355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сборник Сборник » Воспоминания о Корнее Чуковском » Текст книги (страница 15)
Воспоминания о Корнее Чуковском
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:35

Текст книги "Воспоминания о Корнее Чуковском "


Автор книги: Сборник Сборник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

С. Маршак
ПОСЛАНИЕ

75-летнему К. И. Чуковскому от 70-летнего С. Маршака

 
Корней Иванович Чуковский,
Прими привет мой маршаковский.
 
 
Пять лет, шесть месяцев, три дня
Ты пожил в мире без меня,
А целых семь десятилетий
Мы вместе прожили на свете.
 
 
Я в первый раз тебя узнал,
Какой-то прочитав журнал,
На берегу столицы невской.
Писал в то время Скабичевский,
Почтенный, скучный, с бородой.
И вдруг явился молодой,
Веселый, буйный, дерзкий критик,
Не прогрессивный паралитик,
Что душит грудою цитат,
Загромождающих трактат.
Не плоских истин проповедник,
А умный, острый собеседник,
Который, книгу разобрав,
Подчас бывает и неправ,
Зато высказывает мысли,
Что не засохли, не прокисли.
 
 
Лукавый, ласковый и злой,
Одних колол ты похвалой,
Другим готовил хлесткой бранью
Дорогу к новому изданью.
 
 
Ты строго Чарскую судил.
Но вот родился крокодил,
Задорный, шумный, энергичный,
Не фрукт изнеженный, тепличный.
И этот лютый крокодил
Всех ангелочков проглотил
В библиотеке детской нашей,
Где часто пахло манной кашей.
 
 
Мое приветствие прими!
Со всеми нашими детьми
Я кланяюсь тому, чья лира
Воспела звучно Мойдодыра.
С тобой справляют юбилей
И Айболит, и Бармалей,
И очень бойкая старуха
Под кличкой «Муха-Цокотуха».
 
 
Пусть пригласительный билет
Тебе начислил много лет,
Но, поздравляя с годовщиной,
Не семь десятков с половиной
Тебе я дал бы, друг старинный.
Могу я дать тебе – прости!
От двух, примерно, до пяти…
 
 
Итак, будь счастлив и расти!
 
1957

Вера Панова
ПРОСТОТА И АРТИСТИЧНОСТЬ

Я помню, как десятилетней девочкой прочла «Крокодила» и навсегда пленилась талантом, с каким написана эта сказка. Как позже наткнулась в каком-то альманахе (кажется, в «Шиповнике») на статью К. И. Чуковского об Игоре Северянине и как эта статья разрушила для меня влияние дешевых северянинских «красот» и привила вкус к поэзии высокой и чистой. А потом я читала сказки Чуковского своим детям и внукам.

А один раз, незадолго до его восьмидесятилетия, я побывала у Корнея Ивановича в Переделкине. Видела устроенную им детскую библиотеку и его рабочую комнату и его самого в домашней обстановке, такого молодого и легкого в столь преклонные годы, такого удивительно трудоспособного, такого неожиданного.

Он не был прост в том предельно упрощенном смысле этого слова, в каком иногда любят ханжески похваливать большого человека. Он был слишком артистичен и тонок, чтоб быть банально простым. Проста была обстановка его жизни, прост костюм, прост был доступ к нему людей с их нуждами и просьбами, но не прост он сам. Сколько артистического восхищения было в его добром лице, когда он показывал мне головной убор индейского вождя, великолепное сооружение из голубых и белых птичьих перьев. Он надел этот убор и пощеголял в нем, не рисуясь и не смущаясь, но явно в восторге от столь необыкновенного своего наряда. И прекрасна была доверительность и детская пламенность этого восторга. Он верил, он знал, что люди поймут и разделят с ним его удовольствие от красивого подарка.

Не эта ли человеческая раскрытость больше всего притягивала к нему людей? Не эта ли раскрытость дала ему возможность задумать и совершить такой труд, как книга «От двух до пяти»? И разве не проникнуты прекрасным артистизмом все его детские сказки?

 
Бутерброд-сумасброд!
Не ходи от ворот!
 

Какой нужен талант, чтобы столкнуть эти два столь далеких слова «бутерброд» и «сумасброд»? Разве это не подобно громовому столкновению двух поездов? А он это делал играючи. И своим примером учил нас, как это делается.

1972

В. Левик
И ВСЕ ЭТО СДЕЛАЛ ОДИН ЧЕЛОВЕК

Я не могу себе представить, чтобы кто-нибудь, вспоминая Корнея Ивановича, обошел молчанием тот артистизм, то необычайное обаяние, которыми его с такой щедростью одарила природа. И я не перестаю корить себя за то, что при встречах с ним, – правда, эти встречи происходили довольно редко, я не записывал, придя домой, каждое его слово. Он не просто жил, работал, встречался и беседовал с людьми. В разговоре его было столько озорства, лукавства, неожиданности, жесты его были так пластичны, что по временам казалось, будто он не то чтобы разговаривает, гуляет или даже ест, но все время импровизирует какой-то блестящий спектакль. Глядя на него, я вспоминал, как Домье сказал о Бодлере, что «он стал бы великим художником, если бы не предпочел стать великим поэтом». Не так ли Корней Иванович стал бы замечательным актером, если бы не предпочел стать великолепным литератором. Все в нем было отмечено яркой индивидуальностью, выражавшейся, конечно, и в том, что никогда нельзя было предугадать, что он скажет или сделает. Поэтому логически последовательно восстановить в памяти слово его за словом, жест за жестом почти невозможно. Я только помню, какое впечатление свежести и молодости, внимательности и отзывчивости оставалось от общения с этим старым, но не знавшим усталости человеком, давно перешагнувшим тот возраст, когда люди становятся ко всему равнодушными.

Эта отзывчивость удивила меня впервые, когда я прочел в «Литературной газете» то ли в сороковом, то ли в начале сорок первого года в его статье, посвященной искусству перевода, гневные строки по адресу критики, не замечающей моих работ. К тому времени я почти ничего еще не успел напечатать, да и переводом как профессионал занимался сравнительно недавно. Как же он мог среди всех многочисленных трудов заметить меня да еще проявить такую заинтересованность?

Ответ может быть только один: таков был Корней Иванович.

А вот другой пример его необыкновенной отзывчивости. Лет через десять после этой статьи, уже хорошо знакомый с Корнеем Ивановичем, я вернулся из Дубулт, где перевел «Беппо» Байрона. Поехал к К. И. в Переделкино и застал у него Ираклия Андроникова. К. И., как всегда, спросил, что я за последнее время перевел, и, узнав, что «Беппо», немедленно усадил меня читать. Каково же было мое удивление, когда, приблизительно через неделю придя в Гослитиздат, я встречен был как именинник. Сначала никто не верил, что я не знаю, с чем меня поздравляют. Когда же наконец поверили, то послали меня к тогдашнему директору издательства А. К. Котову. Он сначала тоже не поверил в мою невинность, а потом показал мне письмо К. И., начинавшееся словами: «Дорогой Анатолий Константинович! Вчера я слышал новый перевод „Беппо“. Автор – Байрон, переводчик – В. Левик. Оба достойны друг друга». К. И. писал Котову, что «Беппо» нужно издать как можно быстрее, и заканчивал письмо словами:

«Сказал – и облегчил душу».

Я не могу назвать ни одного литератора, ни молодого, ни старого, который без всякой просьбы, только по требованию своего бурного, отзывчивого сердца, мог бы так быстро и так горячо и, как понимает читатель, с безудержно преувеличенной похвалой откликнуться на чужое произведение.

Читать ему стихи было истинным наслаждением. Не нужно даже было, чтобы он что-нибудь говорил. Жесты, поощрительные междометия, выражение глаз, то веселых, то лукавых, то внезапно темнеющих, неотрывно внимательных и реагирующих на каждое слово, даже просто положение тела в кресле, меняющееся каждую минуту, – все это так ярко говорило само за себя, что не нуждалось ни в каких разъяснениях.

С удовольствием читать ему стихи можно было сравнить только удовольствие гулять с ним по переделкинским улицам, видеть, как он приветствует детей и взрослых, то задорно, то попросту весело, то с подчеркнутой, не вызывающей доверия почтительностью, и среди шуток, озорства и разных представлений в лицах по временам роняет серьезные и глубокие замечания о жизни, о людях, о литературе.

Но об этих переделкинских прогулках обитатели Переделкина могут рассказать гораздо больше, чем я.

Я уходил от него полный желания работать и на обратном пути в поезде и потом весь вечер внутренне переживал эту встречу.

Он был изумительный рассказчик, перевидал на своем веку громадное количество людей, в том числе наиболее прославленных, и его неистощимая память сохранила все до мельчайших подробностей.

Даже перешагнув через восьмой десяток, Корней Иванович никак не мог освоиться с мыслью, что пора ему остерегаться слишком бурных проявлений своего темперамента. Однажды, едучи к нему в Переделкино, я встретил в поезде знакомую переводчицу. К Чуковскому пошли вместе. Было очень скользко. Придя к нему, мы узнали, что К. И. пошел в гости к соседу-писателю. Пошли туда. Входим в ворота и в полутьме надвигающегося раннего вечера видим вдали высокую фигуру К. И., шагающего навстречу. Окликаем его. Слышим звонкое: «Кто?» Оба называем себя. Корней Иванович издает громкое восклицание и делает на обледеневшей почве пируэт, который под силу только чемпиону конькобежного спорта. Потом еще два шага почти бегом, и Корней Иванович растягивается во весь свой гигантский рост. Он ударился затылком о землю. Потом он долго лежал с сотрясением мозга, к счастью легким. Но я что-то не заметил, чтобы его поведение в дальнейшем изменилось.

Возвращаясь к далекому прошлому, скажу, что знакомство мое с К. И. состоялось при весьма печальных обстоятельствах. Это было в Ташкенте, куда правительство в первый год войны эвакуировало многих писателей с их семьями. Я приехал туда в ноябре, сопровождая моих родных, и застрял там почти до весны. Пока наш поезд чуть не целый месяц тащился, через каждые две-три станции останавливаясь, чтобы пропустить воинские эшелоны, обратный въезд в столицу, отбивавшуюся от наседающего врага, запретили. Здесь, в Ташкенте, я впервые увидел, какое множество добрых дел, не прекращая ни на один день углубленной творческой работы, успевал сделать этот удивительный человек. Тут позаботиться о ребенке, потерявшем родителей, там выхлопотать пособие вдове погибшего на войне или просто умершего незнакомца, устроить эвакуированному какую-нибудь работу или обыкновенный кров над головой…

В 1942 году вернулся в Москву я, а вскоре и Корней Иванович.

Я страшно обрадовался, услышав в телефонной трубке его бодрый и звучный тенор, и немедленно полетел к нему на улицу Горького.

И вот еще один эпизод, свидетельствующий о широте его сердца. «Читайте стихи!» – сказал он после первого обмена приветствиями и уселся против меня в глубокое кресло. Я читал долго и уже не помню что. Вдруг К. И. встал и, не промолвив ни слова, куда-то исчез. Вернувшись, он сказал не допускающим возражений тоном:

– Вы едете со мной в Переделкино!

– Как? Почему? – всполошился я. – Я должен через час принести какую-нибудь еду отцу на работу, в Госбанк! (Напоминаю, что это был 1942 год).

– Через полтора часа вы будете в городе, ваш отец полчаса подождет.

И мы поехали. В Переделкине К. И. вихрем взлетел на второй этаж, таща меня за руку. Он подвел меня к полкам с книгами.

– Забирайте всех моих английских поэтов, – сказал он повелительно. – Я их вам дарю. У меня они ничего не делают, а вы их приведете в русскую литературу.

Я начал было возражать, но возражать было невозможно. Около сорока книг с помощью шофера были погружены в ту же машину, которой мы приехали, и вместе со мной укатили в Москву.

Конечно, я не мог принять такой подарок. Через некоторое время, накануне ухода в армию, я вернул книги Корнею Ивановичу. Но мои систематические занятия английским языком и переводами английской поэзии начались именно с этого подарка.

А через четверть века я снова был у К. И. в Переделкине. Стояла прохладная осенняя погода, но К. И. принял меня на балконе, закутанный во все теплое. Он чувствовал себя неважно, и в его поведении не было того бодрого юношеского задора, к которому мы все привыкли. Он что-то рассказал из прошлого, послушал несколько стихотворений только что переведенного мною Дю Белле и вдруг спросил:

– Почему вы тогда вернули мне книги?

В ответ я только улыбнулся.

О Корнее Чуковском будут еще много писать, облик его будет становиться для потомства все ярче и многограннее, и я думаю, что его слава, его значение в русской литературе будут еще расти и расти. Писатель, литературовед, общественный деятель, создавший превосходную детскую библиотеку и многому научивший педагогов и специалистов по детской психологии, наконец, человек, сделавший людям столько хорошего, – Корней Иванович Чуковский ждет еще большой, обстоятельной монографии, которая широко и полно осветила бы его жизнь и его творчество.

Можно думать, что такая книга была бы одной из самых интересных даже в многоименной серии «Жизнь замечательных людей».

1974

Клара Лозовская
ЗАПИСКИ СЕКРЕТАРЯ

«Господи, какая некрасивая», – думал Корней Иванович, глядя на меня из окна своей дачи. Но об этом он рассказал мне много позже, через несколько лет, а тогда я сидела на пеньке у него в саду, делала вид, будто не замечаю, что меня разглядывают, и перебирала свои невеселые мысли.

Был май 1953 года. Договор с Мосфильмом вот уже месяц как закончился, работы не было никакой, а тут еще воспаление легких совсем подорвало мои силы. Я начала уже сокрушаться и сетовать на свои неудачи, когда один журналист предложил мне «пойти поработать у старика Чуковского».

– Он ищет себе помощницу. Кажется, у него больше трех месяцев никто не удерживается, – предупредил он меня, – но за это время ты оглядишься.

Я согласилась. Корней Иванович позвонил мне и попросил приехать к нему в Переделкино.

– Клара Израилевна! Пожалуйте-ка сюда! – позвал меня вчерашний телефонный голос.

В темно-синем выгоревшем лыжном костюме, в рубашке с распахнутым воротом стоял на крыльце Корней Иванович и как-то смущенно, чуть-чуть виновато улыбался мне навстречу.

– Вы уж простите, что вас усадили так неудачно…

И показал рукою куда-то за мою спину. Оглянувшись, я увидела пень, на котором сидела, и над ним, немного позади, развешанное на веревке мужское белье. Голова моя как раз приходилась между штанинами, и этот импровизированный головной наряд завершали длинные тесемочки.

– Как сережки в ушах, – сказал Корней Иванович.

И я впервые поднялась по ступенькам дома, в котором предстояло мне проработать долгие, но так быстро промелькнувшие семнадцать лет.

На балконе, куда мы прошли через кабинет, Корней Иванович расспрашивал меня, кто я и что я. Потом дал мне исписанный мелким, но очень четким почерком листок и попросил переписать на машинке. Машинка, за которую я села, была очень древняя. Я никогда не видела таких. Клавиши с буквами были расположены не в четыре ряда, как теперь, а в семь. Заглавные буквы и цифры занимали четыре верхних ряда, а три нижних – обыкновенный шрифт.

Я напечатала страничку не очень ловко и быстро, но без ошибок.

– Ну что же, хорошо! – сказал Корней Иванович. – А теперь прощайте. Приходите послезавтра к часу.

Рабочее расписание мое, которое оставалось неизменным в течение более чем пятнадцати лет, выработалось не сразу. Первое время мне даже казалось, что я не очень-то и нужна. Приходила я через день [12]12
  Это в первые месяцы. Потом – каждый день, кроме субботы и воскресенья.


[Закрыть]
, в разное время, назначенное Корнеем Ивановичем накануне. Переписывала несколько страничек, отыскивала цитату или сверяла какой-нибудь текст – и отправлялась домой. Иногда получала «городское» задание: просмотреть в Ленинской библиотеке подшивку старых газет, позвонить по телефону (его тогда на даче не было) сотрудникам разных издательств, сделать выписки из каких-нибудь книг. Однажды Корней Иванович поручил мне прибыть в двенадцать часов дня в редакцию журнала «Огонек», в отдел «Приложений», и сказать редактору этого отдела Г. Ярцеву, что Корней Иванович заболел, не приедет и просит перенести встречу на другой день. Корней Иванович тогда составлял и редактировал для «Огонька» трехтомное собрание сочинений Некрасова и готовил вступительную статью для этого издания. Я приехала в «Огонек» с опозданием минут на десять – пятнадцать. Отыскала большую комнату, где расположилась редакция, и, подойдя к столу у окна, солидным тоном произнесла, что вот, мол, Корней Иванович нездоров и потому сам не приехал и могу ли я получить хотя бы первые листы набора его статьи. Ярцев уставился на меня, будто видел впервые (он дружил с моим отцом и знал меня с детства), а потом как-то очень ехидно произнес:

– Да что ты, Клара, Корней Иванович только что здесь был и сам взял эти листы.

Стараясь держаться гордо и независимо, я, словно сквозь строй, прохожу мимо улыбающихся (мне казалось – тоже ехидно и сострадательно) сотрудников отдела, которые очень оживились за своими столами, и шепчу:

– Ну что же это такое, что такое?

В поезде я приготовила великолепную обличительную речь, произнести которую мне не удалось, потому что, еще не видя меня, а только заслышав мои шаги на лестнице, Корней Иванович закричал:

– Так-то вы печетесь о моих делах! Где это вы были в двенадцать часов? Я приезжал в «Огонек», но вас не обнаружил. А корректура не ждет!

И, не дав мне вымолвить ни слова, усадил меня рядом с собой за корректуру, а за работой уже ни он, ни я не вспоминали это злополучное событие (а их впереди было немало).

Через несколько недель в комнате той же огоньковской редакции я наблюдала удивительное представление. Корней Иванович сидел у стола Ярцева, спиной к двери. Вдруг дверь широко, на весь отлет, отворилась и в проеме появился Ираклий Луарсабович Андроников. У самого порога он неожиданно повергнулся на колени и воскликнул раскатистым, звучным голосом:

– Здравствуйте, свет вы наш, батюшка Корней Иванович!

Корней Иванович обернулся, тут же спустился со стула на колени, и, отбивая поклоны, они двинулись навстречу друг Другу.

– Благодетель вы наш! – скороговоркой повторял Андроников, прикладывая руку к груди при каждом поклоне. – Благодетель и учитель!

Остолбеневшие на секунду сотрудники покатывались от смеху. А когда Корней Иванович и Ираклий Луарсабович приблизились настолько, что могли помочь друг другу встать, они поднялись и тут же очень серьезно заговорили о своих литературных делах (Корней Иванович – о Некрасове, Ираклий Луарсабович – о Лермонтове). Как будто то, что происходило сейчас, было совершенно естественно и для них самих, и для окружающих.

Характер моей работы, естественно, зависел от течения дня Корнея Ивановича. Но русло его, определившись однажды, оставалось почти неизменным. Я говорю о бытовом, каждодневном расписании. Выглядело оно так. Я приезжала к десяти часам, когда Корней Иванович обычно завтракал. После завтрака он час или полтора отдыхал (предварительно прикрепив к двери объявление: «СПЛЮ!»), так как ко времени моего приезда уже несколько часов провел за работой. В половине третьего начинался обед, в половине шестого я уезжала домой, в Москву. Время между завтраком и обедом, обедом и моим отъездом заполнялось согласно занятиям Корнея Ивановича.

О том, как проходили вечера, я узнавала на следующий день за утренними или обеденными разговорами. Последние годы вечерние часы порой начинались гостями, часто иноземными, но всегда завершались какой-нибудь работой.

Это было однообразное разнообразие (по выражению друга Корнея Ивановича Т. Литвиновой).

– Узнаю ваше настроение по вашим шагам, – хвастался своей проницательностью Корней Иванович.

Со временем и я без труда могла определить, как шла у Корнея Ивановича работа, мучила ли его бессонница или лекарства усыпили его.

 
У Клариссы денег мало,
 

веселым голосом встречал меня Корней Иванович,

 
Ты богат – иди к венцу:
И богатство ей пристало,
И рога тебе к лицу,
 

и я знала, что все хорошо – и с работой, и со сном.

Когда же в доме стояла тишина и Корнея Ивановича не было в столовой, я поднималась по лестнице, перебирая разные варианты: «Пишет? Спит? Читает? Расхворался?»

Я заглядывала к себе в рабочую комнату – никого. Тогда, постояв немного на лестничной площадке, я осторожно открывала дверь в кабинет. Корней Иванович сидел на неубранной постели, накинув на плечи плед, возле него столик, заваленный бумагами, а на коленях дощечка, которая служила ему пюпитром, когда он работал на балконе, на «кукушке» [13]13
  Так называл Корней Иванович балкончик-закуток на втором этаже дачи. Там стояли топчан, старинный пуф, складной стул и хохломской столик из трех ножках. Проход в «кукушку» – из кабинета, через застекленную террасу, окна которой выходят в сад. На террасе стеллажи с книгами.


[Закрыть]
или в саду. Я говорила: «Здравствуйте» – и шла к себе доделывать оставшуюся со вчерашнего дня работу.

А в другой раз он лежал, укрывшись одеялом с головой, на секунду приоткрывал глаза и, выпростав из-под одеяла руку, махал мне, чтобы я ушла, или делал знак, чтобы я почитала ему книгу, которая уже была открыта на той странице, где мне надо было начать чтение.

Низкое кресло с высокой спинкой, что сейчас придвинуто к книжным полкам у двери, раньше стояло у окна, справа от большого письменного стола, и если, входя в кабинет, я в нем заставала Корнея Ивановича, он смиренным голосом произносил:

 
Старик сидел, покорно и уныло
Поднявши брови, в кресле у окна.
 

Временами, хотя Корней Иванович и не встречал меня, я знала, что все более или менее хорошо, так как, входя в ворота, видела его на балконе, где, начиная с апреля, до поздней осени, он проводил свои утренние часы.

Иногда он располагался в комнате, где я работала, – напротив его кабинета. Примостившись в углу дивана, склонив голову набок, прищурив один глаз, он читал очередной детектив (Корней Иванович собирался написать статью о детективных романах и пристрастился к чтению этих книг, выписывая в особую тетрадь наиболее удачные места и способы разнообразных убийств, изобретенные романистами). Когда я усаживалась в кресло с чашкой кофе, он откладывал книгу в сторону и начинал:

– Итак, Кларочка. Их было трое. Он, она и любовник. Муж решает убить любовника и приходит к нему в гостиницу. В кармане у него ядовитая змея, которую он купил по случаю. Любовник говорит: «Вы хотите меня убить при помощи змеи. Но вас надули, змея не ядовитая. Дайте ее сюда». Муж достает змею и сажает ее на левую ногу любовника. Змея жалит, но ужаленный цел и невредим. Муж засовывает змею во внутренний карман пиджака, выходит из комнаты – и тут раздается страшный вопль. Любовник, припадая на деревянную левую ногу, подходит к двери и видит мужа, который корчится в предсмертных судорогах…

Пересказ порою продолжался несколько дней – я слушала за завтраком очередную порцию, прочитанную им вечером или в бессонную ночь.

Корней Иванович поражался изобретательности авторов и, начиная новый роман, с интересом ждал той страницы, на которой совершится убийство.

– Прочитал уже пятнадцать страниц, и еще никого не убили.

Среди героев выискивал самого безукоризненного, убеждал меня, что именно он и будет убийцей, и почти никогда не ошибался. Часто подсчитывал, сколько способов убийства ему уже известно, и предлагал:

– Выбирайте, каким способом мне вас убить при следующей вашей провинности.

К ежедневной текущей работе постепенно прибавилась еще одна, которой я занималась в редкие свободные от других дел часы, поэтому длилась она около пяти или шести лет.

На застекленной террасе рядом с кабинетом Корнея Ивановича я обнаружила мешки и обернутые газетой пакеты, в которые как попало были втолкнуты бумаги. Измятые, кое-где порванные, они были плотно спрессованы и перевязаны шпагатом. Небольшими пачками я начала извлекать эти бумаги, разглаживать, подклеивать, прочитывать, отыскивать начала и концы. Складывала письма в одну стопку, черновые записи – в другую, рукописи – в третью. Исподволь стало возможным точно распределить все бумаги по темам: письма укладывались в алфавитном порядке; некрасовские, чеховские, уитменовские, слепцовские материалы требовали особых разделов. Черновые варианты, записи, многочисленные документы, иконография постепенно накапливались в этих разделах.

С письмами приходилось особенно туго. Другие бумаги распределять было относительно не трудно: упоминалась фамилия, название романа, рассказа, строки стихов, а если не встречалось ни того, ни другого, можно было отыскать отрывки в опубликованных работах Корнея Ивановича.

А с перепутанными страницами писем, без дат, без подписи совладать было трудно. Потом я научилась определять корреспондентов по почерку. Но еще надо было к началу письма найти середину, выискать конец и хотя бы приблизительно установить дату.

Корней Иванович подходил, долго присматривался, как я перебираю бумаги, что-то сверяю, перекладываю с места на место, брал три-четыре листка в руки, прочитывал и искренне недоумевал, зачем я вожусь со всем этим «хламом».

– Бездельничаете, Клара Израилевна, – строго обращался он ко мне, работать надо, а не вздором заниматься.

Случайно, по какому-то делу, я попала в ИМЛИ, и сотрудник архива, доставая нужные мне материалы, вынимал их из папок плотной сероватой бумаги, очень удобно сконструированных. Каждая содержала лишь по одному документу. Я пожаловалась на свое неумение организовать архив Корнея Ивановича, и сотрудник любезно объяснил мне, с чего начать, как располагать письма, материалы и пр. В каждой такой папке положено хранить только один документ, нельзя пользоваться скрепками; к бумагам, написанным карандашом, надо относиться особенно бережно, учил он меня и на прощанье подарил несколько таких папок. В переплетной мастерской, к ужасу Корнея Ивановича, я заказала около 500 папок по образцу тех, что получила в ИМЛИ. Когда папки были готовы, начала раскладывать письма. Конечно, отдавать одному письму целую папку показалось мне расточительным, и я вкладывала по нескольку писем разных корреспондентов в одну, но если корреспондент был щедрый и писем его накопилось много, я выделяла ему две, а то и три папки. На обложке каждой я напечатала фамилию и даты: число, месяц, год отправления письма.

Когда Корней Иванович увидел всю эту красоту, он заказал дерматиновые папки темного синего цвета различной толщины (потом несколько раз повторял заказы, так как для дальнейшего распределения архива их требовалось все больше), и я постепенно заполняла эти папки, до тех пор, пока на столе у меня не осталось ни одного письма, а мешки с пакетами отощали [14]14
  Один из таких пакетов много позже нашла в сарае жена Николая Корнеевича Марина Николаевна. В пакете лежали бумаги, относящиеся к Дому искусств, и среди них была пародия Мих. Зощенко на Корнея Ивановича, написанная рукою Зощенко.


[Закрыть]
. На корешки толстых папок я приклеила буквы из школьного алфавита: А, Б, В и т. д. – до Я. Папки, переменив несколько мест, в конце концов взгромоздились на полку, устроенную над стенным шкафом в углу кабинета, за бывшей печью.

Остальные бумаги тоже заняли свои папки: о детях, детском языке и детской литературе (11 папок), «Англо-американские тетради» (1 папка), «Некрасов» (9), «Уитмен» (2). Всего образовалось около 80 папок. Последними стали на полку папки с индексом ЖЖ («Живой как жизнь») – материалы к книге о русском языке.

Нетронутой осталась только папка с надписью: «Мои ранние рукописи». До 1972 года она лежала в шкафу на застекленной террасе. Там среди святочных рассказов и набросков разных статей, написанных еще с «ятями», я нашла черновик пригласительного билета, составленного Корнеем Ивановичем на половинке тетрадочного листа летом 1917 года:

«В пользу общественной детской библиотеки в Куоккале

К. И. Чуковский

устраивает на ст. Куоккала в Летнем театре

в воскресенье 16 июля в 3 ч. дня

ДЕТСКИЙ ПРАЗДНИК

Специально для этого праздника написана трехактная детская пьеса

ЦАРЬ ПУЗАН

которая и будет разыграна самими детьми

под руководством художника Ре-Ми и С. Н. Ремизовой

в постановке художника И. А. Пуни.

Известные артистки А. Л. Андреева-Шкилондзь, Ада Полякова, Е. В. Северина исполнят детские песенки Мусоргского, Гречанинова, Чайковского при благосклонном участии лауреата Консерватории В. К. Зеленского.

Юля Пуни исполнит „Табакерку“ А. К. Лядова.

К. И. Чуковский прочтет свою поэму для малюток „Крокодил“.

После спектакля танцы».

На обороте:

«Стул 1-го ряда № 12,

5 рублей.

Детский праздник».

На стене комнаты, в которой я работала, и сейчас висят фотографии участников этого спектакля в костюмах героев пьесы. Среди них дети Корнея Ивановича.

В работе Корнея Ивановича никогда не было перерывов. Он как бы держал в своих руках несколько нитей и то вытягивал одну за другой, то параллельно выдергивал две-три сразу, то надолго оставлял их в покое. Но никогда ни одну не выпускал он из виду. Всем, что вошло в его литературную жизнь в первое десятилетие двадцатого века, он занимался потом всю жизнь. Ничто не было в его работе случайным – ни Некрасов, ни Чехов, ни Уитмен, ни Шевченко. В последние годы он как бы подвел итог своим литературным пристрастиям, которые он определил в самом начале своей критической, переводческой, литературоведческой, лингвистической работы. Я назову только первую и последнюю публикации некоторых работ Корнея Ивановича, опуская промежуточные.

В 1904 году появилась первая статья, посвященная Чехову, – в 1967 выходит книга «О Чехове» [15]15
  В 1969 году дополненная книга «О Чехове» находилась в производстве в Детгизе. Вышла в 1971 году.


[Закрыть]
.

В 1905 году Корней Иванович впервые в России начал переводить американского поэта Уолта Уитмена, – в 1969 году издательство «Прогресс» выпустило книгу «Мой Уитмен».

В 1909 году Корней Иванович написал статью «Спасите детей», – в 1968 году выходит двадцатым изданием книга «От двух до пяти».

Несколько позже первого десятилетия, в 1912 году, Корней Иванович опубликовал статью «Мы и Некрасов», – в 1966 году четвертым изданием напечатано его исследование «Мастерство Некрасова».

Корней Иванович любил называть себя «многостаночником» не только потому, что одновременно занимался несколькими темами, но и по объему, охвату работы.

А уж что выходило на первое место, это иногда и не зависело от желания Корнея Ивановича.

Он не давал себе передышки между окончанием одной статьи или книги и началом другой. Они наступали одна на другую, перебивали друг друга, накатывались одновременно по нескольку. М. П. Шаскольская, Т. М. Литвинова, Е. М. Тагер, Р. Е. Облонская, Люда Стефанчук, даже школьницы – моя дочь и Майя Шаскольская – были непременными участниками этих авралов. Марьяна Петровна сортирует письма к книге «Живой как жизнь», Люда Стефанчук выискивает в Ленинской библиотеке нужные материалы, я держу корректуру сборника «Люди и книги», Татьяна Максимовна и Корней Иванович сверяют перевод пьесы Филдинга «Судья в ловушке» с подлинником. Участники этого столпотворения просто разбивали себе лбы и разбегались в разные стороны, оставляя виновника этого вихря в тишине кабинета до следующего аврала. А аврал никогда не заставлял себя ждать, потому что писалась уже новая статья, прибывали новые письма для книги «От двух до пяти», составлялся сборник рассказов Конан Дойля или Марка Твена, приходила из издательства корректура очередного Некрасова или «Высокого искусства» и в углу стола аккуратной горкой лежала вернувшаяся от машинистки рукопись «Современников».

 
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом,
 

подводил итог минувшему дню Корней Иванович.

Очень часто отвлекали его от работы, которую он считал основной, и, ругая себя за «ничтожный характер», он соглашался писать:

«1. Предисловие к Звереву (по просьбе Клары).

2. Предисловие к фокуснику Али Ваду (по его настоянию).

3. Предисловие к Лидочке по ее просьбе [16]16
  К книге Л. Либединской «Зеленая лампа. Воспоминания». М., «Советский писатель», 1967.


[Закрыть]
.

4. Фельетончик для Литгазеты по просьбе Кушелева.

5. Плюгавую статейку об Анне Ахматовой (для „Недели“) по просьбе Ахматовой.

6. Комментарии к „Чукоккале“ – „Что вспомнилось“.

7. Внутреннюю рецензию для Банникова» [17]17
  О книге «Три века русской поэзии».


[Закрыть]
, —

перечислял Корней Иванович в своем дневнике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю