355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Лурье » Письма полумертвого человека » Текст книги (страница 8)
Письма полумертвого человека
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:30

Текст книги "Письма полумертвого человека"


Автор книги: Самуил Лурье


Соавторы: Дмитрий Циликин

Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Письмо XXV. Д. Ц. – С. Л.

22 мая 2002

Весна

Весна меня – по примеру моего (любимого) Пушкина – не веселит. Я потонул в ремонте. Стал крестиком на ткани и меткой на белье. Да тут и рассказывать не о чем: каждый несчастливый ремонт несчастлив по-своему, но эта индивидуальность, в отличие от всякой другой, скучна, притом скучна смертельно – иногда и вправду до смертной тоски.

И не рассказывал бы – но уязвило меня одно замечание... Ремонтирующийся другого такого же видит издалека, как упыри у гр. А. К. Толстого опознавали друг друга по характерному причмокиванию, – и вот в одной компании пустился я с собратьями по индивидуальному несчастью в обсуждение наших гипроко-ветонитовых тягот и лишений. А тут сосед по застолью, представитель, так сказать, гуманитарной интеллигенции, давний мой знакомец, и говорит: "Откуда этот вещизм? – вроде никогда его в тебе не было".

Легче всего счесть старинную антиномию "Рафаэль или петролей", столь занимавшую русскую революционно-демократическую критику XIX века, простой глупостью: на самом деле материальное т. наз. духовному нисколько не враг, не противник. Как известно, быть можно дельным человеком и думать о красе сами знаете чего. Однако строгий мой моральный судия в самом деле (хоть и неточно) уловил наступившую меж нами разницу. Вот, скажем, человек мелет дикий вздор о музыке или литературе, однако сам толкуемый предмет будто его при этом возвышает над окружающим ландшафтом – в том числе над разумными и здравыми суждениями о креплении унитаза силиконом. Так уж у нас (во всяком случае, среди значительной части гуманитарной интеллигенции) повелось.

Мы купаемся в (по определению сновидицы Веры Павловны) фантастической грязи. И стоит погрузиться в грязь реальную, видишь ясно некоторую злокачественность этих фантазмов. Перед суровым материализмом первооснов вроде земли и воды (в смеси дающих строительный раствор) знаменитая максима про "мыслю ergo существую" кажется хлипковатой.

Поверьте, дорогой Самуил Аронович, я не впал в измененное состояние сознания и вовсе не собираюсь ни опрощаться (на манер еще одного гр. Толстого, Л. Н.), ни, тем более, вроде пролетариев, пришедших на смену графьям, утверждать, что работяги работают, а эти, в очках и в шляпе, только зря народное добро проедают. Просто рассказываю о своем опыте (разумеется, нисколько не полагая его критерием истины, – боже упаси!).

И вот, доложу Вам, управляться с хаосом этих самых первооснов – не тонкие рефлексивные душевные движения распутывать. Соленые ветра настоящей мужской жизни обдувают нынче мое загорелое, огрубевшее, осунувшееся лицо опытного пловца по советским пучинам (в этом смысле у нас жизнь всегда мужская, независимо от половой принадлежности, и женщины вступают в яростные схватки с пучиной совершенно по-мужски). А бой и впрямь кровавый, святой и правый, притом – по всем законам науки побеждать, с хитростью, изворотливостью и солдатской смекалкой: бой с жилищно-коммунальными службами, аварийщиками, техниками-смотрителями, сварщиками и дворничихами, которых ничуть не фраппируют кучи анонимного дерьма, всю зиму украшающие лестничные клетки, зато им нестерпимо, что из моей-де квартиры "грязь таскают".

О, я ведь договорился с водопроводчиком Федором, что тот в урочный час придет и отключит стояки, но тут с ним внезапно приключилось... ну это самое, на неделю, что обычно бывает с российским водопроводчиком... и всю заветную неделю мой Федя даже дома не ночевал, однако я изловил его, и он, утишив пивом душевный пожар, послушно стояки отключал... Претендую, кстати, на орден "За победу над Сантехником". Впрочем, согласен на медаль.

Простите. У кого что болит – тот... На самом деле я про другое. Разумеется, ремонт (как и вообще все материальное), ежели он имеет целью лишь самое себя, не является духовной деятельностью, – а ведь она единственно и придает смысл любому из наших занятий. Так что сформулированное Пушкиным беспокойство (которое, вообще говоря, само по себе служит ответом на вопрос "Зачем жить?") можно адресовать и к ремонту:

 
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу...
 

Давненько ничего ни от чего не ждал (кроме, может быть, смены времен года). А теперь – столько дел: ежедневно, ежеминутно преодолевать хаос, уминать его, как убежавшую опару, резать на мелкие части, потому что изничтожить хаос можно только по кусочкам. И главное: приходится непрерывно совершать маленькие, но – поступки.

Боязнь поступка – доминирующая черта множества героев русской литературы (и одна из главных ее тем). Тон этому (как и всему прочему) задал опять же Пушкин: "Теща моя отлагала свадьбу за приданым, а уж, конечно, не я. Я бесился... Хандра схватила, и черные мысли мной овладели. Неужто я хотел или думал отказаться? но я видел уж отказ и утешался чем ни попало... Она меня любит, но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна etc. Баратынский говорит, что в женихах счастлив только дурак; а человек мыслящий беспокоен и волнуем будущим. Доселе он я – а тут он будет мы. Шутка! Оттого-то я и тещу торопил..." Между прочим, три года спустя Гоголь, будто подглядев это письмо Плетневу (может, и впрямь?), заставил своего героя терзаться той же боязнью: "Подколесин один. В самом деле, что я был до сих пор? Понимал ли значение жизни? Не понимал, ничего не понимал... Право, как подумаешь: чрез несколько минут, и уже будешь женат. Вдруг вкусишь блаженство, какое, точно, бывает только разве в сказках... Однако ж, что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего – всё кончено, всё сделано. Уж вот даже и теперь назад никак нельзя попятиться: через минуту и под венец, уйти даже нельзя – там уж и карета, и всё стоит в готовности. А будто и в самом деле нельзя уйти" – и т. д., до ремарки "Становится на окно и, сказавши: "Господи, благослови!", соскакивает на улицу".

У Пушкина, кстати, эта мизансцена появляется значительно раньше – в "Руслане и Людмиле":

 
И между тем она, Руслан,
Мигала томными глазами;
И между тем за мой кафтан
Держалась тощими руками...
И вдруг терпеть не стало мочи;
Я с криком вырвался, бежал.
Она вослед: «О, недостойный!»...
 

– таков насмешливый печальный финал любви, на которую Финн положил жизнь и которая сделала его из бессмысленного пастуха – человеком. (Обратил ли кто внимание, что эта сцена между Наиной и Финном прямо пародирует библейский сюжет «Иосиф и жена Потифара», который живописцы изображали без счета, наверняка эти картины во множестве попадались и юному Пушкину.) С точки зрения формальной логики отказаться от поступка – тоже поступок (причем часто требующий усилий больших, нежели его совершение). Сбежавший из-под венца Подколесин так же поступает, как и Пушкин, этот венец надевший. Но один – руководствуясь принципом сознательного проживания жизни, второй отдавшись своему инфантилизму. Поступок – шаг, движение, и разница в направлении этого движения: вперед и вверх или – ракоходом. Конечно, женясь, Пушкин шел навстречу смерти. Собственно, всяким поступком мы так или иначе к ней приближаемся (даже вот и человеку, одолевшему ремонт, чего еще хотеть от жизни – то есть зачем жить?). Но если сидеть на печи, лежать на боку – с каждым непоступком она приближается к нам. Не так ли?

Письмо XXVI. С. Л. – Д. Ц.

29 мая 2002

Синтаксис пустоты

Снимаю шляпу, Дмитрий Владимирович (хотя вообще-то ее не ношу): Вы первый из всех читателей – за столько лет! – уловили это мгновенье, когда в Подколесине промелькнул – боязно вымолвить! – Пушкин. Какой-нибудь ученый совет когда-нибудь непременно увенчает Вас лавром.

А впрочем – не увенчает. Вы незаконно проникли на охраняемую территорию. Притом – антинаучным путем, фактически вслепую: сквозь тернии ремонта – к идее брака – и тут Николай Васильевич из набежавшего облака Вам подмигнул.

(О, да, о, конечно же, ремонт и женитьба – нет сюжетов плодотворней, отчаянье ни в каком другом не смешней: разбегаешься в бездну – просыпаешься в мышеловке; Сантехник и Теща – вокруг этих кукол вечно вращается наша бедная комедия; отведешь от них взгляд – вдруг повсюду, как из-под земли, Невменяемые Полковники, – но я лучше про литературу.)

Положим, каждый, кто чаще, кто реже, и, видимо, даже сам А. С. П. иногда, бывал гоголевским персонажем: стоит произнести – нет, даже не пошлость, хоть благоглупость, – и жужжишь в паутине этого синтаксиса пустоты: "доселе он я, а тут он будет мы". Так что взламывать шкатулку, в которой у Плетнева хранились письма Пушкина, – такой необходимости у автора "Женитьбы" не было, и вряд ли представился случай. Но также не приходится сомневаться, что Гоголь не сводил с Пушкина глаз.

Вот скажите, пожалуйста: кто это у нас не брюнет и не блондин, а "больше шантрет, и глаза такие быстрые, как зверки, так в смущенье даже приводят"? "Я, признаюсь, литературой существую, – говорит, – иной раз прозой, а в другой и стишки выкинутся". "Мне, – говорит, – Смирдин двадцать пять тысяч платит". "Скучно, – говорит, – братец, так жить: ищешь пищи для души, а светская чернь тебя не понимает" (эта фраза – не по школьному изданию).

То-то императору так понравился "Ревизор"! Не припомнить другого случая, когда бы он так смеялся.

То-то и Гоголь после премьеры бежал за границу – якобы спасаясь от враждебных толков, от критических нападок – и ни с кем не простившись. "... Не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу..."

Какие там нападки! Кто посмел бы обругать вслух произведение, высочайше одобренное? (Двумя годами раньше один попробовал: некто Николай Полевой что-то буркнул про пьесу "Рука Всевышнего Отечество спасла", – ох, и скверно же с ним поступили.) Это литературная совесть в Гоголе шумела на разные голоса. (Из Парижа – в ответ на известие об успехе "Ревизора": "Во-первых, я на "Ревизора" – плевать, а во-вторых... к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить".) Сам себя заподозрил, сам на себя возвел – предполагаю – пасквиль. И, между прочим, плагиат.

Как известно любому школьнику, 7 октября 1835 года Гоголь написал Пушкину: "Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь, смешной или не смешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию...", – ну, и так далее, вплоть до "будет смешнее черта". Через три месяца "Ревизор" был готов, из чего школьник и заключает (и Гоголь подтверждает), что Пушкин исполнил эту несколько странную просьбу.

Однако же если бы – допущение невероятное! – школьник наш каким-нибудь чудом заглянул в старинный журнал "Библиотека для чтения" – в октябрьский, кстати, номер того же 1835 года, – с каким удивлением встретил бы там Городничего, и Почтмейстера, и Лекаря, и Казначея, и Учителя с рассуждениями о Цицероне, – словом, всю элиту "одного из пятисот пятидесяти пяти уездных городов Российской Империи", – всполошенную происшествием необычайным: найден в придорожной канаве и перенесен в дом казначея неизвестный человек в бессознательном состоянии; на сюртуке у него три звезды – это, несомненно, генерал-губернатор. В бреду незнакомец говорит стихами, объясняется в любви дочке казначея, местные бюрократы и казнокрады трепещут и ссорятся... все как следует. Да вот, не угодно ли:

"... Все чиновные и служебные люди города, члены купечества и городской голова нахлынули в дом казначея и на цыпочках вошли в маленькую залу. В мундирах, с подобострастною важностию на лицах, построились они по старшинству у дверей комнаты, держась левою рукою за шпаги, а тремя пальцами правой придерживая по форме треугольные шляпы..."

Ничего, так сказать, не напоминает? Вот еще сценка:

"Городничий, услышав голос его высокопревосходительства, не утерпел. "Я начальник города, я должен явиться к генерал-губернатору, да и что ж за такая особа казначей, что смеет входить к его высокопревосходительству без доклада!" – думал он и вошел в гостиную.

Больной бросил на него взор и вскричал:

– Кто ты, дерзкий!

– Ваше высокопревосходительство!.. я... городничий... честь имею.

– "Кто осмелился лишить меня первого в жизни удовольствия? Говори!", продолжал больной грозным голосом.

– Не могу знать, ваше высокопревосходительство!.. Я не был предуведомлен о вашем приезде... У меня и квартира готова для вашего высокопревосходительства... постоянно шесть лет исполняю я должность свою с рачительностию..."

И все такое. Стоило бы еще привести перекоры казначея с супругой: в кого из дочерей влюблен заезжий вельможа, – или как начальнички суетятся на вверенных должностях (и даже "в городовой больнице лекари щупают пульс у каждого больного, лекарство прописывается не для всех одно"), – но у Гоголя все это в миллион раз ярче.

А трехзвездный незнакомец в этой повести Александра Вельтмана "Провинциальные актеры" оказывается на самом деле провинциальным актером, отставным басом кафедрального собора, по фамилии Зарецкий; в канаву он попал пьяный в результате ДТП, костюм на нем – театрального маркиза, и бредит он текстом роли этого маркиза Лафаста, влюбленного в какую-то Софию (и дочь казначея, как назло, – Софья)...

Теперь спрашивается: что же Пушкин-то Гоголю подарил? какой сюжет? или посоветовал обобрать Вельтмана? лично я сомневаюсь. А Вы?

Вообще вся эта школьная легенда: два гения, как два родные брата, жили, передавая замыслы из клюва в клюв, – очень удобна в педагогическом отношении. Боюсь, как бы Ваше откровение о Подколесине не стало последней соломинкой для утопающего верблюда. Получается, что Николай Васильевич об Александре Сергеевиче только одну правду и сказал: "Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина".

А. С. П. – тот лгал исключительно женщинам (тут, Вы же понимаете, ничего не поделаешь!), а Н. В. Г. был просто какой-то чернильный спрут и жил словно бы постоянно в смертельной опасности. Забавно и печально следить, как в переписке Гоголь обучает Пушкина врать, вовлекает во вранье, требует вранья, умоляет... И как соединился с ним в Хлестакове... И как близко подружился за гробом...

Виноват, увлекся. А все Ваш ремонт. Того гляди, читатель вознегодует: кто же пишет в газете о таких вещах!

А я скажу: это не что иное как поддержка отечественного производителя. Потому что хоть общественность и ликует, и что у нас ни делается – все к врагу хорошего, – а все-таки кроме несчастных безумцев, сочинявших неизвестно зачем то какую-нибудь "Женитьбу", то "Капитанскую дочку", то "Чевенгур", – никто не умел работать как следует. Литература у нас была первый сорт. А история и жизнь – уж не взыщите.

Письмо XXVII. Д. Ц. – С. Л.

3 июля 2002

Биологическая жизнь

Очень меня помойки интересуют.

И русский язык тоже, конечно. Вот очередной его упоительный парадокс, непреднамеренное сальто-мортале: "жизнь" – возвышенное слово (и понятие), настолько, что если "жалкая жизнь!" – это надобно специально оговорить; и "деятельность" – о, еще возвышенней, она-то и придает "жизни" смысл и не дает последней стать жалкой. Но стоит их объединить, плотно, даже без дефиса, слить в одно – выйдет "жизнедеятельность", которая есть не что иное, как переработка материи в продукты оной жизнедеятельности двух родов: интро, то есть экскременты, и экстра – попросту мусор.

Мусор-то и экстрагируется на помойках. Вернее, так называемый "мусор" здесь, как в биологии: что одному (для одного? из одного?) экскременты, другому – хлеб насущный. Даждь нам днесь.

Ну да, я вот именно и дам. Я выношу на помойку всякие вещи, пришедшие в негодность или, пролежав многие годы без употребления, окончательно доказавшие свою ненадобность. И если совершать к мусорному контейнеру челночный бег, начинаешь гордиться человеческой породой – ей-богу, Самуил Аронович, видишь, сколь далеко превзошли мы грифов.

Грифы эти как раз нейдут у меня из головы. Прочитал тут в одной газете душераздирающую в клочья статью: в Индии, вообразите, живут какие-то парсы, они, натурально, исповедуют зороастризм, а Заратустра объявил священными землю, воду и огонь; смерть же парсы полагают следствием злокозненности какого-то главноверховного демона (согласитесь, довольно практично: хоть какое-то объяснение, а не то, чтобы, как мы, мучаться этой непостижимой уже просто до пошлости – загадкой). Так вот, наши парсы, дабы не осквернять священные стихии соприкосновением с ними гадкого трупа, относят оный труп в специально построенные "башни молчания", а там уж окрест ждут наизготовку хищные грифы. Грифам – это меня потрясло сильнее всего – на утилизацию 1 чел. ед. требуется 3 минуты. (Там, в этой Индии, впрочем, большая беда приключилась: эпидемия, грифы передохли, спецприглашенная английская профессорша орнитологии берется восстановить популяцию через тридцать лет; покамест злосчастные парсы закупают в США солнечные отражатели, чтобы дегидратировать своих покойников, однако не священным огнем, – прям парафраз сказочных вводных типа "добыть жидкость, происходящую не из земли и не с неба"; вонь, пишут, страшная – но нам-то что за дело...)

На утилизацию же газовой плиты 1968 г. р. нашим людям требуется тоже 3 мин. – а ведь плита все-таки не из бренной плоти сотворена, но из долговечного железа! И это воистину достойно изумления. Но еще изумительней – где они, санитары окружающей среды, таятся? Потому что когда выносишь что-то на помойку – никого, тишина, нарушаемая лишь нестройным хором упитанных навозных мух. А возвращаешься через пять минут с очередной порцией – и все готово: обглодано и спрятано, и, думаю, этим уже торгуют на мелочном развале, прилегающем к близлежащему вещевому рынку. Один только разок видел я спину мужика, тянущего мой свинец, – отец-покойник с целью, так и оставшейся мне неизвестной, припас в свое время на балконе кусков пять свинца, каждый килограмм по десять, запросто такой слиток не унесешь.

Мир вещей – мир рукотворный – в точности воспроизводит великий алгоритм природы: лев завалил, скажем, антилопу, полакомился филейной частью, потом пришли шакалы, доели остальное, потом прилетели крупные хищные птицы, поклевали, потом – мелкие, доглодали за крупными, потом червяки справили свою тризну по убиенной антилопе, потом бактерии тоже покушали – пока не останется голый остов. Так и вещь: кто-то покупает ее новой, она служит, покамест не наступает пора вынести ее на лестницу. Откуда ее подбирают нижестоящие в иерархии добывания вещей, тоже пользуются, она ветшает окончательно и отправляется на помойку. Здесь ее (совершенно по Л. Н. Толстому – помните: "На лето мужик, собиравший кости, унес и эти мослаки и череп и пустил их в дело") разнимают на запчасти, что-то отбирают себе (пригодится!), что-то маленько чистят и выкладывают на тряпицу или на газетку на том самом торжище продуктами жизнедеятельности... в общем, откуда берется материя, рассудить не возьмусь, но что не исчезает она никуда факт.

Это, между прочим, постиг еще осьмнадцатилетний Лермонтов, описав в письме к Лопухиной (вернее, вольно пересказав разговор могильщиков в "Гамлете", – перед девушкой рисуясь) круговорот материи в природе:

 
Конец! как звучно это слово,
Как много, – мало мыслей в нем;
Последний стон – и все готово
Без дальних справок – а потом?
Потом вас чинно в гроб положат,
А черви ваш скелет обгложут,
А там наследник в добрый час
Придавит монументом вас
(...)
Когда ж чиновный человек
Захочет место на кладбище,
То ваше тесное жилище
Разроет заступ похорон
И грубо выкинет вас вон;
И может быть, из вашей кости,
Подлив воды, подсыпав круп,
Кухмейстер изготовит суп
(Все это дружески, без злости.)
А там голодный аппетит
Хвалить вас будет с восхищеньем;
А там желудок вас сварит,
А там...
 

– и т. д.

Слово "припасы" тоже очень биологично. Потому что запасание всего, что может "пригодиться", точно соответствует накоплению подкожного жира с последующим зимним сосанием лапы. Впрочем, есть тут и существенная разница человек все-таки высшая форма развития материи, потому он не руководствуется одними лишь резонами жизнеобеспечения, но – еще и соображениями, так сказать, роскоши и излишества. Тут он сродни сороке, падкой на блестящее, кажется, не из пользы, но из любви к прекрасному. Вот, например, разбирал я доставшиеся мне некогда в наследство папашины кладовки, под завязку набитые всякой всячиной, и там нашлась коробка, полная уложенных аккуратным рядком круглых штучек. Что это? – спросил я знающего человека. Это стартеры для ламп дневного света, – отвечал знаток. Но к чему они – у нас дома ни единой такой лампы сроду не водилось? – Ты не понимаешь: была возможность взять, он взял.

Если же оставить шутки – думаю, запасливость – из самых антигуманных, самых омерзительных проявлений совка. Потому что общественные взгляды могут даже и (несколько) либерализоваться, и какие-то отдельные события в сфере духа происходить – в смысле, там, обретения им, духом, большей (немного) свободы, и даже мы иногда осторожно и несильно радуемся, что вот-де, все-таки, как сказано у Сумарокова в "Хоре ко превратному свету", "сильные бессильных не давят и людей на улицах не режут". Но "пригодится!" неизменно, страшно в своей неизменности.

Тут ведь не знаменитая мания: "На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, – но ему и этого казалось мало. Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, – все тащил к себе и складывал в кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты". Тут другое. У Плюшкина – иррациональная скупость, болезнь. Советский же человек запасает не только соль и спички, но – черепки, тряпки и стартеры для ламп дневного света, потому что генетическим знанием знает: завтра всего может не стать, все исчезнет, все отнимут, ничего не оставят, ни тряпки, ни черепка. Это ощущение непрочности материального мира можно сравнить разве что со стремлением поделить квартиру на множество клетушек, к которым ведут извилистые коридоры, да еще и забаррикадированные кучами черепков и тряпок, – чтобы отделить себя от угрожающего внешнего мира как можно большим числом перегородок, максимально затруднить путь от входной двери – страшного отверстия в этот мир: может, оно и не найдет.

И сколько лет стабильного получения зарплаты и стабильной торговли (понадобилось тебе что-то – да что угодно! – пошел и купил) должно пройти, чтобы изгладился этот биологический советский рефлекс самосохранения от всего, – Бог весть...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю