькой комнатке, что служила Блоку кабинетом, висел черный с желтыми розами поднос, который привезли из Шахматова после пожара, и фотографии шахматовского дома. Я жалею, что ни разу так и не побывал в Шахматове. Сколько раз и Блок, и мать его Александра Андреевна звали меня туда. Очень хорошо написал Андрей Белый в своих воспоминаниях, что шахматовские поля и закаты – вот истинные стены его кабинета… – Корней Иванович раскрыл свою большую ладонь и снова задумчиво взглянул на зеленовато-красный осколок кирпича.
– Добьемся, что восстановят шахматовский дом, – сказала я, – устроят музей, и я уеду туда смотрителем, жизнь доживать. Уходили же раньше люди в монастырь. Приедете тогда ко мне в гости?
– Что ж, русская литература, может быть, самое прекрасное из всех вероисповеданий, – серьезно ответил Корней Иванович. – Если каждый из нас хоть что-то сделает во имя этой веры, можно считать, что мы не зря жили. И, словно желая снять невольную выспренность слов своих, сказал шутливо и весело: – Так, значит, в монастырь? Обязательно приеду, особенно если этот монастырь будет женский!
В 1965 году редакция журнала «Сибирские огни», где печатались мои воспоминания «Зеленая лампа», выразила пожелание, чтобы кто-нибудь из московских писателей написал предисловие к воспоминаниям. Снова пришла я к Корнею Ивановичу. Сбивчиво и смущенно изложила свою просьбу. Он внимательно выслушал меня и деловито спросил:
– Когда нужно предисловие?
– Вчера…
– Оставьте рукопись и приходите послезавтра в половине второго.
Когда я пришла в назначенное время, рукопись лежала на столике возле тахты и в нее было вложено перепечатанное на машинке предисловие.
– Вот, – сказал Корней Иванович. – Возьмите и учитесь точности у стариков.
А через некоторое время мы поссорились. Это была глупая, нелепая ссора. То есть мое поведение было и глупым и нелепым. И вот как это произошло.
Однажды, гуляя по Переделкину, я встретила Корнея Ивановича. Он попросил меня в следующее воскресенье прийти в детскую библиотеку, которую он построил возле своего дома в дар окрестным ребятишкам. Там в этот день должен был состояться конкурс на лучшее исполнение детьми стихов Пушкина.
– Послушайте ребят, – сказал Корней Иванович, – поговорите с ними. Я думаю, вам нет необходимости объяснять, как это важно, чтобы человек с самого детства знал как можно больше стихов наизусть.
Конечно же я с радостью согласилась. А в воскресенье ушла с утра на лыжах и начисто забыла о данном обещании. Лишь поздно вечером спохватилась и пришла в ужас от того, что произошло.
Наверное, надо было с утра кинуться к Корнею Ивановичу, честно обо всем рассказать, просить прощения. Но у меня не хватило на это смелости. Я понадеялась, что все как-то обойдется, что Корней Иванович забудет об этом, уповала на его доброе отношение ко мне. Но надежды мои оказались напрасны не тот человек был Корней Иванович.
Прошло два или три месяца. Снова встретила я Корнея Ивановича на переделкинских дорожках и, как всегда, радостно кинулась к нему. Но он холодно отстранил меня.
– Как вы могли обмануть детей! – строго, чужим голосом, сказал он. – Я очень жалею, что верил вам и считал вас человеком ответственным…
Я в растерянности отошла, не находя слов для оправданий, да их и не было. Я написала письмо, Корней Иванович не ответил, впервые за наше почти четвертьвековое знакомство…
Сколько раз собиралась я поехать к нему и снова и снова просить у него прощения. И откладывала. Как часто совершаем мы подобные глупости! И вот пришла горькая весть о его смерти. Оттого, что он так и не простил меня, она была для меня вдесятеро горше…
Спасибо вам, что вы жили на земле, Корней Иванович!
1973
H. Кузьмин
ДАВНО И НЕДАВНО
Мое первое знакомство с Корнеем Чуковским состоялось в 1907 году, когда я прочитал в «Весах» его статью «В защиту Шелли». Молодой Чуковский пробовал свои критические когти на К. Бальмонте, уже прославленном тогда поэте, авторе книг «Горящие здания» и «Будем как Солнце», переводчике Шелли, Эдгара По, Кальдерона. Дерзость немалая!
Эпиграф к статье был из «Ревизора»: «Это топор, зажаренный вместо говядины», а зачин такой: «Недавно он перевел Шелли. Не хотел, но говорят: пожалуйста, братец, переведи что-нибудь. – Пожалуй, изволь, братец. – И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил. „У меня легкость необыкновенная в мыслях“».
Статья убедительно, убийственно остроумно доказывала, что переводы плохи.
Мне было шестнадцать лет, и «Весы» были первым «серьезным» журналом, который я выписал на заработанные репетиторством деньги.
Я этот номер «Весов» чуть не постранично запомнил. Помню и посейчас серую, цвета солдатской шинели, обложку с рисунком Феофилактова, кремовую бумагу верже, на которой журнал печатался, какие-то ажурно-кружевные или бисерные рисунки Судейкина, очень меня поразившие, сладостно-томные стихи М. Кузмина «Любовь этого лета» и «Малые зерна» – афоризмы К. Бальмонта, того самого Бальмонта, которого несколькими страницами дальше так немилосердно высмеивал Чуковский.
Помню, что тогда это обстоятельство меня весьма озадачивало: как же так, своих бьют?
Впоследствии я вычитал в письмах В. Брюсова, опубликованных К. Чуковским в его книге «Из воспоминаний», что редактор «Весов» этим даже гордился: «…бранить своих сотрудников… это – давняя привилегия „Скорпиона“» (издательство, выпускавшее журнал «Весы»).
А в 1908 году в тех же «Весах» я уже и без подписи Чуковского смог бы угадать его когти в статье «Третий сорт». Снова: метко, убедительно, беспощадно. Мне казалось тогда по моей мальчишеской наивности, что после такой рецензии авторам остается один исход – покончить с собой.
С тех пор я старался не пропускать в журналах статей Чуковского. Имя его было гарантией, что критика будет интересной, яркой, горячей, азартной и беспощадной до свирепости.
В целях самозащиты Чуковского объявили «талантливым карикатуристом».
Книга его критических статей «От Чехова до наших дней» за один год выдержала три издания. Критик Аврелий писал о нем: «Карикатуры Чуковского блистательны… Я думаю, что Валерий Брюсов, прочтя статью о себе в книге Чуковского, несколько дней не мог отделаться от навязчивой мысли: а что, если я в самом деле – поэт прилагательных? А Рославлева долго будет нам трудно представить себе в ином образе, как Рыжего, бегущего за Валерием Брюсовым, восклицая: „И я! И я!“, Сергеев-Ценский так навсегда и останется „мозаистом, вырезывающим все новые стеклышки“, а г. Ардов – „поэтом волостных писарей“».
Аврелий – псевдоним Брюсова. Значит, сам гордый Валерий Брюсов в апогее славы после «Urbi et Orbi» и «Венка», чувствовал гипнотическую силу утверждений Чуковского.
В 1911 году Валерий Яковлевич пишет Корнею Ивановичу: «Я начинаю Вас бояться и не без тревоги думаю, что однажды Вы захотите вернуться к моим писаниям».
Злой и капризный Антон Крайний (псевдоним Зинаиды Гиппиус) признавал, что Чуковский единственный талант среди всей критической рати той эпохи.
Статьи Чуковского, памятные мне по впечатлениям моей юности, я недавно перечитал снова в 6-м томе собрания его сочинений (к сожалению, не все: «В защиту Шелли» я не нашел) [9]9
От составителей: статья «В защиту Шелли» частично вошла в книгу «Высокое искусство», а затем в Собрание сочинений (т. 3, М, «Художественная литература», 1966).
[Закрыть]. Их и теперь, спустя шестьдесят лет, читаешь с интересом, хотя многие из литераторов, по поводу которых эти статьи написаны, давно и заслуженно забыты.
С живым Чуковским я познакомился в 1922 году в Петрограде, в детском издательстве «Радуга».
Я только что демобилизовался из Красной Армии и приехал в Петроград поступать в Академию художеств. Чуковский за эти годы проявился в новом облике – детского автора.
Вышли его «Крокодил», «Мойдодыр», «Тараканище». Малыш, сын моей квартирной хозяйки, увидев на улице понравившегося ему мальчика, неизменно спрашивал: «Это Ваня Васильчиков?»
«Крокодилом» Чуковского начиналась у нас новая эра детской книги. Раньше даже герои наших детских книг были импортные: немецкий Struwwel Peter, переименованный в Степку-растрепку, шалуны мальчишки карикатур Буша, Макс и Мориц, перелицованные в Петьку и Гришку.
«Крокодилом» начался также небывалый ранее плодотворный симбиоз в детской книге писателя и художника: Чуковский – Ре-Ми. Он стал впоследствии примером длительных содружеств: Чуковский – Конашевич, Маршак – Лебедев.
Вот как характеризовал состояние детской литературы до революции в России выступивший на всероссийском съезде художников в 1912 году докладчик Л. Г. Оршанский.
«Писатели с именем редко, а художники ни разу не работали для детей. Издатели, большей частью иностранцы, надолго сделали детские книги собранием бесцветных, бездарных, литературно ремесленных произведений. Даже сказки, чудесные наши сказки не вдохновили русских художников, – у нас и до сих пор нет полного иллюстрированного издания народных сказок, какие имеются в Германии, Швеции, Англии. И только в самые последние годы появляются первые художественные иллюстрированные детские книги. Имена художников известны: Нестеров, Билибин, Бенуа, Малютин». [10]10
«Труды Всероссийского съезда художников», т. 1. Петроград, 1915, стр. 153–154.
[Закрыть]
К. Чуковский в 1924 году в статье «Лепые нелепицы» спрашивал:
«Кто в наших газетах, журналах и книгах пишет, например, о стихах для детей?»
И отвечал сам себе:
«– Либо те, кто не понимают стихов.
– Либо те, кто не понимают детей.
– Либо те, кто не понимают ни стихов, ни детей…
Стоит только прочитать ничтожные и хромые стишки, которые предлагаются детям во всевозможных сборниках и хрестоматиях, составленных педагогами нашими, чтобы убедиться, до какой степени эти люди беспомощны в оценке поэтических творений». [11]11
«Русский современник», 1924, № 4, стр. 191–193.
[Закрыть]
Но мало было только сокрушаться по поводу того, как скудна и плоха была тогда наша детская литература, нужно было преодолеть косность издателей и педагогов, нужно было повседневно бороться за новую детскую книгу. Современники помнят, что борьба эта была долгой и нелегкой, и теперь, спустя годы, уместно напомнить, как велика была в ней роль К. Чуковского.
В «Радугу» меня направил С. В. Чехонин. Он был завален работой и рекомендовал издательству меня в качестве иллюстратора, уже печатавшегося в «Весах», «Аполлоне», «Лукоморье».
Я застал в редакции издателя Клячко, Чуковского и Маршака, тогда еще только начинающего автора. В «Радуге» незадолго перед этим вышел сборник его детских пьес (в соавторстве с Васильевой, она же Черубина де Габриак). Из книг Чуковского «Радугой» уже были изданы «Мойдодыр» с рисунками Ю. Анненкова и «Тараканище» с рисунками С. Чехонина.
Теперь, спустя полвека, эти книжки стали незыблемой классикой, а их образы – вечными спутниками советских ребят.
Тогда же их появление было волнующей новостью. Такое разнообразие сменяющихся ритмов мы слышали впервые. Стихи запоминались сразу, они звенели каким-то праздником, ярмаркой, карнавалом; то чечеткой тарантеллы:
Моем, моем трубочиста
Чисто, чисто, чисто, чисто!
то дробным топотом «камаринской»:
А потом как зарычит
На меня,
Как ногами застучит
На меня,
– Уходи-ка ты домой,
говорит,
Да лицо свое умой,
говорит…
Это было открытием Америки детства, неведомого, нового мира, который Чуковский населил потом персонажами своих сказок – гостями именин мухи-цокотухи, пациентами доктора Айболита, зверинцем «Телефона», бибигонами и бармалеями, и кого-кого только там не было!
Автору тогда шел сорок первый год, выглядел он очень молодо. Он переживал, мне казалось, период цветения (акмэ, как сказали бы в те времена). Он был оживлен, весел, стремителен. В «Радуге» он был не только первой скрипкой, но и душой издательства.
Облик Чуковского был давно мне известен по многочисленным карикатурам.
Большой, вихрастый, с крупным, мясистым носом, он представлял заманчивую натуру для шаржей. Карикатуристы не оставляли его своим вниманием. Подобно характерным персонажам итальянской комедии дель арте Дотторе, Панталоне, Капитано – его выразительный силуэт в карикатурах воплощал собой некий собирательный образ Критика.
В «Известиях» книжного магазина М. О. Вольф была даже статья «Чуковский в карикатуре» со многими рисунками.
И еще что осталось от первой встречи и навсегда срослось с обликом Чуковского – это его певучая речь, его голос, который мы и теперь, посмертно, иногда слышим и сразу узнаем в радиопередачах.
В «Радуге» затевалось издание детского альманаха. Клячко заказал мне для этого альманаха рисунки к «Английским детским песенкам» Маршака. Сперва иллюстрации предложено было сделать Чехонину, но он отказался. Маршак был несколько разочарован: он мечтал об иллюстрациях прославленного Чехонина. Корней Иванович лукаво его утешал: «Кузьмин молодой, он будет для вас стараться больше, чем Чехонин, заваленный работой». А Клячко кроме заказа сделал еще прямо-таки роскошный меценатский жест: купил несколько моих рисунков и тут же расплатился наличными. Однако издательство «Радуга», детище нэпа, уже дышало на ладан, альманах «Радуга» так никогда и не вышел. О судьбах моих иллюстраций я никогда потом не спрашивал, а вскоре навсегда перебрался в Москву.
Еще два слова о портрете К. Чуковского работы Чехонина. С. В. Чехонин был настоящий «артизан», мастер на все руки. Он был графиком, декоратором, живописцем по эмали и фарфору, специалистом по огранке драгоценных камней. Меня особенно удивляло, что он умел работать, совсем не стесняясь присутствием постороннего человека. Сидит, как «холодный сапожник», на низенькой табуреточке у низенького же столика и тонкой, с комариное жало, кисточкой выводит тончайшие узоры. Иногда советовался:
– Посмотрите, не грубо ли получается?
– Что вы, Сергей Васильевич, тоньше невозможно!
Однажды я увидел у него в мастерской портрет Чуковского.
– Догадайтесь, как я работал над ним. Не угадаете, – по особой системе.
Система была такая: он ставил модель рядом с холстом и рисовал мелом, прикрепленным к длинному шесту вроде кия. Преимущество такого способа понятно всякому художнику: когда модель и холст рядом, все погрешности в пропорциях видны сразу. Портрет поколенный, в натуральную величину, был действительно очень схож. Где он теперь?
…Но вернусь к Чуковскому. Наше петроградское знакомство не забылось. При встречах в Москве, в издательствах «Academia», ГИХЛ, Детгиз, мы с Корнеем Ивановичем раскланивались, разговаривали. Однажды, когда мы ехали вместе из ГИХЛа в такси, я сказал ему: «Какой вы счастливый! Сколько поколений советских ребят затвердили с малых лет ваши стихи! Мой сын – он теперь уже взрослый, – декламируя, бывало, „Муху-Цокотуху“, к вашим стихам: „А букашки по две чашки, с молочком и крендельком“ – неизменно добавлял: „И с вареньицем!“»
В другой раз, в ГИХЛе же, Корней Иванович рассказал, почему Репин, сперва согласившись, потом отказался писать портрет И. Д. Сытина. В издательстве Сытина готовилась книга Репина «Далекое близкое». Сытин рассчитал, что маловато заплатил Репину за книгу, и решил дослать через Чуковского, который книгу редактировал, пятьсот рублей прибавки.
Репин вышел из себя, кричал: «Торгаш! Сапоги бутылками!» – и начал швырять и топтать деньги.
Помнится, что эта наша встреча была связана с выходом в ГИХЛе книги «Мастерство Некрасова». На подаренном мне тогда экземпляре стоит дата: «Весна. 1953».
Вспоминаю встречу в редакции «Литературной России». В номере шла статья Корнея Ивановича, посвященная юбилейной дате – выходу в свет первой книги из серии «Жизнь замечательных людей». Он сидел за столом в окружении сотрудников редакции и правил гранки. Один эпитет Корнею Ивановичу не понравился, он стал искать замены, приглашая всех присутствующих принять участие в игре. Я предложил тютчевское слово – «громокипящий». Он его принял и сказал: «С меня причитается двадцать копеек».
Меня поразило, что он на девятом десятке жизни приехал из Переделкина сам править свою статью – так сильна была в нем писательская дисциплина. И корректуру он держал – я видел – не формально, а строго, внимательно, придирчиво.
Из всех послевоенных трудов Чуковского особенно сильное впечатление произвели на меня его статьи о Чехове. Они публиковались постепенно, а в 1967 году вышли отдельной книгой.
Еще в 1915 году в «Ниве» (№ 50) как-то неожиданно и непривычно, наперекор всем незыблемым в то время утверждениям, прозвучали в статье «Записные книжки Чехова» слова Чуковского: «Нужна была великая воля и мужественность ясной и несуетливой души, чтобы выработать такой стальной, лаконический стиль». (Воля, мужественность, стальной стиль – какими необычными казались тогда эти слова в применении к «мягкому», «сумеречному» «певцу печали»!)
И вот, исходя из постулата: «Стиль – это человек», Чуковский опроверг привычные критические штампы и заново открыл нам Чехова.
Он с неутомимой кропотливостью криминалиста переворошил всю накопившуюся около имени Чехова огромную груду словесного мусора и установил, что критика была повинна в самом тяжком преступлении против гения – в непонимании. Он показал всю несостоятельность то злых и обидных эпитетов: «холодная кровь», «безыдейный», «аморальный», «равнодушный», «индифферентный», – то слезливо-сентиментальных: «певец печали», «певец безнадежности», «певец сумерек».
Чуковский выступил против легиона критиков, от Михайловского и Скабичевского до Фриче и Пиксанова. И вылепил свой образ Чехова: человека дисциплинированной воли, нетерпимого ко лжи и пошлости, человека громадных масштабов. Именно восьмидесятые годы дали русскому обществу таких несокрушимых людей, как Миклухо-Маклай, Пржевальский, Александр Ульянов и Чехов, утверждал он.
Нужен был высокий авторитет критика и неоспоримая логика собранных им фактов, чтобы эта истина стала ясной всем.
Я позволил себе не согласиться с Корнеем Ивановичем только в одном случае и написал ему об этом. Он находил, что «небо в алмазах» – напыщенное и звонкое выражение – чуждо суровой чеховской поэтике. Но ведь это не авторские слова, это слова Сони, сентиментальной старой девы, и таким языком, языком институток Чарской, ей и надлежит говорить.
С 1962 года наша переписка оживилась. Я посылал ему главы из книги моих воспоминаний, он принял их благосклонно и дал согласие написать к ним вступительную статью.
Эта статья занимает всего пять страничек небольшого формата. Я думал: старый, опытный литератор – напишет их махом. Нет, писалась она долго. Секретарь Корнея Ивановича К. И. Лозовская отдала мне потом черновики. Я их сберег себе в назидание. Бог мой, сколько вариантов, сколько вымарок, сокращений, переделок! Лабиринты поправок между строк, на полях, на приклеенных листочках! Я чувствовал, глядя на эти черновики, и смущение, и неловкость, что заставил так трудиться Чуковского, и гордость, и благодарность.
Предыстория этой статьи вот какая.
Главы из книги «Круг царя Соломона» были сперва напечатаны в еженедельнике «Литературная Россия» и в «Огоньке». Читательские похвалы моим первым литературным опытам меня не удовлетворяли. Я им не верил и объяснял снисходительным отношением к преклонному возрасту начинающего автора. Мне хотелось узнать мнение критика строгого, взыскательного, беспощадного, каким я знал К. Чуковского с первых мною прочитанных его статей в «Весах» до последних его рецензий в «Новом мире». Я послал свои опубликованные рассказы на суд Корнею Ивановичу. Ответ пришел быстрее, чем я ожидал.
С чувством некоторой неловкости я даю публиковать эти хвалебные строки, которые так меня обрадовали тогда, которые я перечитывал потом много раз. Но, думается, я не погрешаю против добрых литературных традиций. Вот М. Пришвин, к примеру, напечатал же в предисловии к своей книге письмо к нему М. Горького, полное бурных изъявлений восторга и самых лестных эпитетов. Да и сам Корней Иванович в воспоминаниях об А. Ф. Кони приводит его письмо с похвалами адресату – Чуковскому.
Мне это даже простительней, я ведь всего-навсего начинающий автор, еще не крепкий в своем самоутверждении, и всякие читательские хвалы мне, право, не во вред, а на пользу. Потому что моя собственная всегдашняя реакция на свои литературные упражнения: «До чего же плохо!»
Вот это письмо:
«Дорогой Николай Васильевич, от души благодарю Вас за драгоценный подарок и не столько за „Плоды раздумья“, которые обрадовали, но не удивили меня, сколько за „Круг царя Соломона“, „Аллею Антуанетты“, „Счастье“ и за четвертую новеллу (о Пьере), которые поразили меня до безъязычья. Я всегда знал, что Вы литературнейший из советских художников, что Вы тоньше и глубже их всех понимаете Пушкина, Лескова, Пруткова, Гоголя, но мне и в голову не приходило, что Вы такой же мастер меткого изящного слова, как и меткого „кузьминского“ штриха. Я читал Ваши новеллы с самой свирепой придирчивостью, но как ни старался, не мог найти ни одной вялой или лишней строки, каждую фразу хоть в рамку вставляй – зрелый, опытный, матерый беллетрист, – вообще, весь стиль Вашего литературного творчества до такой степени родственно близок стилю Вашей графики (и там и здесь один и тот же почерк), что будущая Ваша книга, украшенная Вашими рисунками, представляется мне недосягаемым образцом художественной цельности. Хотелось бы дожить до появления этой книги в печати, а покуда приветствую Вас на пороге большого литературного поприща.
„Плоды раздумья“ у меня уже были (я не пропускаю ни одной Вашей работы).
Русские 40-е и 50-е годы магически воскрешены в Ваших рисунках.
Крепко жму Вашу руку
с искренней любовьюК. Чуковский».
Этого-то я и добивался: «свирепой придирчивости»! И сам беспощадный Чуковский приветствует меня на «пороге большого литературного поприща». Я ликовал, хоть и понимал, что какое там может быть «поприще» на восьмом десятке. Годы не те!..
«Плоды раздумья», упоминаемые в письме, – это книга афоризмов Козьмы Пруткова с моими рисунками, выпущенная издательством «Художник РСФСР». Корней Иванович не держался строгого нейтралитета по отношению к изобразительным искусствам, как иные писатели, он не боялся объявлять о своих симпатиях и антипатиях. Я помню, как он восхищался в издательстве «Academia» рисунками В. Милашевского к «Запискам Пикквикского клуба». Я был удивлен, что он «приметил» мои рисунки к «Оскудению» С. Атавы, книги, загубленной плохой печатью на скверной бумаге и никем никогда не отмеченной. По поводу «Левши» он прислал мне письмо, полное глубокого внимания и интересных, неожиданных для меня мыслей:
«Воображаю, как счастлив был бы Николай Семенович, если бы увидел Вашу книгу – потому что эта книга в такой же мере Ваша, как и его. Вы обнажили ее главную тему: насилие, совершаемое мерзавцами, тупицами и хамами над талантом, над интеллектом, над гением. Как топчут великих людей сапожищами!»
Конечно, если это раскрылось в моих иллюстрациях, то бессознательно, без предвзятого намерения с моей стороны, а вот Чуковский разглядел и объяснил мне самому эту главную тему.
Корнею Ивановичу очень хотелось, чтобы я проиллюстрировал его повесть «Серебряный герб». Я не успел этого сделать. Единственная книга Чуковского, мною проиллюстрированная для Детгиза, – это «Храбрый Персей».
Осенью я ездил к Корнею Ивановичу в санаторий, в Барвиху. Он читал мне начало статьи, жаловался, что работа идет трудно. Зачин в обычном стиле Чуковского – сразу хватает быка за рога. На столе английская книжка сонетов Шекспира.
Мы гуляли по парку, и Корней Иванович затеял игру – угадывать автора стихов. Он прочитал от начала до конца:
О, слезы женские, с придачей
Нервических тяжелых драм!
Вы долго были мне задачей,
Я долго слепо верил вам…
Я угадал:
– Некрасов.
– Загадывайте вы.
– Что бы такое придумать? Ну, хотя бы вот:
Плеть травы сменятся над капищем волненья
И восковой в гробу забудется рука,
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Все будет жить мое, одна моя Тоска.
Мне не пришлось дочитывать, потому что Чуковский подхватил:
Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
Ревниво, бережно и страстно был я мил…
– Анненский! Но вы тоже, значит, ели в детстве сорочьи яйца?
– Какие сорочьи яйца?
– Ну вот и сплоховал. Это тоже из Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Примета такая: чтобы иметь хорошую память, нужно есть сорочьи яйца.
В ноябре предисловие было наконец закончено. Запись в моем дневнике:
«10. XI. Ездил к К. И. Чуковскому за предисловием. Всего 9 страниц на машинке, К. И. находит, что еще много осталось шероховатостей, которые он надеется выправить в корректуре».
Ну вот, и сам я вступил в девятый десяток своей жизни и знаю теперь, как короток становится день в эти годы и как дорог каждый час рабочего настроения. Оттого теперь с каждым прожитым годом растет моя благоговейная признательность к памяти К. И. Чуковского за все часы наших встреч и за то, что он так расточительно тратил на меня свое дорогое стариковское время.
Он был многолик и многогранен. Поразительна широта его интересов. Он был, в сущности, автодидактом. В последней главе и эпилоге его автобиографической повести «Серебряный герб» мы расстаемся с героем книги на распутье. Он только что сдал экстерном после двух неудачных попыток экзамен на аттестат зрелости, он, научившись по самоучителю английскому языку, читает «Аннабель Ли» и с удивлением убеждается, что понимает почти каждое слово, его рассказ впервые напечатан в одесской газете. Это было в 1901 году. А уже в 1904 году мы читаем его статьи в «Весах» – он пишет об английском художнике Дж. Уотсе, о Ст. Пшибышевском, и среди эрудитов и полиглотов, которыми блистала тогда редакция «Весов», этот юный одессит вовсе не кажется провинциалом, – наоборот, поражает ранней зрелостью своих суждений и изысканностью своих эпиграфов и цитат.
Он учился всю жизнь, но в его учености не было ни капли педантизма, а в житейском поведении ничего от профессорской важности, тяжеловесной маститости. Все художники, рисовавшие на него шаржи, непременно отмечали его непокорные вихры; волосы поредели, но что-то мальчишеское, задорное, неуемное оставалось в нем до самых последних лет его жизни.
Он дожил до преклонного возраста, но умер молодым.
1971