Текст книги "Письма полумертвого человека"
Автор книги: Самуил Лурье
Соавторы: Дмитрий Циликин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Письмо VIII. С. Л. – Д. Ц.
3 мая 2001
Идиллия капустниц
Кто бы спорил. Разумеется, Н. И. Щедрин (он же М. Е. Салтыков) и ныне, и, боюсь, присно – живее всех живых. Но это – стратегическая тайна. Он сделал для России больше, чем его тезка Макиавелли – для Запада. Он, с позволения сказать, расшифровал геном имперской государственности. И поэтому был любимый автор Ленина и Сталина.
В каждом его абзаце запечатлен вечный синтаксис абсурдной переклички обывателя с администрацией. Он воздвиг обывателю нерукотворный монумент: раб и палач в некоем па-де-де, наподобие рабочего с колхозницей, вращаются на оси, похожей на земную (она же – вертикаль власти).
Сталин так его любил, что даже ревновал – по-своему, параноидально: филологов-щедринистов пачками отправлял в лагеря; сын Салтыкова почему-то не эмигрировал (невнимательно, полагаю, папашу читал) – загнобил и сынка...
Иностранцы не читали Щедрина и никогда не прочтут; отсюда множество недоразумений – для нас по большей части выгодных. Пускай считают Россию страной Толстого и Достоевского: графиня изменившимся лицом бежит к пруду, за ней рыдающий студент с топором.
Будь я, к примеру, директором ЦРУ – ни одного агента не тарифицировал бы, пока не сдаст специальный экзамен по "Истории одного города" и "Современной идиллии" хотя бы. Но в качестве патриота радуюсь, что такая затея неосуществима: слишком русский ум, слишком русский язык.
Однако на дворе тысячелетие уж третье. Кое-что изменилось неузнаваемо, и не оттого, что много времени прошло, а оттого, что слишком много людей убито. И хотя в нынешней России в троллейбус нельзя войти, не толкнув какого-нибудь столбового дворянина или чистопородного казака – ГБ трудилась все-таки не зря: состав труппы обновлен значительно. Новые роли, другие амплуа – и только язык отстает от исторической драматургии. Вот и слова "предприниматель", "собственник", "финансист" значат не совсем то, что у Салтыкова-Щедрина. (Хотя и тут бывали у него гениальные прозрения: например, он употреблял "коммунизм" как подцензурный синоним казнокрадства.)
Выступает, скажем, в разгаре трагифарса про НТВ – вроде как пресс-конференцию дает – некто г-н Казаков. Он в "Газпроме", видите ли, очень крупная фигура, покруче самого г-на Коха. И держится индифферентно, превыше всяких там истерических глупостей про свободу слова. Вальяжный такой финансовый воротила; миллионер – не миллионер, но явно владелец заводов, газет, пароходов; рядом с ним Билл Гейтс потянет в лучшем случае на доцента. Что говорит – неважно, да и ясно, что он говорит.
Читаю я на следующий день "Московские новости" – и что же узнаю? Оказывается, этот кашалот капитализма – бывший завотделом Черемушкинского райкома КПСС! В 1981 году, – вспоминает редактор журнала "Химия и жизнь", Казаков меня вызывал на ковер, прорабатывал: дескать, недопустимо много в журнале еврейских фамилий, да и псевдонимом партию не проведешь...
Но это в сторону. Меня не особенно волнует, был ли товарищ Казаков юдоедом, остался ли таковым господин Казаков.
(Кстати: одному из недопустимых до такой степени остопротивело внимание Черемушкинского райкома, что в конце концов он убыл с подведомственной территории. Это писатель Борис Хазанов, автор классической повести "Час короля". Классической в том смысле, что прочесть ее в ранней юности большая удача: вроде прививки от неблагородного образа мыслей.
Писатель, стало быть, лишился родины, а партработник распоряжается богатствами недр.)
Но вот как по-Вашему: следует полагать его "собственником"? Или все-таки государственником – как некоторые бабочки зовутся капустницами за то, что в бытность гусеницами питались соответственно?
Правда, я не очень-то разбираюсь в нынешней номенклатуре. Допускаю, что председатель совета директоров – что-то вроде старшего приказчика: оклад, премия, тринадцатая зарплата – и все. А владеют половиной, что ли, национальных богатств (надо думать, пожертвовав личными трудовыми сбережениями) какие-то совсем другие титаны Драйзера. Однако же и г-н Казаков порхает над кочанами с таким видом, точно среди них родился... Как бы там ни было, буржуй эпохи Отстоя – вряд ли щедринский персонаж.
В N-ском обкоме правящей партии была такая должность: завсектором худлита. В начале восьмидесятых занимал ее один такой Попов. Местная литература дышала тогда свободой как-то не лихорадочно. Все же он старался. Бывало, вычеркнет красными чернилами из Горбовского строфу, из Конецкого абзац – и главного редактора к себе приглашает: полюбуйтесь, дескать; мой знакомый главный редактор очень страдал от этих собеседований. Потому что Попов никогда не объяснял, чем абзац или строфа потрясает основы советского строя; надо было самому придумать себе вину, а уж потом оправдываться. Попов был строг, неулыбчив. Впрочем, однажды публично разрешился отменной шуткой но не умышленно, полагаю, а по невинности: на съезде писателей, – сказал он, – шел разговор по большому, по мюнхенскому счету... Последний раз я любовался им, когда уже решено было – и разрешено (из Москвы) – печатать в "Неве" роман Дудинцева "Белые одежды". Попов был раздражен. Пообещал, что мы еще убедимся: 37-й год – не самая черная страница истории. (Роман Дудинцева, между прочим, – о 49-м). Не знаю, что это было – угроза? пророчество?
Теперь, говорят, и он – член совета директоров какого-то банка.
Каюсь, я действительно воображал при так называемой советской власти, что нами правят невежды и тупицы. Что они сами переваривают, бедняги, лапшу, которую затем вешают мне известно куда. Но как же я ошибался! Они были гораздо умней таких, как я. В мавзолее они видели весь этот якобы социализм. И так уютно присосались к новой экономике, точно весь век ничем другим и не занимались, кроме как пили кровь трудящихся.
Подозреваю, впрочем, что этот бал бабочек – бал-маскарад, и крылья марлевые. Тут не Салтыков, тут опять Шварц:
Новая голова появляется у Дракона на плечах. Старая исчезает бесследно. Серьезный, сдержанный, высоколобый, узколицый, седеющий блондин стоит перед Ланцелотом.
Где-то теперь Ланцелот?
Как раз на прошлой неделе человек, по праву считавшийся победителем Дракона, объявил – писатель! герой! – что свобода слова – не главное, а главное – поскорей восстановить смертную казнь... И в непреклонном тенорке я, не веря себе, узнаю рев того же "огромного, древнего, злобного чудовища" – непобедимого, наверное.
А Вы говорите: собственность. "Горе, думается мне, тому граду, в котором и улица и кабаки безнужно скулят о том, что собственность священна! наверное, в граде сем имеет произойти неслыханнейшее воровство! Горе той стране, в которой шайка шалопаев во все трубы трубит: государство, mon cher – c'est sacrrrre! Наверное, в этой стране государство в скором времени превратится в расхожий пирог!" (Николай Иванович. Он же Михаил Евграфович.)
Письмо IX. Д. Ц. – С. Л.
16 мая 2001
Мыши со мной плавают,
кролики на меня кричат...
– недоумевает Алиса, зажившись в Стране Чудес, – Это я или не я?
Вышла со мной история... и сюжет-то толком не изложишь, не то что «сердцу высказать себя». Другому как понять тебя?
Но попробую. Прихожу в одно из лучших на свете мест – в Театральную библиотеку. И, проходя по коридору, вижу беседующих тамошних сотрудниц, среди которых – одна чудесная женщина. А я ей как раз никак не могу вернуть взятую для просмотра видеокассету. Здороваюсь – со всеми сразу, неопределенно как бы, но дама эта, которая обычно в высшей степени улыбчива и любезна, тут – холодна и даже вроде не глядит в мою сторону. Ну, думаю, пропал, лишили меня благоволения, и неловко ж, однако, вышло. И так это меня огорчило, что даже пошел я других библиотечных доброжелательниц расспрашивать: не было ли такого разговору, что, мол, куда Циликин запропал вместе с моей кассетой? А доброжелательницы и говорят: что ты нервничаешь, пойди к ней и прямо извинись. И тут входит сама эта дама и чуть ли не бросается ко мне со словами: "Простите меня, пожалуйста, я перед вами ужасно виновата!".
– ???
– Я дала ваш номер телефона без вашего разрешения.
– А я-то думал, что вы на меня сердитесь за кассету, потому что вы на меня даже и не взглянули.
– Когда?
– Да вот только что, в коридоре.
– Что вы, я же без очков и просто вас не заметила.
Вот и думаю: пластично описывать "психологию" – вроде бы литературная задача, но тут проблема не в том, как передать эту вязь и паутину, а – кому? Толстой, скажем, такое любил и умел, но ведь прежде сколько ни есть в России читающих людей – все читали Толстого. Теперь же – где тот граф? А паутина признак антисанитарии, и мы ее пылесосом LG или, на худой конец, веником.
Может, я ошибаюсь – насчет времени, и всегда так было?
В юности нормально чувствовать, что никому-то ты на свете не нужен. А с годами это чувство сменяется другим ощущением – что никому не нужно то, что есть ты. Мы располагаемся в предуказанных ячейках, исполняем социальные роли (нередко – в частной жизни тоже), и коли начнешь изъяснять нечто, выражающее твое отдельное внутреннее естество, – многие попросту не поймут, о чем речь. Ну, что чем-то эдаким человек может быть взволнован, расстроен, восхищен, ранен. Для милиционера ты "гражданин", а для продавщицы/контролерши "мужчина", для вообще начальства (типа ЖЭКа) – микрочастица контингента, с которым приходится работать, а для начальства твоего собственного подчиненный, один из тех, на ком зиждется его начальственность. Наконец, для бандита или просто хулигана или, еще проще, для случайно пролетающей мимо пули ты – материальное тело. И для всех вышеперечисленных – в той или иной степени враг.
Все же сравнять себя с социальной ролью и даже со всеми социальными ролями вместе взятыми мешает арифметика. Конкретно – вычитание. Если отнять от себя эти функции, что-то все же должно оставаться. Кстати сказать, вычитание – вообще очень духоподъемная забава, когда они насядут так, что невмоготу. Вот, скажем, если из начальника вычесть надпись на его визитной карточке: Х – должность = что? Вспомните, Самуил Аронович, начальников, которые нас с Вами в то или иное время разнообразно возглавляли, – хорошо ведь, если в остатке оказывался хотя бы добропорядочный отец (или, там, мать) семейства. А ведь, как правило, и того нет. Однако ж они часто выглядят, будто на ночь до одури начитались своей визитки.
И все это, заметьте, искренне. Социальная роль не осознается играющим ее как роль, маска, но – как суть. Отсюда – снова проблема коммуникации. В унижении, причиняемом тебе сознательно, как ни странно, содержится противоядие: понять (намерения) – значит, простить. Потому что расслоение поступка противника на "внешнюю" часть и внутреннюю интенцию лишает его цельности, а значит – энергии, силы. Уязвляет неосознанное – действие, которого совершивший его даже не заметил.
Скажем, многие начинают разговор с той точки, на которой расстались. Будто ты – как статуэтка фарфоровая, все это время стоял на их подзеркальном столике. Пропускается важнейшее звено общения – мгновенная микропристройка, необходимая все равно после какой разлуки, хоть на год, хоть на день – а может, за этот день человек духовно прозрел или, напротив, у него велосипед украли, или наследство открылось в Австралии, или помер кто из близких.
В фильме Чена Кайге "Прощай, моя наложница" есть веселая сцена: два главных героя – звезды Пекинской оперы – приходят к своему ветхому учителю, который некогда их, что называется, нашел в дровах. Дедушка в полумаразме, он на что-то серчает, хватает палку и начинает, как в школе, лупцевать этих – уже давно взрослых – мужиков. "Потому что родителям хочется, чтобы мы оставались детьми"
Веду речь не об излюбленном романтическими писателями несовпадении внешнего и внутреннего, но о губительности схематизма, типологизации. помещения в графу. Вот сейчас глядел парад по телевизору: а сколькие ведь видят красоту в одной из самых уродливых, чудовищных и безобразных вещей, выдуманных человечеством, – в маршировке. Когда отдельные, индивидуальные люди отчего-то все вместе нелепо выкидывают вперед ногу, вывертывают шею, так, что их тела сливаются в один нерасчленимый ряд. "Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто. Это был порядок, склад обстоятельств. Порядок какой-то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его". И еще, там же, в "Войне и мире": "Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня – мою бессмертную душу".
Собственно, все настоящие книги – в том числе и про это, про губительность хождения строем. Даже и "Алиса". И Гамлет толкует про то же самое ("Вот флейта..."), и Алексей Ремизов: "Мой труд нельзя ни реквизировать, ни национализировать, как нельзя мысли ни повелевать, ни приказывать"... да что там, Вы, Самуил Аронович, все это знаете куда лучше меня.
Письмо, однако, вышло, будто на арамейском или еще каком древнем наречии, как Штирлиц Юстасу левой рукой. Но пусть, переписывать не стану.
Письмо X. С. Л. – Д. Ц.
23 мая 2001
Мифология разбитого яйца
Сюжет нашей переписки становится предсказуем: Вы – упорно про Фому, я столь же неукротимо про Ерему.
Между прочим, я думаю, что это лица исторические. Воображается какое-нибудь такое городище – предположим, в окрестностях Старой Ладоги, обнесенное земляным валом. Век, например, двенадцатый. Экономика – продают варягам пушнину и клюкву. Политический строй – конечно же, демократия. Партий – две: по числу, скажем, улиц. Продольных возглавляет, как Вы уже догадались, народный трибун Фома, поперечных, соответственно, Ерема. (Или наоборот.) В нерабочее время на перекрестке то и дело вспыхивают стихийные митинги. Совершенно как в шекспировской Вероне. – Про Монтекки! – горланят одни. – А мы про Капулетти, так вас и так! – вопят поперечные. И кто-нибудь уже бежит с багром.
По-видимому, тогда же и там же прославился выдающийся путешественник Макар. Известно, что в дальних экспедициях он гнал перед собою стадо телят надо полагать, всю дорогу питаясь ими, – что и позволило добиться непревзойденных результатов: местность, по которой не ступала нога ни единого из Макаровых телят, считалась находящейся как бы за ойкуменой. Но рогатый скот был дорог, исследователь разорился; в некоторых текстах он предстает – очевидно, на склоне лет – существом забитым и безответным.
Его современник Яков более или менее успешно практиковал как прорицатель, расхаживая по обеим улицам с говорящей сорокой на плече. Не исключено, что он пробрался в Гардарику из Хазарского какого-нибудь каганата и приходился родственником богачу и гастроному, о котором у Даля сказано: дядя Мосей любит рыбку без костей.
Да-с, все они жили-были, все и остались в народной памяти как живые: какой-нибудь Роман – кожаный карман (должно быть, фарцовщик, вообще криминальный тип; ошивался, наверное, на берегу, высматривая ганзейские корабли; сам, возможно, прибыл из Византии; о нем у того же Даля: "Нет воров супротив Романов, нет пьяниц супротив Иванов"); абсолютно ясен моральный облик Степаниды ("Степанидушка все хвостом подметет"); мистический ужас пополам с восхищением окружает фигуру Сидора – зоофила и козодоя.
По-моему, гипотеза не хуже никакой другой. Только что своими глазами читал в научном-пренаучном журнале мифологическую интерпретацию сказки о курочке Рябе: Дед и Баба – древние демиургические божества, золотое яичко созданный ими космос, а Мышка, ежу понятно, воплощает мировое зло, деструктивное начало, и жест хвостика предвещает гибель нашей Галактики от кометы.
Кстати о яйце: вот и в России появился политзаключенный, к тому же писатель. Непобедимым органам удалось отчаянной контртеррористической операцией обезвредить самого Эдуарда Лимонова – главаря национал-большевиков. Эта партия, насчитывающая не менее дюжины членов и сочувствующих, готовила вооруженное восстание, – сказали по телевизору. Верю и не удивляюсь: отчаянные поступки этих нацболов (не путать с нацменами) обличают в них людей, способных на все.
Вплоть до того, что на пресс-конференции знаменитого кинорежиссера (помните – который с таким неизъяснимым благородством играет официантов?) один юный нацбол саданул ему яйцом по пиджаку. Яйцо, надо полагать, было простое, – зато пиджак золотой. Во всяком случае, когда нигилиста повязали, режиссер его перевоспитывал, не жалея обуви, а тоже импортная, небось.
Теперь вот перевоспитывают вождя злодеев; верней, нас с Вами: а то мы как-то отвыкли рифмовать писателя с тюрьмой. В сущности, ничего особенного. Подумаешь, цаца – книжки пишет; уж и наручников на него не надень. У нас диктатура закона: арестовать можно каждого, а кто арестован, тот и виноват.
Кстати о лимонах: восхищаюсь этим роскошным администратором – г-ном Бородиным! Если только женевские очкарики не напутали с номерами счетов, он-то и есть герой нашего времени. Железная воля нужна, чтобы накопить столь знатную сумму! Может быть, для нового какого-нибудь русского двадцать пять зеленых лимонов – мелочь. Да и в нашей с Вами профессии, говорят, это не предел. Но он-то, бедняга, – бюджетник! Так сказать, не Чичиков, а Башмачкин. Какая бы ни была зарплата и даже на всем готовом – попробуйте-ка сами, отказывая себе в самых ничтожных радостях, откладывать по грошику... Трезвость как норма жизни и все такое. Книжку не купить, не говоря о велосипеде. Образцовая выдержка. Вот чью биографию надо в школах преподавать, на обложках тетрадей печатать. Лучше в стихах, и припев предлагаю – из "Дяди Степы", кажется: Жив, здоров и невредим Друг бюджета Бородин!
Видите, я все-таки опять свернул к теме Еремы, хотя он мне и самому порядком надоел. Ваш-то Фома такой кроткий, такой вдумчивый; знай себе вглядывается в психологическую инфраструктуру. А Ерема все вопрошает неизвестно кого: как это получается, что почти каждый почти всё понимает, а все вместе живем вот именно как Сидорова коза?
Один мой знакомый работал экскурсоводом на Пискаревском кладбище. Давно, в семидесятые годы. И вот в один прекрасный – точней, в ужасный для него день подводит он очередную группу к Вечному огню и вдруг – не знаю, что ему померещилось, – просто переутомился, скорей всего, – в общем, вдруг он скомандовал громким голосом: – На колени! – Экскурсанты послушно встали на колени. Он поглядел на них минуту-другую, махнул рукою – и ушел. К вечеру его, конечно, нашли, отвезли в психическую. Не знаю, что потом с ним сделалось.
Припомнилась эта история, нелепая и безобразная, пока Виктор Шендерович пересказывал по радио самый поучительный прикол в программе "Итого" покойного НТВ. Я и сам видел эту передачу, но там "специфический репортаж" занял несколько минут. А опыт, оказывается, продолжался чуть не целый день. Артист, обряженный в милицейскую форму, разгуливал по Арбату, останавливая прохожих и требуя предъявить документы и штрих-код. Дескать, от столичных властей вышло такое распоряжение: у каждого зарегистрированного жителя должен быть на руке штрих-код. Он так ходил часами, остановил десятки людей; они выдумывали разные причины, самые драматичные: почему не успели поставить штрих-код; оправдывались, просили снисхождения, предлагали деньги; ни один не посмел не то что возмутиться – удивиться. Никто не заподозрил подвоха.
Имея дело с такой беспредельной невинностью, как начальству не разыграться?
И я говорю своему Ереме: смирись, глупый человек! Всё это политика, а политика теперь, и снова надолго, – не наше дело. Как это Устинька объявляет в пьесе Островского: "Вот два самые благородные разговора, один: что лучше мужчина или женщина?.. А другой разговор еще антиресней. Что тяжеле: ждать и не дождаться, или иметь и потерять!" И г-жа Бальзаминова подтверждает: "Это самый приятный для общества разговор".
Письмо XI. Д. Ц. – С. Л.
27 июня 2001
Смерть, где жало твое?
Простите, Самуил Аронович, что так задержался с ответом на Ваше последнее письмо. Не по лености – был развлечен всяческими делами, которые попутно подарили меня разнообразными впечатлениями. О последних и попробую Вам рассказать (что, собственно говоря, и есть работа людей, пишущих необязательные тексты, – вроде нас с Вами).
Был я в Риге – и в очередной раз подивился тому, как же мы различаемся с прочими европейскими народами. Вот вроде бы почти что наши люди, и от приснопамятного эсэсэсэра отделяет их исторически ничтожный промежуток времени, и нельзя сказать, что так уж все богаты, сыты и довольны. Но – лица все-таки другие: "В них не было следов холопства, Которые кладет нужда". Потому и нищие корявые старухи, и "синяки", побирающиеся в переходах (а такие, конечно, тоже есть), выглядят как нечто чужеродное среде, общему тону. Они – включения в эту жизнь, но не ее первооснова. Тогда как здесь, согласитесь, картина человеческого падения знаменует собой необходимую ступень социальной лестницы, скатиться на которую никому из нас не заказано.
Не будучи специалистом в религиозно-философских вопросах, не рискну рассуждать о том, православие ли сформировало моральную физиономию нашего народа или, напротив, оно лишь оказалось адекватным каким-то более глубоким свойствам т. наз. русского характера. Но не могу не заметить чисто эмпирически ощущаемую разницу между упорядоченным протестантским мировоззрением – и нашим тоскливым хаосом. Как-то в Германии, в Нижней Саксонии, я, прогуливаясь, забрел на кладбище. Оно вызывало глубоко оптимистические переживания! Разумеется, чужая душа потемки. И нет ни еллина, ни иудея, а способность страдать, конечно же, никак не детерминирована национальностью и гражданством. Форменная глупость – сделать вывод: мы-де, помри кто из близких, убиваемся, а у них сердце – сухарь. Но! – эти кладбищенские чистота и порядок рассказывали о том, что мироустройство – правильно, что смерть – не загадка, мучительная своей безответностью, а совершенно естественное окончание жизни. Или продолжение.
В свое время я долго думал о прозе Хемингуэя: отчего, какие бы ужасы и беды ни приключались с его героями, все равно эти романы вызывают ощущение благополучия и некоторого даже комфорта (что особенно заметно в сравнении с мутным ноющим чувством, в которое повергают какие-нибудь "Записки из подполья" или "Клим Самгин")? А потом нашел объяснение (некорректное, конечно, с точки зрения научного литературоведения, но меня устраивает): автору решительно всё удается объяснить словами, и если все слова вычесть останется чистый лист бумаги, безо всякой достоевской тошнотворности.
Кстати: смерть – все-таки окончание или продолжение? Сдается мне, что как раз эта проблема решается по принципу "Дано вам будет по вере вашей": кто чувствует душу свою бессмертной – да исполнится это (или, там, ощущает себя – не рационально, а внутренне, органически, – звеном в цепи воплощений – значит, у него и в самом деле есть прошлая и будущая жизни). А коли человек (опять-таки неким органическим, клеточным знанием) знает: всё, что есть он, прекратится в момент его физической смерти, – так тому и быть. Каковое самоощущение, кстати, весьма практично избавляет от пустых хлопот на предмет последующих гимна времен и благословения племен.
Впрочем, эдакая рефлексия – удел одиночек, большинство же довольствуется готовыми продуктами, проверенными рецептами и надежным инструментарием. Сергей Сергеевич Аверинцев в статье "Ритм как теодицея" заметил, что церковная обрядность превращает смерть "из патетической катастрофы или постпатетического "абсурда" – в дело, требующее делового отношения". Обряд тем и хорош, что избавляет от необходимости теодицеи, вообще от поиска своего индивидуального отношения к "жизни мышьей беготне", снимает пушкинскую проблему: "Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу..." Люди друг с другом договорились: это есть хорошо и правильно, поступать следует так – вот и ладненько.
Одно из моих впечатлений, которому не хотелось бы дать пропасть, – от мероприятия "Открытие восковой скульптуры А. А. Собчака". На него во дворец Белосельских-Белозерских собралось множество народу, одни говорили речи, другие их слушали, и все это вызывало чуть не зависть: какие, к чертовой матери, гроба тайны роковые, когда жизнь устроена так понятно и где-то даже хорошо! Некоторые сомнения, впрочем, возникли – их высказала вдова модели Л. Б. Нарусова. Она благодарила скульпторов и мастеров гримерно-постижерного искусства, но признала: живой Собчак был настолько живым, что восковое изображение не может до конца передать этой витальной энергии.
Честно признаться, речь сия много переменила мое отношение к Л. Б. Нарусовой – к лучшему. Аз грешен, раньше полагал, что эта женщина попросту умела представить современникам свидетельство о браке как свидетельство об уме, таланте, масштабе личности и компетентности во всех на свете вопросах. А теперь понял: жизненная сила – тоже талант. И, боюсь, при изготовлении восковой копии ее исторической личности (что, несомненно, рано или поздно будет сделано) столь мощную витальность адекватно передать тоже не удастся. Во всяком случае, на этом вернисаже рядом с полною жизнью Людмилой Борисовной Анатолий Александрович и впрямь выглядел совершенно восковым.
Надо сказать, что благодаря искусству последователей мадам Тюссо, широко распространившемуся и у нас, граница между natura naturans и natura naturata (в том числе nature morte) сильно поистерлась. Вот еще впечатление: нелегкая журналистская судьба занесла меня на концерт Ф. Б. Киркорова. Он, конечно, как не раз было замечено, природа созданная, причем не самым искусным мастером, многие части этого изделия могли бы быть и получше. Но не в том дело – для меня данное впечатление оказалось важно тем, что этот артист, как и Л. Нарусова, открыл мне кое-что по исследуемой проблеме (такая связь не удивительна – недаром же в свое время как раз А. Собчак совершил над Ф. Киркоровым обряд бракосочетания). Концерт давали во Дворце Льда, и хозяева этого ледника любезно усадили меня прямо перед подиумом – так что мне удалось разглядеть звезду до винтика. В ухо Филиппа Бедросовича был вставлен приемник, очень похожий на слуховой аппарат, из пластмассы телесного цвета (именно в такой цвет гримируют покойников). И открытые глазу части самого Филиппа Бедросовича (лицо, шея) были покрашены в тот же цвет, так что он практически сливался с ушным пластмассовым прибором. Эта деталь придала его искусству – и без того вполне гармоничному – почти философскую законченность.
Набоков, озаботившись непереводимостью слова "пошлость", пытался дать аж дюжину определений этому понятию, которые в сумме должны были объяснить, что же она такое есть. Задача и впрямь трудна невероятно – поди передай с помощью слов субстанцию одновременно самоочевидную и неуловимую, сверкающую и пыльную, существующую и как тонкий яд, и как толстый асфальт. В частности, Набоков точно заметил органическую связь между пошлостью и смертью: пошлое всегда внутренне мертвое. Все-таки изъяснить пошлость проще демонстрационно – на примерах.
В процессе этих наблюдений вопрос апостола Павла: "Смерть, где жало твое? Ад, где победа твоя?" утрачивает свою риторичность. Где? Так вот же.