355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Лурье » Успехи ясновидения » Текст книги (страница 1)
Успехи ясновидения
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:05

Текст книги "Успехи ясновидения"


Автор книги: Самуил Лурье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Самуил Лурье
Успехи ясновидения
(Трактаты для А.)

Успехи ясновидения

***

На первых тысячах страниц Неизвестный Автор, пренебрегая занимательностью, то и дело предуведомлял главных героев о предстоящих событиях, в доступной их пониманию форме излагал Свои моральные и творческие принципы, а также план замышленной истории.

Он ввел в повествование Своих чрезвычайных представителей – лиц бездействующих, но с очень сильным слогом, как бы воспроизводящим прямую Авторскую речь. Они комментировали эпизоды, оставшиеся позади, намечали содержание следующих глав, – и одному из них даже было доверено пересказать зашифрованный конспект эпилога...

Но замысел, надо полагать, усложнился, объем творения необычайно возрос, и Автору наконец надоело обучать бесчисленных персонажей хоть по складам читать текст, в котором Он их поселил. Пусть забудутся этой своей пресловутой реальностью, пусть воображают себя соавторами сна, ведь им так интересно ловить друг дружку в темноте... Ведь именно это называют свободой.

Кое-кто время от времени отваживается на индивидуальную попытку предугадать развитие сюжета. Образовался, например, целый разряд существ и жанров, – обслуживающих автобиографическое любопытство: когда персонаж выражает готовность пойти на любые (в пределах разумного) издержки – только скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною. Полученную в ответ метафору пробуют обезвредить, как мину – не постигая устройства, – и вспышка разгадки совпадает с моментом взрыва. Другие предметы так называемого ясновидения: что сбудется со мною после и что будет с остальными без меня занимают далеко не всех. Провидцам и прорицателям, разрабатывающим эти темы, плохо платят и мало верят, их выводы принимают за вымыслы. Кажется, что Автор, одинаково недовольный их самонадеянностью и нашим легкомыслием, нарочно представляет их немного смешными в глазах современников.

I. Какова загробная жизнь

Не приходится сомневаться, что Эмануэль Сведенборг был человек необъятных познаний, к тому же необыкновенно умный. Ведь это он первый установил, что наше Солнце – одна из звезд Млечного Пути, а мысли вспыхивают в коре больших полушарий мозга – в сером веществе. И он предсказал день своей смерти – пусть незадолго до нее, но точно: 29 марта 1772.

Исключительно толковый, правдивый, серьезный, добросовестный представитель шведской знати; почетный член, между прочим, Петербургской АН.

Вот что с ним случилось в Лондоне на пятьдесят восьмом году жизни (1745). Он сидел в таверне за обедом, как вдруг туман заполнил комнату, а на полу обнаружились разные пресмыкающиеся. Тут стало совсем темно средь бела дня. Когда мрак рассеялся – гадов как не бывало, а в углу комнаты стоял человек, излучавший сияние. Он сказал Сведенборгу грозно: "Не ешь так много!" – и Сведенборг вроде как ослеп на несколько минут, а придя в себя, поспешил домой. Он не спал в эту ночь, сутки не притрагивался к еде, а следующей ночью опять увидел того человека. Теперь незнакомец был в красной мантии; он произнес: "Я Бог, Господь, Творец и Искупитель. Я избрал тебя, чтобы растолковать людям внутренний и духовный смысл Писаний. Я буду диктовать тебе то, что ты должен писать".

Диктант растянулся на много лет и томов: это было непосредственное Откровение – «то самое, которое разумеется под пришествием Господа», как понял вскоре Сведенборг. При его посредстве Создатель в последний раз объяснял человечеству смысл Библии, смысл жизни, а также раскрыл тайну нашей посмертной судьбы. Чтобы текст получился как можно более отчетливым высоконаучным, Сведенборг получил допуск в загробный мир – побывал в раю, осмотрел ад, интервьюировал ангелов и духов; не довольствуясь признаниями умерших, сам отведал клинической смерти.

В результате оказалось, что «по отрешении тела от духа, что называется смертью, человек остается тем же человеком и живет»!

«Человек, обратясь в духа, не замечает никакой перемены, не знает, что он скончался, и считает себя все в том же теле, в каком был на земле... Он видит, как прежде, слышит и говорит, как прежде, познает обонянием, вкусом и осязанием, как прежде. У него такие же наклонности, желания, страсти, он думает, размышляет, бывает чем-то затронут или поражен, он любит и хочет, как прежде; кто любил заниматься ученостью, читает и пишет по-прежнему... При нем остается даже природная память его, он помнит все, что, живя на земле, слышал, видел, читал, чему учился, что думал с первого детства своего до конца земной жизни...»

Чрезвычайно отрадное известие, не правда ли? Даже и слишком: вечной собственной памятью не отравится разве компьютер – и мало кому нужен тамошний самиздат... Но это мы еще посмотрим – а главное, главное: никто не исчезнет. По Сведенборгу выходит, будто исчезаем мы – просто из виду: не из пространства, но за горизонтом – всего лишь с точки зрения других; и теряем не себя – даже и не тело – а только сыгранную роль; расстаемся, правда, навсегда – слово ужасное! – но с кем? с чем? – с декорацией пьесы; ну, и с труппой, разумеется: прощайте, прощайте, действующие лица и исполнители!

При таких условиях смерть не страшней развода – или какого-нибудь железного занавеса: эмиграция в новую действительность, и больше ничего. Если никого не любить.

Но в том-то и дело, и погодите ликовать. Сведенборг утверждает, что все остается "как прежде" только на первых порах – обычно не дольше года. За это время умерший человек уясняет – из бесед с другими духами, а также в уединенных размышлениях: что или кого любил он при жизни – и весь преображается в ту любовь, которая над ним господствовала. И вот, те, кто любил благо и истину – то есть Бога и ближнего, – те потихоньку становятся ангелами, плавно погружаются в небеса и там ведут увлекательную жизнь, здесь непересказуемую. А кто любил и продолжает любить больше всего на свете зло и ложь – а именно материальный мир и самого себя, – такие без чьего-либо принуждения, по собственному горячему желанию летят вверх тормашками в ад, чтобы жить среди своих и наслаждаться на свой собственный лад: это дьяволы.

«...Когда дух по доброй воле своей или с полной свободой прибывает в свой ад или входит туда, он сначала принят как друг и потому уверен, что находится между друзей, но это продолжается всего несколько часов: меж тем рассматривают, в какой степени он хитер и силен. После того начинают нападать на него, что совершается различным образом, и постепенно с большей силой и жестокостью. Для этого его заводят внутрь и вглубь ада, ибо чем далее внутрь и вглубь, тем духи злее. После нападений начинают мучить его жестокими наказаниями и не оставляют до тех пор, покуда несчастный не станет рабом. Но так как там попытки к восстанию беспрестанны, вследствие того что каждый хочет быть больше других и пылает к ним ненавистью, то возникают новые возмущения. Таким образом, одно зрелище сменяется другим: обращенные в рабство освобождаются и помогают какому-нибудь новому дьяволу завладеть другими, а те, которые не поддаются и не слушаются приказаний победителя, снова подвергаются разным мучениям, – и так далее постоянно...»

Странно знакомая картинка, вы не находите? Необходимо добавить, что Сведенборг раньше Канта понял, насколько условны обычные представления о времени, пространстве и причинах. Он уверен – и уверяет, – будто небеса находятся внутри каждого из нас – и притом изрыты множеством адов.

Таким образом, и Сведенборг не особенно утешает. А как хотелось бы в последний момент – успеть подумать, что рано или поздно еще увидишься с кем-нибудь, с кем невыносимо разлучиться. По учению христианской церкви, как известно, такая встреча может состояться лишь в конце времен, после глобальной катастрофы – да еще найдем ли, узнаем ли друг друга в многомиллиардной толпе?

Но если верна гениальная формула Сведенборга: человек есть олицетворение своей любви, – то даже если неверна другая его догадка: будто человек после смерти навеки пребывает таким, каков он есть по воле своей и по господствующей в нем любви, – жизнь все-таки бессмысленна не вполне.

Как заметил один из внимательнейших читателей Сведенборга: «Разве для того, чтобы считать себя живым, нужно непременно сидеть в подвале, имея на себе рубашку и больничные кальсоны? Это смешно!»

Не знаю, корректно ли другой читатель – Клайв Стейплз Льюис – выводит из проблемы личного бессмертия моральный выбор между тоталитаризмом и демократией: «Если человек живет только семьдесят лет, тогда государство, или нация, или цивилизация, которые могут просуществовать тысячу лет, безусловно, представляют большую ценность. Но если право христианство, то индивидуум не только важнее, а несравненно важнее, потому что он вечен и жизнь государства или цивилизации – лишь миг по сравнению с его жизнью».

Лично я все-таки подозреваю, что Вселенная – тоталитарная система. Но из этого не следует, по-моему, что, убивая нас, она права. Просто она больше ничего не способна сделать с теми, кто стал олицетворением своей любви.

II. Откровение Константина

«Но что Тургенев и Достоевский выше меня, это вздор. Гончаров, пожалуй. Л. Толстой, несомненно. А Тургенев вовсе не стоит своей репутации. Быть выше Тургенева – это еще немного. Не велика претензия...»

Ни крошки литературной славы ему не досталось, Россия не обратила внимания на его беллетристику. И вот – совсем как злая волшебница, которую на празднике в королевском замке обнесли пирожным, – Константин Леонтьев стал выкрикивать угрожающие предсказания. Они отчасти сбылись, и очень похоже, что сбудутся полностью. Он уважать себя заставил – и лучше выдумать не мог.

Тридцати двух лет он отчаянно, до безумия, испугался смерти – и что душа пойдет в ад, – с тех пор неотступно умолял церковь избавить его от свободы: слишком хорошо знал силу разных соблазнов, слишком отчетливо и ярко воображал пытку вечным огнем.

Литературные и житейские обиды и предчувствие ужаса изощрили в нем злорадную проницательность. Леонтьева раздражали прекраснодушные толки Тургеневых, Некрасовых о каких-то там правах человека и страданиях народа. Леонтьев не сомневался, что понимает отчизну несравненно глубже. Он восхищался Россией за то, что свободу она презирает.

«Великий опыт эгалитарной свободы, – писал Леонтьев в 1886 году, сделан везде; к счастью, мы, кажется, остановилась на полдороге, и способность охотно подчиняться палке (в прямом и косвенном смысле) не утратилась у нас вполне, как на Западе».

Поэтому только России под силу приостановить историю – то есть оттянуть приближающийся стремительно конец света. Ведь только здесь масса еще не раздробилась – и живет заветной мечтой о могучем органе принуждения, неизбывной идеей государственности.

«Нет, не мораль призвание русских! Какая может быть мораль у беспутного, бесхарактерного, неаккуратного, ленивого и легкомысленного племени? А государственность – да, ибо тут действует палка, Сибирь, виселица, тюрьма, штрафы и т. д.»

Притом огромная удача для России, утверждал Леонтьев, что в ней порядочные люди – такая редкость: это залог ее исторического долголетия и духовной чистоты:

«...все эти мерзкие личные пороки наши очень полезны в культурном смысле, ибо они вызывают потребность деспотизма, неравноправности и разной дисциплины, духовной и физической; эти пороки делают нас малоспособными к той буржуазно-либеральной цивилизации, которая до сих пор еще держится в Европе».

Анализ обстоятельств, сложившихся столь счастливо, убедил Леонтьева, что именно России суждено возродить самый красочный из идеалов общественного устройства – средневековый, но не иначе как на основе самой передовой теории:

«Без помощи социалистов как об этом говорить? Я того мнения, что социализм в XX и XXI веке начнет на почве государственно-экономической играть ту роль, которую играло христианство на почве религиозно-государственной тогда, когда оно начинало торжествовать».

Предвидение поразительное, но это еще не все. Почитайте дальше: на этой же странице частного письма к старинному знакомцу ход истории предугадан так надолго вперед – и так подробно, и так безошибочно, – как не удавалось никому из смертных. Кроме разве что Нострадамуса – да только Нострадамуса попробуйте проверьте, а пророчество Леонтьева исполнилось действительно и буквально. Итак – 15 марта 1889 года. Третий том "Капитала" еще не издан. В России царствует Александр III. Толстой пишет "Воскресение", Фет – "Вечерние огни", Чехов – "Скучную историю", Салтыков проект газетного объявления о своей кончине. Владимиру Ульянову 19 лет, Иосифу Джугашвили – 10. Будущего не знает никто, за исключением безвестного мыслителя, проживающего у ограды Оптиной пустыни, в отдельном домике, на втором этаже. Под его пером впервые обретает бытие новый властелин судьбы император социализма, спаситель России:

«Теперь социализм еще находится в периоде мучеников и первых общин, там и сям разбросанных. Найдется и для него свой Константин (очень может быть, и даже всего вероятнее, что этого экономического Константина будут звать Александр, Николай, Георгий, то есть ни в каком случае не Людовик, не Наполеон, не Вильгельм, не Франциск, не Джемс, не Георг...). То, что теперь крайняя революция, станет тогда охранением, орудием строгого принуждения, дисциплиной, отчасти даже и рабством...»

Гениальная интуиция – но и логика гениальная: "Социализм есть феодализм будущего"!

Тут же изображена и альтернатива: если социализму не удастся покончить с либерализмом и поработить население планеты – «или начнутся последние междуусобия, предсказанные Евангелием (я лично в это верю); или от неосторожного и смелого обращения с химией и физикой люди, увлеченные оргией изобретений и открытий, сделают наконец такую исполинскую физическую ошибку, что и „воздух, как свиток, совьется“, и „сами они начнут гибнуть тысячами“...»

Тоже в высшей степени правдоподобный прогноз, не так ли? Но предначертание Творца не считается с теорией вероятности – и постигается все-таки не рассудком; окончательная формула осеняет Леонтьева только через полгода, – слушайте, слушайте!

«Чувство мое пророчит мне, что славянский православный царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю».

Запад обречен – а Россия восторжествует, превратившись в нерушимый рай рабов. Знай наших, плакса Чаадаев! «И Великому Инквизитору позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фед. Мих. Достоевскому»...

Остается слабая надежда, что Леонтьев хоть раз, хоть где-нибудь ошибся; что этот демонический ум ослепила безответная любовь к русской литературе; что он пошел бы дальше этой отвратительной утопии (утопии ли?), не напиши Леонтьеву Тургенев в 1876 году: «Так называемая беллетристика, мне кажется, не есть настоящее Ваше призвание...»

Но если Леонтьев просто был умнее всех и угадал верно – литература отменяется, и вообще не о чем жалеть здесь, на Земле.

ПРИЗРАКИ ПОЗАПРОШЛОГО

I. Лавры Вольтера

Для гения (что бы ни значило это слово) Вольтер был чересчур плодовит и слишком умен. И если ему посчастливилось – единственному из всех писателей планеты – дотянувшись до маятника человеческой истории, дать ему заметный толчок, это удача и заслуга ума, сверх всякой меры проворного, сверх всякой меры неутомимого. А что все-таки две-три вещи, писанные на седьмом десятке, на восьмом – причем как бы между делом, чуть ли не забавы ради, – оказались произведениями гениальными – это чудо и счастье, это, если угодно, награда судьбы. Не прояви она тут, в этом исключительном случае, столь несвойственные ей справедливость и великодушие – литературная слава Вольтера еще в девятнадцатом веке грузной тучей охладелых сочинений ушла бы за горизонт. А он ею дорожил, и он не предвидел, умирая знаменитым автором трагедий, поэм, трактатов, памфлетов, монографий, что очень скоро из восьмидесяти томов лишь один, самый легковесный, будут читать всерьез.

Но и семидесяти девяти томов сочинений (плюс пятьдесят томов писем) хватило, чтобы кое-что переменить. Читали мы или не читали "Задига", "Кандида", "Простодушного", "Историю доброго брамина" – в любом случае нас окружает реальность, которая выглядела бы по-другому, если бы лакеи шевалье де Рогана, избивая Вольтера палками, повредили ему головной мозг.

Не напиши Вольтер – под ста тридцатью семью псевдонимами – своих бесчисленных книг, – разве осмелились бы десятки других литераторов – а за ними тысячи читателей – усомниться в том, что христианская Церковь – ум, честь и совесть восемнадцатого века?

Официальную непререкаемую идеологию, дозволявшую над собою потешаться только собственным функционерам в узком кругу, Вольтер выставил на посмешище толпе, создав из общего хохота общественное мненье, – но с таким, однако, расчетом, чтобы власть имущие воображали, будто смеются первыми.

Безошибочный расчет! Интеллектуальное тщеславие начальников притупило в них инстинкт самосохранения. В конце концов Государству стало стыдно за Церковь – за кровавые массовые репрессии (так называемые драгонады) против гугенотов; за жестокие приговоры мнимым еретикам; за лицемерные проповеди развратных и алчных священнослужителей – но пуще всего за нелепость главных догматов: с каким блеском Вольтер противопоставил им здравый смысл и передовую английскую науку!

Государство отпустило руку Церкви – пошатнулось – выронило экономику – на ту беду лиса близехонько бежала – и через поколение Великая революция, о необходимости которой Вольтер, вступая на поприще, и не помышлял, совершилась...

Короли всех мастей, хоть и портили ему на первых порах игру, отнюдь не были противны этому безродному космополиту. Без отвращения целовал он руку то Людовику XV, то Фридриху II, и Екатерине II писал: целую ваши ноги, белые, как снега вашей страны. С монархией господин де Вольтер не враждовал – только с церковью Христа.

В наши дни трудно объяснить – хотя легко понять, – за что так неотступно ненавидел преуспевающий поэт и делец организацию, которая лично ему не чинила ни малейших препятствий. Но бесспорно, что это была сильнейшая – и целеобразующая, так сказать, – страсть его жизни. Утоляя этот пламень, Вольтер не брезговал ничем, вплоть до того, что осквернял суеверия толпы – ее же предрассудками: к примеру, честил католиков просто-напросто жидами.

«Да, жиды и идолопоклонники, если вам угодно знать. Разве ваш Бог не был рожден евреем? Разве он не был обрезан, как еврей? Разве, он не исполнял всех еврейских обрядов?.. Разве ваши крестины не еврейский обычай, заимствованный у восточных народов? Разве вы до сих пор не называете главный из ваших праздников еврейским словом „пасха“? Разве вы уже семнадцать с лишним веков не поете, в сопровождении дьявольской музыки, еврейских песен, которые вы приписываете еврейскому царьку – разбойнику, развратнику и человекоубийце?..»

Апостол терпимости, как видим, недурно знал свою публику. Именно поэтому от всего сердца порицал пропаганду атеизма. Он предугадывал последствия:

«Бедный и сильный атеист, уверенный в своей безнаказанности, будет глупцом, если не убьет вас, чтобы украсть ваши деньги. С этого момента все общественные связи будут порваны, тайные преступления заполонят землю, подобно стае саранчи, которая, будучи едва заметной поначалу, затем опустошает ваши поля. Чернь станет только разбойничьей ордой...»

Тем не менее нового Бога для бедных Вольтер так и не выдумал – и распространял религию, какую исповедовал сам: беснуясь при мысли о Спасителе, он все же, как человек просвещенный, не мог себе представить мироздание без Творца. Насмехаясь над Крестом, он верил как бы в вечный двигатель, вращающий ярмарочную карусель.

Эта гипотеза удовлетворительно истолковывала все факты – кроме зла и кроме страдания.

Погрешность, в общем, терпимая для наблюдателя бесстрастного – то есть умеющего исполнить совет сэра Фрэнсиса Бэкона Веруламского: не оставлять заложников Судьбе, – а Вольтер умел, и не дорожил ничем, за исключением здоровья и богатства (в частности, как замечает Пушкин, «он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении других людей»).

Но, почитая себя всех умнее, он был несчастлив, как все, и утешался только сознанием, что «не пожелал бы счастья, если бы ради него надо было стать дураком».

И он тосковал, особенно сильно в старости, по неверной хотя бы надежде на иллюзию, будто жизнь содержит какой-то смысл, пусть совершенно непостижимый.

В "Задиге" надежда эта высказана горячо, в "Кандиде" она совсем плоха, в "Простодушном" – умирает вместе с прекрасной Сент-Ив, и эта последняя повесть печальней Шекспировой – действительно, самая печальная на свете.

Не странно ли, что ее создал циничный сочинитель "Орлеанской девственницы" (столь ценимой, к слову сказать, русскими декабристами)?

Отражаясь одна в другой, обесчещенные героини поэмы и повести, обе, распутная и невинная, намечают судьбу и облик так называемой души автора личной, бессмертной (что бы ни значили эти слова).

...Кое в чем Вольтер не сомневался: в могуществе печатного слова; и еще в том, что мир потихонечку с течением времени становится лучше.

Вдруг это заблуждение, и маятник уже пошел обратно?

Если даже и так, не Вольтер виноват.

Он же нас предупредил, самый словоохотливый из литераторов, что не наше дело – рассуждать, для чего создано такое странное животное, как человек: наше дело – молчать; и возделывать свой сад – конечно, если удалось приватизировать участок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю