355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Дюнан » В компании куртизанок (Жизнь венецианского карлика) » Текст книги (страница 5)
В компании куртизанок (Жизнь венецианского карлика)
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:17

Текст книги "В компании куртизанок (Жизнь венецианского карлика)"


Автор книги: Сара Дюнан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

3

Внизу, в кухне, по-прежнему пусто, к еде никто не притрагивался. В этой тесной комнатушке, чувствуя сытость в желудке, я задыхаюсь от собственного смрада. Я ставлю сломанный стул к двери, чтобы ее не сразу можно было открыть, затем вливаю в бадью с кипяченой водой несколько ковшей из ведра с колодезной водой и стаскиваю с себя одежду, отвердевшую от пота. В Риме мы обычно мылись привозным венецианским мылом – таким душистым и прямо-таки сдобным на вид, что его даже съесть хотелось. Здесь же я нахожу только твердый обмылок, и сколько я им ни намыливаюсь, оно едва пенится. Блохи, может быть, и утонут, а вот пахнуть после такого мытья я вряд ли буду приятней.

Долгая дорога и мне нанесла изрядный вред: круглые бока исчезли, а ноги так исхудали, что на них даже кожа обвисла. Я изо всех сил мылю себе яички, потом мгновенье держу их на ладони – мой уд съежился, как моченый слизняк. Уже давно я не употреблял его с такой же пользой, что и мозги. На моей безобразной наружности, конечно, много не заработать (ахи и охи праздной толпы, глазеющей на карлика, который жонглирует огнем, а потом скачет, словно обжегся, не в счет!), но я прожил со своим телом уже лет тридцать и со временем даже полюбил его диковинное сложение – в конце концов, мне оно перестало казаться таким уж диковинным. Горбуны, калеки, карлики, дети, у которых рот слипся с носом, женщины без щелок для зачатия и рождения младенцев, мужчины с яичками и с женскими грудями. Мир полнится россказнями о том, что уродство – это дьяволова работа, хотя на деле безобразие встречается гораздо чаще красоты, и в лучшие времена я не испытывал недостатка в наслаждениях, когда искал их. Если верно, что мужчина – раб своего уда, то женщины, как я не раз убеждался, – существа гораздо более любопытные и, пожалуй, более порочные. Пусть они тоскуют и сохнут по безупречной плоти, их вечно снедает страсть к новизне, они охотно поддаются на шутливую лесть и нередко находят радость, потакая таким необычным прихотям, в которых, скорее всего, ни за что открыто не сознаются. Этим я и пользовался.

И все же грязь и нищета едва ли пробудят сладострастие даже у тех, кто готов пуститься во все тяжкие.

Я вытерся и уже натягиваю на себя новую одежду с чужого плеча, и тут стул громыхает об дверь, и на кухню протискивается Мерагоза. На столе, возле тарелки с едой, лежит мой кошель. Я проворно зажимаю кошелек в кулаке, но поздно: ее глаза-щелки уже углядели его.

– Ого… Боже правый! – Она нарочито содрогается от омерзения. – Крыса все-таки нырнула в воду. Значит, ты нашел евреев?

– Нашел. Это тебе. – Я показываю на тарелку. – Если хочешь.

Она тычет пальцем в рыбу:

– Сколько за нее отдал?

Я говорю сколько.

– Тебя обжулили. В следующий раз дашь мне денег – накуплю всего задешево.

Но она уже уселась и уплетает за обе щеки. Некоторое время я наблюдал за ней, а потом придвинул сломанный стул поближе. Старуха быстро отпрянула в сторону.

– Эй, держись-ка от меня подальше! Ты хоть и вымылся, а несет от тебя как из помойки.

Борясь между стремлением распустить шнурки кошелька и животным отвращением к моей персоне, она с трудом удерживала равновесие. Я осторожно усаживаюсь на стул и продолжаю разглядывать Мерагозу. Лицо у нее – как старый кожаный кошелек, а в жующем рту почти не осталось зубов. Похоже, она всегда была страшилищем. Какой-нибудь проповедник объявил бы, пожалуй, ее уродство свидетельством грехов, но, наверное, и у нее в жизни была пора нежной спелости и ее давние клиенты наслаждались свежестью, которую ныне сменила уродливая старость. Трудно сказать, сколько часов я провел, наблюдая, как старикашки с цыплячьими шеями пускали слюну при виде цветущего тела моей госпожи, одновременно изрекая платонические пошлости, вроде того, что ее красота есть отражение Божьего совершенства. Слов «грех» никогда не слетало с их губ. Один такой старикан даже слал ей любовные сонеты, в которых плотское смело рифмовал с божественным. Обычно мы с ней вместе читали эти стишки и потешались над поэтом. Обольщение – забавная штука для тех, кто сам не обманывается.

– Ты знаешь женщину по прозвищу Коряга? – спросил я старуху. – Ее настоящее имя – Елена, а дальше не знаю.

– Елена Крузики? – Мерагоза ненадолго отвлекается от тарелки. – Может, и знаю. А может, нет. На что тебе она?

– Моя госпожа желает с ней увидеться.

– «Моя госпожа»? Ишь ты! Желает увидеться с Корягой. Скажи на милость! Зачем она ей понадобилась? Парик ей, что ль, сплести?

– Зачем она ей – не твоего ума дело. А если хочешь есть досыта, Мерагоза, лучше попридержи язык.

– Это еще почему? Потому что кошель у тебя толстый? Или может, потому, что наверху поселилась знаменитая римская куртизанка, а? Не забывай, я ее видела. Пока тебя не было, я туда поднималась и хорошенько ее оглядела. Она уже никому богатства не принесет. Конечно, когда-то она была красавицей, не спорю. Совсем недолго она была самой аппетитной девственницей во всей Венеции. Ее приучили держаться так, чтобы у мужчин за сто шагов языки до пупа отвисали. Но теперь-то что вспоминать! Ее дырочка давно растянулась, а на голове – паленая щетина. Она стала уродлива, ей не на что надеяться. И тебе тоже, крыса!

Чем больше она злобствует, тем больше я успокаиваюсь. Такое со мной иногда бывает.

– Мерагоза, а что случилось с матерью моей госпожи?

– Я же говорила. Она померла. Ты спрашиваешь, от чего? Сгнила от болезней, которыми ее наградили сотни разных мужчин, вот от чего. – Она втыкает вилку в остатки рыбы и шумно сопит. – А мне приходилось стоять рядом и нюхать всю эту вонь поганую.

Только теперь я понимаю, почему мать Фьямметты уехала из Рима, недаром мне всегда казалось, что ею двигала не столько тоска по дому, сколько трезвый расчет. Ведь ни один мужчина не станет пылать страстью к свежей юной плоти, если ее предлагает старая развалина. Она, похоже, уже тогда понимала, что с ней произойдет. Лучше уж умереть самой где-нибудь подальше, а дочь пусть процветает.

Я дожидаюсь, пока старуха снова набьет рот.

– Послушай, Мерагоза, – тихо говорю я ей. – Ты ошибаешься. – И приподнимаю кошелек, так чтобы она услышала звон монет. – Все было совсем не так.

– О чем это ты?

– О том, что мать моей госпожи приехала сюда здоровой. На самом деле последние годы она прожила счастливо, о ней хорошо заботились. А потом, полгода назад, она внезапно подхватила лихорадку. Ты же оставалась ей верна, ухаживала за ней и скрасила ее последние дни, как могла. Она скончалась быстро и безболезненно. Грустный, но не такой уж чудовищный конец. Ты все запомнила?

Она сидит с разинутым ртом, к редким зубам пристали кусочки рыбы. Я снова трясу кошельком. Но она уже понимает, к чему я клоню. Она, похоже, уже подсчитывает в уме монеты, прикидывает, сколько я ей предложу и сколько она сама запросит.

– Потому что, когда моя госпожа спросит тебя, как все было, ты расскажешь ей именно это.

Она выплевывает остатки пищи, которые шлепаются на стол рядом с моей рукой. Я не обращаю на это внимания, запускаю руку в кошель и, вытащив золотой дукат, кладу его между нами на стол.

– Если ты расскажешь ей то, что я говорил, если расскажешь эту историю так, что моя госпожа поверит в нее, тогда обещаю, что, кроме этой монеты, у тебя каждый день будет мясо на столе, а ко Дню всех святых – новое платье. И что до самой смерти о тебе будут печься и заботиться, а не выбросят на свалку.

Старуха неуклюже тянется за монетой.

– Но…

А поскольку жонглер, даже давно не упражнявшийся, при желании движется с обезьяньей ловкостью, то я уже перегнулся через стол и вплотную приблизил лицо к ее лицу – она и вскрикнуть не успела.

– Но если ты этого не сделаешь… – Она повизгивает, но все равно слышит меня, ведь мой рот так близко от ее уха, что она попросту не может не различать каждого моего слова. – Обещаю тебе, что ты умрешь гораздо раньше и еще будешь жалеть о том, что я – не просто крыса. Только к тому времени ты уже лишишься кончиков пальцев и на тебе будет столько укусов, что это заставит людей диву даваться – что за бесы отгрызли тебе титьки, пока ты спала.

Сказав это, я широко разеваю рот, так что старуха, хоть и отшатывается назад, успевает разглядеть два верхних отшлифованных и острых клыка, коими я чрезвычайно горжусь.

– Ну вот, – говорю я, отодвинувшись от Мерагозы и бросив покатившуюся к ней яркую монетку, – а теперь давай поговорим о Коряге.

Ее нет так долго, что я уже начинаю думать, не сбежала ли она с моим дукатом. Но даже когда я угрожал ей своими крысиными клыками, она не согласилась взять меня с собой. Похоже, эту целительницу вызывают только записками и приходит она только к тем, с кем знакома или о ком слышала. Уже сгущаются сумерки, когда Мерагоза наконец приводит ее. К тому времени моя госпожа снова уснула, поэтому они приходят ко мне на кухню.

Большую часть жизни я наблюдал за тем, как меняются лица людей, когда я вхожу в комнату. Я так свыкся с этим, что мгновенно отличаю страх от омерзения или даже от напускной жалости, которые успевают промелькнуть у них на лицах в первое мгновенье. Поэтому содрогаться, а не вызывать содрогание для меня – ощущение новое.

На первый взгляд она кажется совсем маленькой, как девочка, но вскоре становится ясно, что виной тому отчасти дефект позвоночника, искривленного влево, так что она все время горбится, и одно плечо у нее выше другого. Возраст определить трудно, ведь постоянная боль наносит людям – особенно молодым – больше урона, чем необузданные наслаждения. В ее случае ущерб коснулся больше ее тела, чем лица. Зато при виде ее лица, красивого и одновременно внушающего ужас, сердце замирает. Кожа бледная, как у призрака, и гладкая, само лицо не костлявое и достаточно миловидное… пока она не взглянет на тебя. Ибо глаза у нее словно у покойницы, восставшей из гроба; это настоящие бездны смерти – большие, белые, широко распахнутые и покрытые млечной пленкой слепоты.

Даже я, привычный к оторопи, вызываемой уродством, чувствую, как меня охватывает страх перед безумием, которое я вижу в этом взгляде. Однако она, в отличие от меня, избавлена от того, чтобы лицезреть, как мир глазеет на ее увечье. В самом деле, это как будто не тревожит ее. А если она что-то и ощущает, то ничем этого не показывает. Я встаю, чтобы поздороваться с ней, и предлагаю ей стул, но она отказывается.

– Я пришла к моне Фьямметте. Где она? – Она стоит передо мной неподвижная, настороженная, словно комната каким-то образом все-таки видна ей.

– Она… она наверху.

Девушка решительно кивает.

– Тогда я сразу поднимусь к ней. А вы… ее слуга, верно?

– Э-э… да, слуга.

Тут она наклоняет голову набок, словно затем, чтобы лучше расслышать мой голос, и слегка хмурится.

– Насколько вы малы ростом?

– Насколько я мал ростом? – Я так ошарашен ее прямотой, что парирую, не успев подумать: – А вы насколько слепы?

Я замечаю в дверном проеме Мерагозу. Старуха усмехается. Черт! Ну конечно.

– Мне уже известно, что вы карлик, сударь. – Теперь Коряга почти улыбается, хотя улыбка у нее выходит кривоватая. – Но если бы я даже этого не знала, об этом нетрудно догадаться. Стул сдвинулся, когда вы встали, а вот голос по-прежнему раздается отсюда. – И она опускает руку, указывая в точности высоту моего роста.

Я поражен, хотя все еще чувствую себя уязвленным.

– В таком случае вам уже известно, насколько я мал ростом.

– Но ведь у вас только руки и ноги короткие, верно? А туловище как у взрослого мужчины.

– Д-да…

– А лоб очень крупный? Как будто изнутри круглым концом прорастает баклажан?

Баклажан? Иногда, в минуты самодовольства, я воображаю, что мой лоб похож на купол воинского шлема. Впрочем, сравнение с баклажаном, пожалуй, тоже довольно меткое.

– Извините, но в лекаре нуждаюсь не я, – говорю я резко. Я не желаю забавлять Мерагозу перечнем моих недостатков.

– Бучино! – раздается с лестницы голос моей госпожи. – Это она? Она пришла?

Коряга снова наклоняет голову, на этот раз еще сильнее, – чтобы уловить, откуда именно исходит звук; она похожа в это мгновенье на птицу, которая прислушивается к трели, зазвучавшей поблизости. Она поворачивается, и обо мне все забывают.

Я наблюдаю снизу, как они бросаются друг другу навстречу с почти детской радостью. Моя госпожа слезает с постели и протягивает к ней руки. Может быть, Коряга и старше, но в последний раз они виделись, наверное, еще девочками. Господи, сколько с тех пор всего произошло! Наверняка госпожа перескажет мне потом то, что сейчас услышит. А Коряга, которой пальцы заменяют глаза, принимается ощупывать мою госпожу: и тело, и лицо, а потом голову. Ее пальцы легко касаются зазубренных краев шрама, перебирают струпья, немедленно находят плохо затянувшуюся рану, которая сбегает ко лбу. Ощупывание длится довольно долго, и в комнате уже чувствуется напряжение. Мы все молчим, даже Мерагоза настороженно затихает рядом со мной, выжидая, что же скажет Коряга.

– Тебе следовало бы послать за мной раньше.

Ее голос прозвучал тихо, и я замечаю, как в глазах моей госпожи вспыхивает страх.

– Мы бы непременно это сделали, да вот только у нас были другие дела: мы спасались от смерти, – заявляю я твердым тоном. – Означает ли это, что вы нам не в силах помочь?

– Нет, – отвечает она, оборачиваясь в мою сторону; мне уже знаком этот резкий поворот головы. – Это означает, что лечение займет больше времени.

С той самой ночи моя госпожа спит на чистых простынях, согретая ложью Мерагозы, которую та поведала ей с тем же удовольствием, с каким до этого рассказала мне правду. За ней присматривает похожая на слепого воробышка калека, чьи мази и порошки издают такой едкий запах, что всякий раз, как она приходит к нам, я скорее спешу выбраться на затхлый городской воздух.

Так мы и зажили в Венеции.


Часть вторая

4

Пока моя госпожа поправляется и у нее отрастают волосы, я продолжаю знакомство с городом.

Начинаю с известного – с переулков, которые отходят от нашего дома. От первого ко второму, из второго – по мостику, из третьего – на кампо. А там – скученные дома, маленький каменный колодец, церковь, пекарня, куда на запах свежего хлеба каждое утро стекается небольшая толпа, – и все это походит больше на деревню, чем на большой город. Но каждый город с чего-то начинается, и мой знакомый старик рассказывал мне, что в те давние времена, когда Венеция только рождалась из лагуны, на множестве крошечных островков, выступающих из болотной воды, громоздились скопления домов, жители которых передвигались на лодках. Но постепенно каждая из общин начинала разрастаться, обзаводилась своей церковью, кампои колодцем. Со временем они объединились, принялись возводить новые дома и мосты, пока не возник настоящий город, где главными дорогами служили каналы, а смыслом жизни оставалось море.

Не знаю, правда ли все так было, или это – домыслы старика, но мне они по душе. Теперь Венеция видится мне как множество кругов, больших и малых, сливающихся и сцепляющихся друг с другом, и каждый – филигранное переплетение суши и воды, похожее на кружева, что монахини плетут в подарок своим родным. Каждый день я исследую новый кусочек города, пока у меня в голове не запечатлевается наподобие карты весь большой северный остров. Словно новый Тесей, я натягиваю нити памяти, готовя для себя подсказки: фасад одного дома с золотой мозаикой, склеп с обезглавленной Мадонной на углу, провалившийся скат старого деревянного мостика, арка нового каменного моста, особый запах, доносящийся из переулка, по которому можно попасть лишь к стоячей воде. Так я двигаюсь от еврейского гетто на западе, обхожу торговые улочки Мерчерии, пересекаю площадь Сан-Марко, прохожу над монастырем Сан-Дзаккариа и перебираюсь через десятки тесных каналов до мощных стен у корабельной верфи Арсенала, не промочив ног. Впрочем, самонадеянность моя преходяща, ибо в этом городе есть места, где даже компас бесполезен, где переулки изогнуты, точно старые гвозди, а каналы искривлены, как жилы на руке старухи.

Мои чувства и разум тоже привыкают к новой среде. Я лучше понимаю венецианское наречие моего знакомого старика, и мой язык кажется мне теперь таким же чуждым, как его. Я научился так кривить рот и коверкать слова, что теперь и остальные хорошо понимают меня. А запах? Что ж, то ли ноздри мои потеряли чувствительность, то ли приход прохладной погоды, с грозами и дождями, отмыл город дочиста. Летом я бежал, чтобы обогнать зловоние, теперь же я бегу, чтобы не замерзнуть.

Тем временем зрячие пальцы Коряги излечивают кожу на голове моей госпожи, а само ее общество врачует ее дух. Наш дом, пусть он по-прежнему беден, как и был, звенит изнутри смехом, тем смехом, каким способны заливаться только женщины, и даже Мерагоза перестала брюзжать. Волосы у моей госпожи отросли, она теперь похожа на мятежную монахиню; эта густая новая поросль цвета солнца и меда образует взъерошенный золотой нимб вокруг лица, к которому возвращается милая округлость, а зигзагообразная рана уже превратилась в едва заметный бледный шрам. Сытная кормежка пошла ей впрок, и полные груди уже выпирают из-под кружев лифа. И хотя платья, которые она носит, все еще хранят запахи других женщин, Фьямметта уже обрушивается с нападками на их безвкусие и дурную строчку. В самом деле, острота ума уже вернулась к ней, и она досадует на собственное безделье. Поэтому на прошлой неделе, заложив у нашего черноокого еврея еще один рубин, я купил ей лютню – плохонький инструмент из сосны и сандалового дерева, зато с пятью струнами и приличным звучанием, так что Фьямметта может снова разрабатывать и пальцы и голос.

Наверное, она носом чует благоприятные вести. В последние недели весь город суетится, как сумасшедший: из Леванта с попутными ветрами прибыли первые корабли.

Хотя я старался никак этого не показывать в присутствии госпожи, но в прошедшие месяцы я сильно тосковал по Риму, по его основательности, даже по его привычному упадку. Но теперь и я поддался общему возбуждению. Всюду – от большого моста до самых верфей на южном острове – торговая толчея. Через разводной мост Риальто так часто проходят корабли с высокими мачтами, что по нему почти никогда не пройдешь, а лодки так тесно сбились в канале, что сами образуют плавучий мост, и целая армия моряков и рабочих превращается в живые цепи, благодаря которым тюки и ящики попадают на сушу. Нищих теперь нет, потому что даже самый пропащий калека достаточно проворен, чтобы заработать себе на хлеб. Все, что выгружается из трюмов кораблей, служит украшению жизни – шелк, шерсть, меха, древесина, слоновая кость, пряности, сахар, красители, необработанные металлы, драгоценные камни. Уже при одном взгляде на все это ощущаешь себя богачом. Если Рим наживался на том, что торговал отпущением грехов, то Венеция жиреет, потворствуя им. Чревоугодие, суетность, зависть, сребролюбие – здесь все уже заготовлено для них, и с каждого тюка или ящика, что ввозится в город или вывозится из него, правительство взимает пошлину.

Казалось бы, правители такой державы должны быть богатейшими из богачей во всем христианском мире. Конечно, здесь нет ни короля, ни тирании одного семейства, которое проматывало бы все эти доходы. Дож, появляющийся перед народом с бело-золотым плюмажем, выглядит вполне царственно, но все же является скорее символом, нежели владыкой. Избирается он здесь с помощью тайного голосования, причем в несколько этапов, и процедура эта настолько запутанна, что даже мой знакомый старик не в силах объяснить мне ее суть. Когда дож умирает (а нынешний умрет, вероятно, уже скоро: он высох и сморщился, будто летучая мышь), то его родственники лишаются права участвовать в следующем голосовании. Так Венеция горделиво утверждает свое право называться истинной Республикой. Все об этом знают, потому что она сама об этом постоянно говорит. В Риме, бывало, когда венецианские гости начинали превозносить добродетели и чудеса своего родного города, большинство людей просто впадало в сон, не выдерживая их громоздких преувеличений. Если другие города всего лишь богаты, то Венеция – бесценна… Если другие государства безопасны, то Венеция неприступна… Венеция величайшая, прекраснейшая, древнейшая, справедливейшая, самая мирная. Венеция – Ла Серениссима, светлейшая, безмятежная.

Зная такую их гордыню, я ожидал большей роскоши и хвастовства. Однако в действительности люди, которые управляют этим государством, больше походят на священников, нежели на правителей. Их встречаешь всюду – и на просторной площади Сан-Марко, и на Риальто. Они носят одинаковые длинные, темные плащи, с переброшенным через плечо краем на манер тоги, а головным убором им служит скромная черная шапочка. Большой Совет заседает каждую субботу утром, и, собравшись вместе, эти вельможи напоминают стаю откормленных ворон. Моя госпожа умеет распознавать тончайшие различия в чинах по меховой оторочке плащей (например, горностай «выше» соболя или лисицы) и по оттенкам темного бархата, однако, чтобы до конца понимать подобные правила, нужно родиться в этой среде, нужно, чтобы при рождении, вступлении в брак и после смерти твое имя вносилось в «Золотую книгу», хранящуюся во Дворце дожей, чиновники сверяются с ней, выясняя, не подпортили ли родословную какие-нибудь простолюдины.

Однако скромность мужчин – ничто по сравнению с незримостью женщин. Мои блуждания по городу имели вполне определенную цель: ведь, если нам предстоит зарабатывать себе на жизнь, то мой долг – разнюхать все про соперниц. К концу первого месяца я пришел в отчаяние. Если во всем христианском мире не найдется такого города, где законы не предписывали бы богачам держаться скромно, а зажиточным блудницам не показываться на улицах, то в Венеции, похоже, эти законы соблюдались. В базарный день еще можно изредка приметить нарядно одетую даму, которая, покачиваясь, на высоких каблуках и перебирая пальцами драгоценности, идет через кампов окружении щебечущих служанок и тявкающих собачонок. Но как правило, богатые женщины передвигаются по воде в закрытых лодках или вовсе сидят затворницами дома. Те из них, кто помоложе, всеми силами привлекают к себе внимание – девицы шумно прихорашиваются возле окон, однако надобно быть вдвое выше меня ростом, чтобы что-то разглядеть, не вывихнув себе шеи. Когда же молодежь в подпоясанных блузах и разноцветных трико посылает им томные вздохи (если взрослые мужчины здесь похожи на черных ворон, то юнцы и повадками, и яркими плюмажами напоминают попугаев), девицы мгновенно принимаются глупо размахивать руками и хихикать, но их тут же оттаскивает от окна рука строгой попечительницы-невидимки.

И тем не менее каждому мужчине нужно иногда утолить зуд, а везде, где существует общественная добродетель, найдется непременно и частный порок. Главный бордель помещается вблизи рынка и большого постоялого двора, населенного немецкими купцами. Когда их корабли стоят в доках, работа там кипит, однако блудницы доступны лишь в определенные часы, ибо их рабочий день, как и день всех прочих венецианцев, подчиняется звону колокола Марангоны, а чтобы на улицах сохранялась тишина и покой, на ночь этих женщин запирают. Если мужчине приспичило после закрытия – ему придется, набравшись смелости, углубиться в лабиринт каналов и улочек.

Мой старик притворился возмущенным, когда я впервые спросил его, куда здесь ходят, однако быстро нашелся с ответом. В глубине закоулков порок разрастается, словно плесень, и, если бы старика так не заботила чистота души, я ознакомил бы его с последней разновидностью разврата – с улицей сисек, где женщины, грубо подражая богачкам, усаживаются на подоконники верхних окон голые по пояс и болтают ногами, давая прохожим заглянуть к ним под юбки. Впрочем, даже в этом вопиющем бесстыдстве присутствует свой умысел. Как рассказывает Мерагоза, оскаливаясь в щербатой ухмылке, новшество придумало само правительство, которому все большую тревогу внушали известия о молодых мужчинах, ублажавших друг друга в темных переулках, вместо того, чтобы грешить тем способом, который замыслил для них Господь.

Но чистоте Венеции угрожают не только содомиты. В те долгие темные ночи, когда мы отсиживались в лесах под Римом, моя госпожа разгоняла мою тоску, повествуя о богатстве, какое можно нажить в ее родном городе, и так я узнал, что Венеция обещает немалую поживу, если только проложить путь к знатным обладателям кошельков. Это тот простой случай, когда правила арифметики одерживают верх над правилами нравственности. Если патриции, чьи имена вписаны в «Золотую книгу», хотят сохранить свое богатство в целости, им нужно ограничивать число браков. Большое количество дочерей, нуждающихся в щедром приданом, и сыновей, которым нужно выделить часть семейного состояния, – катастрофа для отцов. И вот, во имя целостности наследия, монастыри Венеции переполнены знатными женщинами, а палаццо вельмож холостяками – мужчинами, с малолетства привыкшими к утонченной жизни и потому ищущими для услужения и услаждения подруг с таким же утонченным вкусом, однако с вольными взглядами на мораль.

И тут на сцену выходит куртизанка.

А поскольку Венеция – самый удачливый торговый город во всем христианском мире, спрос и предложение находятся в поразительной гармонии. Подобно тому как во Дворце дожей хранится «Золотая книга родословий», существует и другая книга – куда менее пристойная, – где содержится подобный перечень горожан совсем иного рода. Постыдная слава этой книги столь велика, что даже я, ничего не знавший о Венеции, кроме того, что это могущественная республика, которая построена на воде и которая сражалась с турками за владычество над восточными морями, слышал про нее еще до нашего приезда. А известна она, потому что это «Реестр куртизанок» – список имен самых красивых, самых образованных и самых желанных женщин города, причем напротив каждого имени оставлено пустое пространство, где клиенты красавиц могут записать или прочесть описания, цены и даже суждения относительно запрашиваемой платы.

Единственный вопрос: как попасть в этот реестр? Как куртизанке, которая хочет, чтобы ее заметили, заявить о себе в городе, где демонстрация роскоши на людях считается не столько знаком успеха, сколько проявлением бесстыдства? Ответ прост. Поскольку ни один уважающий себя купец не приобретает вещи, не увидев ее, то существуют общественные места, куда продавцы ходят выкликать и показывать свой товар. И тут, при всех торжественных заявлениях о своей чистоте, Венеция оказывается ничуть не более добродетельной и не менее изобретательной, нежели сам Вечный город.

Ибо куртизанки, как и все остальные горожане, ходят в церковь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю