Текст книги "Собрание сочинения в четырех томах. Том четвертый. Статьи и заметки о мастерстве."
Автор книги: Самуил Маршак
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Я смотрел на него и думал: какой удивительный мальчик!.. Сейчас начнутся экзамены, а он, ничуть не тревожась, потешает ребят фокусами.
Высокая нарядная дама в широкой шляпе с цветами то и дело строго и настойчиво звала его к себе:
– Степа!
Он подбегал к ней на минуту, торопливо кивал ей головой, словно что-то обещая, а потом вновь оказывался в толпе ребят, строил невероятные гримасы или жонглировал маленьким костяным шариком, который то вертелся, словно живой, у него на ладони, то внезапно исчезал.
В другом конце коридора увидел я своего старого знакомого – долговязого и вихрастого Сережку Тищенко, сына лавочника с нашего Майдана.
Сережка и в прошлом году держал экзамены, провалился чуть ли не по всем предметам, а теперь рассказывал ребятам о гимназических порядках так, будто был здесь своим человеком.
– Нет, – говорил он, – если по русскому будет спрашивать Сапожник, – крышка: хоть кого срежет!..
– Сапожник?.. – испуганно спрашивали ребята.
– Ну, Антонов Степан Григорьевич. Прозвище у него такое, кличка. А вот ежели экзаменовать будет Пустовойтов…
– Это тоже прозвище?
– Да нет, фамилие. Так вот, если спрашивать будет Пустовойтов Яков Константиныч, тогда другое дело. Он даже сам подскажет, коли собьешься. А самый злющий из всех учителей – это, уж конечно, Барбоса.
– И вовсе не Барбоса, а Барбаросса, – поправил его мальчик в бархатной курточке. – Я его знаю, мой брат у него в седьмом классе учится.
– Ну, все равно – Барбоса или Бабароса, а только он такие задачки подбирает, что и семикласснику не решить. Они так и называются: «неопределенные»… Всех до одного проваливает!
Я слушал Сережку, и у меня от страха сосало под ложечкой.
Но вот наконец нас построили в ряды и развели по классам. Сейчас должны были начаться письменные экзамены.
Мама проводила меня до самых дверей, еще раз одернула на мне курточку и пригладила мои волосы.
– Только будь спокоен и не торопись, – сказала она, но я видел, что и сама она не слишком-то спокойна.
В первый раз в жизни сел я за парту – желтую с черной блестящей крышкой и с двумя чернильницами в углублениях. Рядом со мной оказался Сережка Тищенко, а сзади – тот веселый, круглощекий мальчик, который показывал в коридоре фокусы, Степа Чердынцев.
В полуоткрытую дверь еще заглядывали родители. Широкая шляпа Степиной матери совсем заслонила мою маму. Я стал искать ее глазами, но тут дверь плотно закрыли, и все мы почувствовали, что с этой минуты предоставлены самим себе.
Скоро в класс вошел медленной, тяжеловесной походкой пожилой, темнобородый, широкоплечий человек в очках. Кое-кто из ребят при его появлении встал. Потом, один за другим, поднялись и остальные.
– Сапожник! – шепнул мне в ухо Тищенко. – Беда!..
Учитель привычным, равнодушным взглядом окинул пестрые ряды ребят в курточках, матросках, пиджачках, косоворотках.
– Здравствуйте, – сказал он, четко произнося все буквы, в том числе и оба «в». – Приготовьтесь писать диктант!
И он не торопясь роздал нам листки линованной бумаги.
Мы обмакнули перья в чернила и с тревогой уставились на этого спокойного, медлительного человека в форменном сюртуке.
Не переставая ходить по классу – от двери до окна, от окна до двери и по всем проходам между партами, – он начал диктовать громко и отчетливо, но как бы скрадывая те гласные, в которых было легче всего ошибиться.
– Белка жила в чаще леса…
– «Белка» через «ять» или через «е»? – шепотом спросил меня Тищенко.
– Ять, – так же тихо ответил я.
– А «лес»?
– Тоже.
Не знаю, уловил ли Сапожник этот почти беззвучный шепот, но только вдруг он остановился и сказал спокойно и твердо, обращаясь ко всем нам:
– Предупреждаю: тот, кто будет подсказывать другим или списывать, получит неудовлетворительный балл и не будет допущен к следующему экзамену. Понятно?
В классе и до того стояла тишина, а тут стало еще тише.
Не дожидаясь ответа, Антонов продолжал тем же ровным, монотонным голосом:
– …На самой верхней ветке дерева… Повторяю: на самой верхней ветке дерева.
– «Верхней» – «ять» или «е»? – еле слышно спросил Тищенко.
Я написал на промокашке букву «е» и с ужасом подумал, что Сережка будет, чего доброго, донимать меня до конца диктовки.
– Сеня спал в сенях на свежем сене… – слышался из дальнего угла гудящий голос Сапожника.
Я знал, что «свежий» и «сено» пишутся через «ять», «Сеня» – через «е». А вот как пишутся «сени»?..
Тищенко упорно шептал что-то в самое мое ухо, но мне было не до него…
«Ять» или «е»? Как будто «е». Нет, конечно, «ять»!
Вдруг я почувствовал, что кто-то сзади дышит мне в затылок. На мгновенье обернувшись, я увидел, что Степа Чердынцев, приподнявшись, заглядывает в мой листок.
Антонов находился в это время далеко от нас, но, должно быть, у него было какое-то особенное чутье. Грузно шагая, направился он прямо в нашу сторону и – как видно, надолго – остановился перед партой, где сидели мы с Тищенко.
Сережка больше ни о чем меня не спрашивал, а Степа оказался хитрее. Он то и дело брал у меня промокашку, потом возвращал ее мне и при этом каждый раз бросал беглый, почти неуловимый взгляд на мой листок.
– Ты что там делаешь?.. – строго окликнул его Сапожник.
Степа с самым невинным видом показал ему промокашку.
– А глаза твои куда глядят?..
Степа затряс головой.
– Ей-богу, я ничего не вижу. Я близорукий. Мне даже очки доктор прописал.
Сапожник недоверчиво посмотрел на него, потом направился к кафедре, взял розовый листок промокательной бумаги и торжественно вручил его Степе.
– Большое спасибо, – сказал Степа.
Снова в классе стало тихо. Слышался только однообразный и непрерывный, как жужжание большой мухи, голос Антонова.
Но вот диктовка кончилась, и Сапожник сразу же стал собирать наши листки. Я отдал свой, так и не успев его проверить, и с тревогой смотрел, как Антонов, аккуратно сложив листки, уносит их из класса со всеми нашими ошибками, кляксами и помарками… Вот он идет по коридору, медленно и важно, будто сознавая, что держит в руках наши судьбы.
Теперь уже ничего не вернешь. Ну, будь что будет!
Я бросаюсь к маме и пытаюсь припомнить все слова, в которых сомневался. Но одни из них совершенно вылетели у меня из головы, а в других мама и сама как будто не слишком уверена. Может быть, она даже и не задумалась бы, если бы ей пришлось написать с разбегу какую-нибудь фразу, в которой встречаются эти слова. А тут ее берет сомнение. Она пытается припомнить, сообразить, что как пишется, а мне уже не до диктовки.
Пора думать о следующем экзамене – письменном по арифметике. Говорят, экзаменовать будет Макаров – тот самый злющий учитель, которого Тищенко называл «Барбосой», а другой мальчик «Барбароссой».
Ждать нам приходится очень долго, – так, по крайней мере, кажется мне. Мама уговаривает меня съесть бутерброд, который она принесла из дому, но я только головой мотаю.
– Нет, нет, потом, после экзамена!
_____
И вот мы снова в том же классе, где писали диктовку. Опять закрываются плотные двери, отделяя нас от всего мира. Но теперь рядом со мной уж не Сережка Тищенко, а спокойный, неторопливый голубоглазый мальчик в косоворотке. Нам с ним не до разговоров, но я все же спрашиваю:
– Как тебя зовут?
– Зуюс.
– Это что же – имя такое?
– Нет, фамилия. Имя – Константин.
Но вот в класс входит Барбоса или Барбаросса, высокий, с огненно-рыжей бородой. Борода его сверкает золотом в ярком солнечном свете, как и пуговицы вицмундира.
На этот раз ребята все сразу поднимаются с мест.
Макаров милостиво кивает головой, разглаживает пышную бороду и, бодро постукивая мелом, пишет на классной доске две задачи: одну для тех, кто сидит на партах справа, другую – для сидящих слева. Мне выпала на долю задача, в которой надо разделить груши между четырьмя братьями так, чтобы первому досталось больше, чем второму, второму больше, чем третьему, и так далее. А Костя Зуюс должен решить задачу про купца, который купил и продал сколько-то цибиков чая.
Разные задачи даются нам, должно быть, для того, чтобы мы не списывали у соседа по парте.
В первые минуты я ровно ничего не могу сообразить, хоть с Марком Наумовичем не раз делил между братьями и яблоки, и груши, и орехи. Но тогда я решал такие задачи не торопясь, не волнуясь, а теперь особенно раздумывать некогда: того и гляди, у тебя отберут листок, решишь ли ты задачу или не решишь.
А тут еще перед самой твоей партой торчит этот рыжебородый учитель, так похожий на генерала, портрет которого я видел в цветном календаре. Он благодушно улыбается в бороду, и все же под его взглядом мысли путаются у меня в голове. Мой сосед по парте тоже, видно, никак не может подступиться к своей задаче. Он ерзает, сопит, и уши у него горят от волнения.
Наконец Макаров отходит от нашей парты и, бережно расправив фалды сюртука, величаво усаживается на кафедре.
Я облегченно вздыхаю и только теперь принимаюсь за дело, забыв и учителя, поглядывающего на нас с высоты своей кафедры, и соседей по парте, и быстро бегущее время. Наконец мне как будто удается справиться с задачей: верно или неверно, а груши между братьями поделены. Прежде чем приняться за проверку, я оглядываюсь по сторонам. Все ребята в классе еще сидят, хмурые и озабоченные, низко наклонившись над своими листками. Степа Чердынцев, чуть привстав, просит у соседа, сидящего впереди, промокашку. Макаров, задумчиво поглаживая бороду, смотрит с кафедры в окно, за которым живет своей жизнью еще безлюдный в эти часы сад со всеми своими птицами, шмелями, жуками, стрекозами.
Меня охватывает тревога. Неужели я и в самом деле первым решил задачу? Уж нет ли где-нибудь ошибки? А времени остается, должно быть, совсем немного. С бьющимся сердцем, уже торопясь, я снова складываю, множу, вычитаю, делю… Нет, как будто все правильно – ответ получается тот же, что и в первый раз. Должно быть, верно! Смотрю – и у Кости Зуюса лицо прояснилось, даже появилась на губах улыбка.
– Решил? – спрашиваю я тихонько.
– Ага! – отвечает он одним дыханьем.
А Матвей Иванович уже отбирает листки у тех, кто довел дело до счастливого конца, и у тех, кто запутался во всех этих грушах и цибиках.
Ну, если только я не провалился по русскому письменному, значит, у меня все в порядке. Правда, самое трудное еще впереди. Завтра на устных экзаменах спрашивать меня будет не один учитель, а целая комиссия в сюртуках с золотыми пуговицами и отвечать надо будет быстро, отчетливо, без запинки…
_____
После тревожной ночи мы опять отправились с мамой в гимназию.
В этот день ребят экзаменовали не в классе, а в просторном зале, где со стен смотрели на нас изображенные во весь рост царь в военной форме с широкой голубой лентой через плечо и царица в высоком жемчужном венце вроде кокошника, в нарядном платье, похожем на сарафан, и тоже с лентой через плечо.
Нас, ребят, по очереди вызывали к длинному, покрытому тяжелым сукном столу, за которым среди учителей в синих вицмундирах сидел сам директор, безбородый, моложавый, в темно-зеленом форменном фраке без наплечников. Во всей его повадке было нечто такое, что отличало его от учителей. Он держался свободнее, проще и смотрел на нас как будто приветливее.
И все же я с трепетом ждал той минуты, когда меня вызовут. Как это я буду стоять совсем один перед огромным столом, за которым сидит столько взрослых, важных людей в форме!
В ту пору я был очень мал ростом, – меньше всех ребят, которые пришли экзаменоваться. А тут, в этом высоком зале с большими окнами, с большими дверями и портретами, я почувствовал себя совсем затерянным. Да меня, чего доброго, и не услышат, когда я начну говорить!..
Поглядывая по сторонам, я видел, что и другие ребята боятся не меньше, чем я. Один только Степа Чердынцев и здесь не унывал: он показывал ребятам, как шевелить ушами. Для этого он морщил лоб и старательно поднимал и опускал брови, пока уши у него и в самом деле не начинали слегка шевелиться. В другое время ребятам, наверно, очень понравился бы новый фокус и каждому захотелось бы обучиться этому искусству, но сейчас Степа не имел никакого успеха. Мельком поглядев в его сторону, ребята отворачивались и опять впивались глазами в стол, покрытый зеленым сукном.
Мне тоже было не до Степиных ушей. Очередь уже дошла до буквы «м». Передо мной пошел отвечать высокий, стриженный наголо мальчик в длинных брюках, в косоворотке, подпоясанной шелковым шнурком и вышитой по вороту и подолу. Когда назвали его фамилию – Малафеев, – он тайком, торопливо перекрестился, одернул косоворотку и с какой-то отчаянной решимостью ринулся к столу.
Антонов скрипучим, безучастным голосом предложил ему прочесть вслух сказку «Лиса и Журавль».
Малафеев взял раскрытую книгу и медленно, по складам, будто ворочая камни, прочел несколько строк.
– Довольно, – прервал его Сапожник. – Скажите мне, какого рода существительное «журавль».
– Женского, – нерешительно ответил Малафеев.
– Почему женского?
– Потому что кончается на мягкий знак.
Директор улыбнулся.
– Но ведь слово «учитель» тоже кончается на мягкий знак. Или, скажем, слово «парень». Что же, по-твоему, и «парень» женского рода?
– Нет, мужеского, – виновато сказал Малафеев.
В голосе его уже слышались слезы.
– Ну, ладно, не робей! – приободрил его директор. – Со всяким случается… Прочитай-ка лучше какое-нибудь стихотворение.
– Какое? – спросил Малафеев.
– Да какое хочешь.
Малафеев помолчал, подумал немного и вдруг загудел, словно заиграл на дудке, не повышая и не понижая голоса и не останавливаясь на знаках препинания:
– «Школьник». Стихотворение Некрасова.
Ну пошел же ради бога
Небо ельник и песок
Невеселая дорога
Эй садись ко мне дружок…
Тут он перевел дух и опять понесся вперед без удержу:
Ноги босы грязно тело
И едва прикрыта грудь
Не стыдися что за дело
Это многих славный путь.
– Славных путь! – поправил Антонов.
– Славных путь! – повторил Малафеев.
Я слушал его и думал: ну разве так читают стихи? Вот я бы им показал, как надо читать!
И вдруг мне страстно захотелось, чтобы меня поскорее вызвали. На вопросы я как-нибудь отвечу, – только пускай дадут мне прочитать стихи…
В эту минуту громко – на весь зал – прозвучала моя фамилия.
Хорошо, что именно в эту минуту, пока еще мой задор не успел остыть.
Не помню, о чем спрашивали меня Сапожник и другой учитель с длинными, опущенными книзу усами, но только отвечал я на этот раз и в самом деле без запинки, как никогда не отвечал Марку Наумовичу. А когда дело дошло до стихов, я, не задумываясь, сказал, что прочту отрывок из «Полтавы» – «Полтавский бой».
– Пожалуйста, – согласился директор.
Я набрал полную грудь воздуха и начал не слишком громко, приберегая дыхание для самого разгара боя. Мне казалось, будто я в первый раз слышу свой собственный голос.
Горит восток зарею новой.
Уж на равнине, по холмам
Грохочут пушки. Дым багровый
Кругами всходит к небесам
Навстречу утренним лучам.
Стихи эти я не раз читал и перечитывал дома – и по книге, и наизусть, – хотя никто никогда не задавал их мне на урок. Но здесь, в этом большом зале, они зазвучали как-то особенно четко и празднично.
Я смотрел на людей, сидевших за столом, и мне казалось, что они так же, как и я, видят перед собой поле битвы, застланное дымом, беглый огонь выстрелов, Петра на боевом коне.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могучим седоком…
Никто не прерывал, никто не останавливал меня. Торжествуя, прочел я победные строчки:
И за учителей своих
Заздравный кубок подымает…
Тут я остановился.
С могучей помощью Пушкина я победил своих равнодушных экзаменаторов. Даже Сапожник – Антонов не сделал мне ни единого замечания и не предложил разобрать отдельные слова поэмы по родам, числам и падежам. Длинноусый, похожий на украинца учитель, сидевший рядом с ним, сказал «славно», а директор подозвал меня, усадил к себе на колени и стал расспрашивать, какие еще стихи я люблю и знаю наизусть.
Я сказал, что больше всего люблю пушкинского «Делибаша» да еще «Двух великанов» Лермонтова и с полной готовностью предложил тут же прочитать оба стихотворения.
Директор засмеялся.
– В другой раз! – сказал он. – А сейчас беги к своим, скажи, что получил пятерку.
Не помня себя от радости, я выбежал в коридор.
_____
Домой мы ехали на извозчике. По дороге остановились у магазина и купили гимназическую фуражку – темно-синюю, с блестящим козырьком и белым кантом. Тут же купили и герб с буквами «О. Г.» над двумя скрещенными лавровыми веточками из какого-то светлого, серебристого металла. Мы сразу же прицепили герб к фуражке, и я вернулся к себе на Майдан гимназистом. Отец и старший брат увидели нас из окна и бросились нам навстречу. По моей гимназической фуражке они сразу поняли, что дело в шляпе – я выдержал!
– На круглые пятерки? – спросил отец.
– На круглые!
– Ну, а что я говорил? – сказал он, победоносно улыбаясь.
Сестры и младший брат стали по очереди примерять мою новенькую фуражку, но мама отняла ее и спрятала в шкаф.
А мне так хотелось показаться в ней соседским ребятам.
– Погоди, – сказала мама. – Мы еще не знаем, принят ли ты в гимназию.
– Как это не знаем? Ведь у меня круглые пятерки!..
Увы, через несколько дней выяснилось, что мама сомневалась не зря.
Первые мои «лавры» оказались недолговечными. Какая-то непонятная мне «процентная норма» закрыла для меня доступ в гимназию. Приняли и Степу Чердынцева, и Сережку Тищенко, и Саньку Малафеева, и Костю Зуюса, а меня не приняли.
Своими руками сняла мама герб с моей фуражки и спрятала у себя в шкатулке.
Досуг поневоле
Погоревав немного, я по-прежнему втянулся в будничную слободскую жизнь – дрался с босыми мальчишками, пускал змея, смотрел, как наши голубятники швыряют в небо своих турманов. Гимназия в городе, учителя, директор, так обласкавший меня на экзамене, – все это отошло куда-то далеко и стало казаться не то сном, не то страницей из прочитанной и полузабытой книги.
И вдруг я опять увидел всех учителей гимназии во главе с директором. И где увидел? У нас, на Майдане, за стеклами новенькой витрины фотографа, который, видимо, недавно поселился на слободке.
Среди множества довольно бледных фотографических карточек «визитного» и «кабинетного» формата, изображавших молодых людей с выпученными глазами и застывших в оцепенении девиц со взбитыми прическами и буфами на плечах, была выставлена большая групповая фотография, на которой красовался весь педагогический совет гимназии во главе с директором. Учителей фотограф расположил тремя рядами. Я стал внимательно разглядывать эту поразившую меня фотографию. Тут оказался и классный наставник моего брата – латинист Владимир Иванович Теплых, которого я видел мельком в гимназическом коридоре перед экзаменом, и рыжебородый Барбаросса, и Сапожник, и толстый географ.
Я не верил своим глазам. На этот раз я мог спокойно, в упор рассматривать этих необыкновенных людей, от которых зависела судьба стольких ребят.
А нельзя ли купить фотографию? Наверно, она стóит, – если только продается простым смертным, – никак не меньше ста рублей!
Я отважился зайти к фотографу и робко справился о цене. Рыхлый и бледный человек спокойно и деловито ответил мне:
– Один рубль.
Ах, это было очень, очень дешево – двадцать или тридцать учителей гимназии в полной парадной форме – за один рубль!.. Но и такая цена была мне не по карману. Гривенник еще можно было попросить у мамы на тетради или на воскресное гулянье в саду, но где достать десять гривенников – рубль, целый рубль?
Вовсе не надеясь раздобыть такую крупную сумму, я как-то рассказал отцу, что видел у фотографа на карточке всю гимназию, и, если бы мне посчастливилось найти на улице рубль (ведь это же бывает – некоторые находят, правда?..), я бы непременно купил себе такую карточку.
Отец ласково потрепал меня по голове, порылся в карманах и, не говоря ни слова, высыпал мне на ладонь целую горсть монет, медных и серебряных. Я пересчитал их: ровно рубль, копеечка в копеечку.
В тот же день большая фотография была изъята из витрины и перешла в мои руки. Я не был принят в гимназию, – зато сама гимназия оказалась у меня дома. Жаль только, что некоторые учителя вышли на фотографии без ног, то есть ноги их были заслонены головами незнакомых мне учителей, сидевших в нижнем ряду.
Я решил поправить дело и, вооружившись ножницами, аккуратно вырезал и директора Владимира Андреевича Конорова, и латиниста Владимира Ивановича Теплых, и математика – Барбароссу, и географа Павла Ивановича Сильванского. Кому не хватало ног, я приделал их, пожертвовав нижним рядом учителей. Меня мало смущало то, что на брюках у них оказались чьи-то головы или части голов. Зато все теперь были с ногами.
Вырезанных учителей я положил в коробку и на досуге разыгрывал целые сцены из жизни гимназии, которая так незаслуженно отвергла меня, несмотря на все мои пятерки.
_____
Постепенно и я – по примеру старшего брата – пристрастился к чтению. Доставать книги было нелегко, и читал я все, что попадалось под руку. Не меньше двадцати раз подряд перечел роман Жюля Верна «Север против Юга», где изображались подвиги, поражения и победы северных американцев в борьбе за освобождение негров.
Снабжал меня книгами наш сосед, сивоусый, строгий и рассудительный красильщик, у которого был большой выбор третьесортных, изобилующих дешевыми приключениями «рóманов» из приложений к мещанскому журналу «Родина». Сосед очень гордился своими книгами, от которых за версту несло мышами и затхлостью. И до сих пор журнал «Родина» и даже фамилия его редактора-издателя Каспáри неразрывно связаны у меня в памяти с этим едким и душным запахом.
Другим моим поставщиком литературы был молодой парень с красивым, по-девичьи нежным лицом, похожий на царевича из тех русских сказок, которые он сам же мне давал. Целые дни проводил он в лабазе своего отца или дяди за конторкой, на которой, как на аналое, всегда лежала раскрытая книга. От книги молодой Мелентьев отрывался только тогда, когда нужно было отсыпать покупателю-извозчику овса или ячменя. Пощелкав на счетах и получив деньги, он опять садился на свой высокий табурет и погружался в роман, пьесу или в сборник сказок.
Читая запоем книги, он зачастую не знал имени автора и даже заглавия, так как обложки большинства его книг были потеряны.
Таким образом, не имея ни малейшего представления, что за «рóман» дал мне Мелентьев, прочел я знаменитого «Рокамболя» и еще десяток переводных книжек с иностранными именами героев, с тайными интригами, заговорами, погонями и убийствами.
Но в том же лабазе я впервые нашел среди книг «Тысячу и одну ночь», и с тех пор волшебные сказки Шехерезады овеяны для меня едва уловимым запахом овса и ячменя.
_____
Внимательно перебирая воспоминания, связанные с первыми годами жизни, видишь, как глубоко и сильно врезается в нашу память каждое услышанное в детстве слово.
Мне было лет шесть-семь, когда я впервые, прочел или услышал басню Крылова «Волк и Кот».
Волк из лесу в деревню забежал,
Не в гости, но живот спасая…
До сих пор я отчетливо помню – будто сам, своими глазами видел – этого забежавшего в деревню волка. Помню и высокий дощатый забор, на котором сидит кот. Низко наклонив серую с черными полосами голову, мудрый и спокойный, он деловито разговаривает с усталым, затравленным волком, за которым по пятам гонятся охотники.
И все соседи, чьи имена называет кот (Степан, Демьян, Трофим, Клим), кажутся мне знакомыми людьми, живущими на Майдане где-то поблизости от нас.
Ведь в басне так и сказано: «Беги ж, вон тамживет Трофим». Это «вон там» придавало особую реальность словам крыловского кота.
Сквозь каждое слово, как сквозь прозрачное стекло, ребенок видит названный предмет, видит живую и подлинную действительность.
Даже сюжеты книг, прочитанных в более позднем возрасте – лет в десять-одиннадцать, – переплелись у меня в памяти с реальными событиями нашей жизни.
В эти годы скитавшийся по Руси в поисках работы отец познакомился где-то с обедневшим помещиком, отставным подполковником Адамом Николаевичем Лясковским. Имение его было заложено-перезаложено. И вот отец обнаружил по каким-то признакам в этом имении железную руду. У помещика не было и сотни рублей на то, чтобы начать изыскания. Отец на последние свои деньги привез к нему горных инженеров, серьезно заинтересовавшихся этим делом.
Когда же отец навестил Лясковского через несколько месяцев, он нашел у него за богато накрытым столом целую ораву прихлебателей, которые называли теперь отставного подполковника не иначе, как «пáне полковнúку» или «господин полковник». Самолюбивый и вспыльчивый отец сразу же перессорился со всей этой разношерстной и подозрительной компанией дельцов, и расчетливому хозяину пришлось потратить немало усилий, чтобы успокоить и умиротворить отца, который в то время все еще был ему нужен.
Месяц тянулся за месяцем. Изыскательские работы в имении шли полным ходом. И отец ни на минуту не терял уверенности в том, что его труды будут в конце концов достойно вознаграждены, хотя у него не было не только официального договора с подполковником, но даже и простой записки, подтверждающей щедрые обещания Лясковского.
А между тем вся наша семья жила в это время только отцовскими надеждами да еще той скудной помощью, которую оказывали ей родственники. Я был тогда слишком мал, чтобы запомнить все подробности этой печальной истории. Но у меня остались в памяти два письма – гневные строки отца, в которых он спрашивает у Лясковского: «Адам Николаевич, где бог, где совесть, где честь?» – и спокойно скептический ответ подполковника: «Ах, Яков Миронович, бог высóко, совесть далёко, а честь – это дело растяжимое».
Помню, как тяжело пережила наша семья полное крушение всех надежд. А мне было обидно, что мой умный и видавший виды отец позволил так легко обмануть себя и теперь никакими усилиями не может добиться самой простой правды и справедливости.
В эти дни я зачитывался «Дубровским». И как-то незаметно в сознании моем слились помещик Троекуров с помещиком Лясковским, а Владимир Дубровский – с моим отцом. Правда, отец не стал атаманом разбойников и ничем не отомстил вероломному подполковнику, но события, происшедшие в действительности, и эпизоды пушкинской повести так тесно переплелись между собой, что и до сих пор живут в моей памяти рядом.








