Текст книги "Воспоминание о счастье, тоже счастье…"
Автор книги: Сальваторе Адамо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Церемоний-то сколько! И всё из-за диска с сотню штук числом, публично выпущенным которому не бывать никогда. Но мы-то в него верили, накрепко. То уж чудом представлялось, что диск вообще существовал… Он, конечно же, нуждался в защите, в продвижении: Шарли звонила во множество фирм звукозаписи Брюсселя, добилась нескольких встреч, всякий раз оставляла свой диск. И ждала… ждала лихорадочно, что кто-то отзовётся, ждала напрасно. Ей говорили, нужно мол упорствовать, произведению дескать нужна доработка, но она на верном пути. В общем, болтовня да и только…
Моей единственной и, пожалуй, лучшей акцией рекламного характера стала отправка диска некому, весьма, впрочем, популярному исполнителю итало-бельгийской породы, уроженцу сих мест, в надежде умаслить его ссылкой на собственный же, не менее тяжкий дебют в местной школе. «При вашей длинной руке, да стоит вам только какого-нибудь печатника, сицилийского, как и вы роду-племени, пальцем поманить…» Ответа я так и не получил. Не то звезда никогда песен не слушал, не то рука его была иной, нежели я себе представлял, длины. Вынужден сегодня допустить, что неудачным, скорее всего, оказалось содержимое диска.
Задетая за живое, обиженная провалом, не желавшая принимать никаких доводов, кроме разве что посредственности качества записи, скисла моя Шарли. Злоба, с какой пела она теперь, граничила с агрессией, что приводило в замешательство всех слушавших. Стало совершенно очевидным, что желает она свести счёты с целым миром и, в частности, с тем «бездарным и жалким, кому доверила она свою карьеру», то есть со мною. Ей говорили, что ищет она, мол, козла отпущения, пробует, дескать, освободиться от старой, нанесённой ей ещё в той, в «до моей» бытности раны. Я же попросту под руку попал.
Понемногу, но вместе с тем и неумолимо, стали проявляться в ней перемены. От прежней поэтичной выдумщицы, одаривавшей меня самыми нежданными причудами, оставалась в ней одна лишь, в буквальном смысле, мания вскарабкиваться на деревья, а то и на опоры электропередач. Да, да, представьте себе, так и тянула её к себе высота, макушки, они вызывали в ней восторг. Проходя мимо какого-нибудь дуба или каштана, не могла она не высмотреть, откуда берутся те лучики света, что образуют ауру вокруг их крон.
Как-то вечером, когда возвращались мы в Ситэогибавшей центральную часть деревушки грунтовой дорогой, остановилась она под Т-образной опорой линии высокого напряжения. Безлунное небо похоже было на бескрайнюю залежь угля, неисчерпаемую, кой-где искрящуюся, меж отсветов на угрюмых тучах переливавшуюся всеми мыслимыми и немыслимыми оттенками черноты. Подняв палец в сторону проводов, сказала мне: «Слушай». Навострив уши, я и в самом деле расслышал некий шелест, приглушенный и в то же время ясный, этакое дуновение, несущее в себе многие звуки, голоса, нечто напоминающее вздохи. Словно там висела невидимая магнитная лента с записью радиопередачи из какой-то другой галактики, удалённой на несколько тысяч световых лет от нашей. «Биг Бен тикает и звёзды поют, слышишь?» Конечно, слышал, и её пояснением потрескиванию возникшего вокруг провода под напряжением в дюжину тысяч вольт поля взволнован был. Поэтизируя вслед за нею, готов неистовствовать и далее, но она, не внимая моим предостережениям, принялась вдруг карабкаться по металлическим перемычкам и, оказавшись на средине вышки, не иначе как в десятке метров надо мной, уселась там. Болтала ногами по-над пропастью минут десять, хотелось, видите ли, ей звёзды послушать с близкого расстояния. Спустившись же, сунула руки в брюки и слова не обронила, до самого утра. Я для неё просто не существовал – ни вечер весь, ни ночь напролёт. Что совершенства она жаждала, я понимал и готов был им упиться вместе с нею, летал бы с ней, позови она меня. Но вместо того, и в который уж раз, объявила, будто нет к тому у меня способностей, что ли, или это, вроде как, выше моих сил.
Желая на злючку походить, коготки выпустила – не подойдёшь. Голос мой, грубее наждачной бумаги и заунывней голоса подхватившего насморк муэдзина, в пору любви ко мне, может и показушной, относимый ею к разряду sexy, теперь уж не трогал её. По прошествии некого времени очевидным стало, что я боле не пуп земли, коим оставалась для меня, с тех самых пор, как я впервые окунулся в чистые воды её глаз, она. Когда же мне было объявлено, что решила она искать счастье своё в Париже без меня и уходит, я поступил скверно. Я почувствовал себя в одночасье одураченным, обольщённым и оставленным тет-а-тет с младенцем, по её настоянию народившимся, имя которому любовь и до которого нет ей больше дела, и вот…
Двумя годами ранее на ярмарке в честь Святой Анны, в Монсе, желая просто приколоться, выиграл я в тире бейсбольную биту.
Так вот, взял я ту самую биту, да всё у нас и расколошматил, не тронув, уточняю, и волоса с её головы. Не в крошево, нет, но так, чтобы переложить свою боль на предметы к ней нечувствительные. В клочья разодрал и сертификат, удостоверявший её право собственности на звезду. Ну да, не смейтесь… я подарил ей звезду, которая была и есть, и которая официально в её честь названа именем её. То не шутка, есть в Женеве фирма, официальная, занимается поименованием анонимных звёзд. Стоит услуга недорого, даже я осилил. Платишь лишь за то, что о том просто знаешь, вот и всё. Ну хорошо, может то было и жульничеством, да малая толика романтики никого ещё не сгубила.
Я не насильник, знаю точно, но привела она меня к краю – я будто взбесился, кружась с битой в руке, что твоя пьяная мельница, и был я о ста рук. Пустота, даже та получила своё, по чину своему, уверен, следы ударов моих, с непростительной и бесполезной яростью запечатлённой в них, витали в воздухе. Мало помалу я всё же начал ориентироваться и цели стал выбирать хладнокровнее.
По началу, виолончель, пара крепких ударов по корпусу! Боже, что я несу, по резонатору, конечно же, прямо по эфам. Затем по грифу, посередке, чтоб струны полопались, по колкам, по завитушкам, вот вам, и в завершение разборки по деке! Будто врасплох застигнутому в объятиях скатившейся в адюльтер изменницы меломанки сопернику наподдал, она не перестаёт на моих глазах обнимать и ласкать его, тот в удовольствии исторгает из себя вздохи, хрипит в экстазе, а это становится для меня не выносимым.
Тут в зеркале себя сердобольного, с дубиною этой в руках заметил. И, прежде чем самому там, в зазеркалье, оборонительную позу занять, со всей дури звезданул собственное отражение в лоб. Из надбровья моего засочилась кровь, да не столь обильно, как мне того хотелось бы.
Наконец, изорвал все отснятые в пору увлечения ею «подмостками» фото, и лишь одной из них гнева моего удалось избежать, той, что Пьеретте показывал. Тут же выбросил в окно всю её одежду, пока она за ней спускалась, та успела исчезнуть.
Ко мне она так и не поднялась, я же словно барбитурата хлебанул.
По свершению всего того, в целом доме шуму наделавшего подвига, отвели меня в госпиталь, отдохнуть. Вышел оттуда я быстро, дня через три и с тремя наложенными швами.
То, как я её, неблагодарную, любил, было чистой воды сумасшествием. Любил же я её так, что не мог позволить себе заснуть и после того, как она уж мирно сопела в моих объятиях – страшился минутной утраты ощущения связующей меня с ней чувственной нити. Малейшего желания не было у меня мыслить о чём-то ином, пусть даже и приятном, но её не касаемом. Не было вокруг ничего, кроме мечты, я держался её даже во сне и не было в целом мире той силы, что могла бы вырвать меня из неожиданно возникшей реальности, простиравшейся за пределами всяких там утопий.
А когда я, не взирая на все усилия, затихал-таки в объятиях Морфея, то вроде как приходил в себя и тут же вновь любил её. Любил, едва коснувшись губами чашки кофе, вроде бы поданой по возвращении из долгого, в вечность, путешествия и любил поболе, чем накануне, беззаветно любил. Я был и всё ещё остаюсь одним из тех, кто быстро привязывается и надолго остаётся у воображения в плену. Не растерял я тягу к любви, не было в том у меня перерывов на обед, выходные и праздники…
Не о пустяках говорю… хотя не утверждаю, что счастье моё более среднего, да только несколькими месяцами ранее, несколько, между полуночью и часом ночи мелькнувших секунд, думал я именно так. В эйфории пребывал, торжество любви со своею Шарли праздновал, когда вдруг в нашей обнажённой действительности смел объявиться звонок телефона. В отличие от Саша Гитри я, если звонят, бегу на зов. «Алло, вам чего? Сосед с первого этажа… который час, знаете? Жене вашей плохо, вы новенькие? Но, я не доктор! Ах, вам нужен телефон доктора! Но почему об этом нужно просить именно меня? Вы меня в Галереяхвидели, у входа на табличке моё имя и, к счастью, в справочнике тоже? Это вы сказали «к счастью»… Но, и телефон доктора в справочнике могли бы поискать… Хотели, чтобы не дорого и чтобы не очень далеко… Хорошо, хорошо, одну минуту». И как был, в чём мать родила, напялив лишь что-то на ноги, отправляюсь листать блокнот, в обновлённых на днях очках от дальнозоркости… Видно-то как! Вот уж радость, так радость! Нипочём теперь эти длинные, извивающиеся черви!
Потаённо и неумолимо, однако, небо над моею головой, куда как в зеркало жаворонки смотрелись, ржавчина пообглодала да побила, вновь я сконфужен, бескрыл, стою перед непроницаемой, матовой, без малейшего отблеска стеной и без малейшего проблеска надежды – Шарли недоступна, никаких знаков любви не исходит от неё.
И встречи наши после долгой разлуки, до сих пор праздниками слывшие, как-то поблекли и растеряли нежное прежде буйство своё. Хотя совсем ещё недавно, опьянённые мистическим и вместе с тем плотски призёмлённым счастьем, кувыркались мы по крутым и пушистым берегам пруда, а тела и души наши тонули в бездне, в ночном небе цвета индиго астральными силуэтами своими подобно водяным лилиям вырисовывали мы тающие во времени извивы и арабески, и хотелось нам, чтобы это продолжалось вечно, тогда как… тогда как снова оказывались на каменистом и пустынном ложе, ощетинивавшимся колючками нашим недоразумений.
В завершение всего стал я для неё несносен. Всё во мне приводило её в отчаяние: и походка, и голос, и даже само присутствие моё. Если б могла, убежала бы безо всякого предупреждения. Оставалась со мной, но постоянно меня же и избегала. Запиралась в ванной, единственно укромном, недоступном вниманию моему уголке и оставалась там часами, в особенности по выходным, когда я не работал. Иногда позволял я себе непрошенный визит в этот её изолятор, она нехотя отрывалась от потрёпанной своей книжонки и, будто милостыню, бросала в мою сторону уставший взгляд, затяжкой сигареты подавляя вздох досады. Из чего явствовало, что я её расстраивал. Часами напролёт не отрывалась от чтива. И даже вовсе не притрагивалась к своей виолончели. «Бисер свиньям», – говорила она.
В последнем из запомнившегося сидит она в пустой ванной, поперёк её. Небрежно собранные в пучок взъерошенные волосы, некоторые из завитков свисают на лоб и щёки, подчёркивая прекрасный донельзя овал лица. На ней одна из моих сорочек (что всё ещё наивно принимается мной как поощрение), пуговки вверху не застёгнуты и на прелестной округлости, укрытой молочного цвета кожей, нежной и волнующей, можно увидеть крохотного ныряющего дельфина, наколотого со стороны сердца. И доходит до меня – моря ей не хватает. Длинные, обнажённые ноги её покоятся на борту посудины с беспечной грацией, и у меня малейшего сомнения не остаётся: передо мной плененная сирена, и следует мне свободу ей вернуть.
Когда вернулся я из госпиталя домой, Шарли, конечно же, там не было. Увидав теперь, на холодную голову, чем обернулись для виолончели мои гнев и отчаяние, останки от неё решил я выбросить вон. Но вовремя одумался.
Части инструмента, резонансный ящик, т. е. обе деки и обечайка, гриф, колки, струны друг за друга всё ещё цеплялись, виолончель, похоже было, сдала свои позиции и слегка съёжилась. Инструмент я, склеив одно с другим, восстановил. Вещь бесхозную покрасил в голубой цвет и выставил в плексигласовом ящике, убрав из него полки. Тем самым, я тогда, сам того, так сказать, не ведая, выразил уважение в адрес Армани и Ива Кляйна. Эффект во всяком разе вышел наилучший. Не доставало лишь сюиты № 1 соль-мажор Баха… так, я тот диск снова и купил.
Касаемо прочего, пришлось заём в банке взять и поменять мебель и прочую порушенную мною утварь, телевизор там, кофеварку электрическую, тостер, холодильник, утюг, вентилятор, и я на это пошёл. Не дерзнул воспользоваться десятью процентами скидки, обещанными дисконтной картой Галерей(откуда уход мой остался никем незамеченным), лишь бы тамошние злые языки не смогли отвести по сему поводу душу. Рискуя уплатить дороже, заполучить всё у конкурента, где меня никто не знает, предпочту.
И обоям досталось, по заслугам попали под обстрел, по стенам опустевшего любовного гнёздышка вдребезги разлетелись несколько бутылок красного вина. Похоже на панцирь великана Роршака, знаете ли, с огромными пятнами, природу коих всяк пусть толкует по личному усмотрению. Согласно чему и причислен будет то ли к сумасбродам, то ли к блаженным. Моё сумасшествие в тот раз всего три минуты длилось и закончилось.
Несколькими днями позже казалось мне, что всё минуло; наивен и доверчив, думал поняла, насколько любима мною и вернётся, мол, ко мне.
Матушка моя повторяла: «Ставить на стол цветы не забудешь, счастье-то и вернётся». Ставил. Ждал. Долго ждал. И только теперь понял, права матушка – счастье моё всё ещё в пути… Шарли хотела бы прийти на мою годовщину. Кто ей мешает?
Вот и опять, в комплексном нашем меню положение во гроб самую малость до пятидесяти лет не дожившей несчастной, и перемещение останков её из госпиталя к месту прежнего бытия. Мой Ситевпервые призвал меня как профессионала. Прежде я её не знавал, может и встречалась она среди многих итальянок второй, более мощной волны иммигрантов, так и эдак прилаживавшихся к серому и нищему быту, приводившему в отчаяние даже уроженцев сих мест. Тронутым более, чем обычно себя я не чувствовал.
Хотя и пытался я не уступить бездушию ремесла, неумолимая рутина чувственность мою мало-помалу, да и одеревенила. Однако, почти нетронутой уберёг я жажду узнавания историй усопших, в обязательном порядке излагаемых либо сохранившейся супружеской половиной, либо кем-то из близких, тем самым, как бы пытавшихся снять с себя обвинение, призывая меня выступить в роли свидетеля их невероятных усилий по отсрочке фатального платежа. Общим знаменателем всех этих в смерти состоявшихся клиентов, «касаться» коих при выносе тела приходилось мне без их на то ведома, было всеобщее им прощение и оставшаяся по ним скорбь. Признаюсь, нравилась мне та ни с чем несравнимая взволнованность от знакомства с кем-то совершенно посторонним, открывавшемся вначале кончиной своею, подобно знакомству с книгой при открывании её с самой последней страницы.
Встречал меня в тот день всё ещё выглядевший в полном порядке вдовец, обратился ко мне с изрядной долей раздражения:
«Жена моя умерла от пневмонии, подхваченной ею по глупости. Никогда меня не слушалась, если я советовал ей одеться потеплей. Синьора и средь зимы выглядеть, конечно же, должна была как молодая девица. И это в её-то возрасте! А что теперь делать мне, а? Я не знаю даже как приготовить себе яйцо».
Бедняга, в том я почти уверен, был более мертв, нежели его жена.
Чуть позже сестра усопшей, по совместительству и доверенное её лицо, поведала истинную причину смерти старшенькой, овдовевшему о том ни за что не должно стать известно.
По правде говоря, сеньор Ломаньо легко ещё отделался. Тремя месяцами ранее госпитализирован он был с пренеприятной опухолью в лёгких. Лечащий врач в деликатной форме подготовил жену больного к неизбежной и неумолимой развязке, впрыснув той в сознание мысль, что её Амедео – единственный в её жизни мужчина – живым из госпиталя не выйдет. Она, не смотря на печаль великую, оставалась при трезвом уме, каковой требовался в той тяжкой жизни, что вели Ломаньо со времён своего появления в Бельгии. В мыслях пережила она и день похорон. Теперь зима… а у неё всего одна лишь шубка, да и та бежевая. Вовсе не годится по случаю траура. И несёт она одежонку свою в покраску, дабы перекрасить ту в черный цвет. Забирает её через несколько дней.
Тем временем, вопреки прогнозам, мужа удачно прооперировали, основательно подлечили и поставили на ноги. Возвращается тот к себе, бодренький такой. Выздоровевший, наслаждается нежной преданностью супруги своей, Джузеппины. На прогулку регулярно отправляет, то туда, то сюда. Заметив в окошке снег, предупреждает, не отрываясь от Gazzetta dello Sport:
– Не ходи без шубы!
– Ладно, не переживай, мне не холодно.
– Но там же минус десять!
– Да нет, ты преувеличиваешь.
Ставшая чёрной шубка убрана глубоко в шкаф, за выходное платье. Ей всё ещё не хочется, чтобы мужу стало известно, как она готовилась к вдовству и как уступила мысли о том, как не верила вовсе вновь увидеть мужа в добром здравии. Пошла на прогулку в шерстяном жилете, не смотря на сильный снег. Она, конечно же, простыла, сильно простыла. Тут же у неё обнаружилось тяжелейшее воспаление лёгких. Теперь уже госпитализируют её, и она умирает. Фернан и я, укладываем её в простой сосновый, самый дешёвый, гроб и увозим в Сите.
Назавтра Амедео Ломаньо приходит на кладбище одетым в извлечённую из глубины шкафа героической супруги бесполую шубу, чёрного цвета.
Розарио изъявил желание сопровождать меня в центр психиатрии. Прибыли туда мы часам к десяти. Нам салютуют отборные лучи не так давно вставшего, весеннего солнца. «Добрый знак» – приободряет меня Розарио. Я же, на самом деле, вовсе не ведаю, на что надеяться и чего ожидать. Если та панк-девица с фото и есть моя Шарли, значит всё ужасно, но я получу её, по крайней мере, живой. Если же то не она, возможны любые варианты, вплоть до наихудших. «Могла меня и позабыть, совсем», – мелькнула эгоистичная мысль. Влезаем на крыльцо кирпичного, покрытого извечно висевшей в воздухе здешней округи грязью строения. Розарио спрашивает номер палаты всё ещё маловероятной Шарли. Похоже, придётся подождать, Розарио должен кое-что разузнать. Чуть погодя, к нам выходит молодая и приветливая докторша, Мишель, психолог, под белым халатом джинсы, упругая спортивная походка, ободряющий взгляд. Предлагает проследовать за нею, щедро делясь с нами радужной надеждой разузнать о таинственной, очаровательной, не припоминавшей даже собственного своего имени, в павильоне для реабилитации, куда мы и направляемся часами что-то наигрывающей на пианино девочке. Добавляет, будто в связи с этим можно предположить, что у той музыкальное прошлое. «Точно, в яблочко», – мелькнуло у меня в голове.
Пересекаем крытый похожими на клочковатые стариковские бороды кронами парк и останавливаемся перед небольшим, сплошь увитым плющом домиком. Психиатр просит нас обождать. Ладони мои со страху вспотели и замёрзли. Вышла Мишель одна, но знаком дала понять, чтобы мы обошли павильон.
Там, внутри, она. Волосы, в сравнении с фото, отрасли и лоб наполовину укрыт белобрысой чёлкой. Похудевшие щёки придают облику решимость зека, …но это она. Потерявшаяся из виду, но вновь обретённая, прекрасная моя. На выстланном плитами дворике серьёзно и прилежно играет в классики, невнятно бормоча какие-то, внезапно всплывшие в памяти из того далёкого, нежного, детства считалки.
Она ощутила наше присутствие и остановилась. Ко мне был обращён удивлённый, но не признающий взгляд. Я не шевелился, докторша ещё по дороге сюда резких движений советовала не делать. Девушка приблизилась ко мне и улыбнулась так, как когда-то Чарли Чаплин в Огнях городаотвечал на улыбку молодой героини, оплатив спасшую ей жизнь операцию, но та – Виржиния Шеррилл ту роль исполняла – узнала, что он нищий, а не принц, о котором мечтала. Она смерила меня с головы до пят и в глазах её, в нескольких сантиметрах от моих, увидел я огонёк искренней радости, подёрнутой вуалью бездонной печали. Пальчики её ласково скользнули по моей щеке и остановились на моих губах. За молчанием, вечностью показавшимся, последовали её слова: « С днём лоздения», и вернулась она к своим квадратикам.
Розарио, докторша и я, мы посмотрели друг на друга, не говоря ни слова. Молодой психиатр сделал грациозный разворот, и мы поняли, что для первого раза этого более чем достаточно. На лице моём замер протест, но настаивать я не стал.
Возвращаемся в регистратуру, я подтверждаю, что это действительно Шарли Эрман, родившаяся 20 марта 1960 года в Лаетем-Сен-Мартин, где и поныне её мать проживает, и оставляю им телефон мадам Эрман.
Уже в машине Розарио спросил, знаю ли я, чего хотела она сказать. Я ответил, мол не осмелился поверить, что она поздравила меня с днём рождения, апрель же на дворе. А сам потрясён был догадкой, что запоздалое то поздравление оставалось для неё единственной ниточкой, связующей с затерявшимся прошлым, с музыкой: мы снова оказались как прежде вместе – я, она и её музыка. И я готов снова выступать единым фронтом.
Через открытую дверь кабинета, расположенного в самом дальнем конце коридора и поперёк его, так что сливались они в букву Т, рассматривал я в задумчивости клепсидру [20]20
Clepsydre – древнеегипетский водяной хронометр.
[Закрыть]семейства Легэ на другой оконечности долгой перспективы, открывавшей мне вид на вход и возможных визитёров. Только вот утром тем не было в мыслях у меня и намёка на радушие; мой разум заполняла невинно зародившаяся с лепетом Шарли надежда. Не заметил, стало быть, я и того, что за мной подсматривает Франсуаз. Из-под тишка. Глаза, лоб и клок её волос во втором из четырёх, чередовавшихся по длине коридора дверных проёмов составляют часть визуального моего поля. Голос её, слащавый, но и инквизиторский, возвращает меня на землю.
– Жюльен! Где же он, мой Жюльен? О чём это он думает, мой Жюльен?
И приближается, и уже облокачивается в моём дверном проёме, но не проходит его, что само по себе ново, поскольку обычно, без жеманства, одаривает поцелуем, и я соглашаюсь, обрывая тем самым возможное, само по себе обременительное вторжение.
– О чём думаю? – повторяю, словно застуканный на адюльтере.
Ох, уж эти женщины, ох уж эти их антенны – реагируют даже на цвет небес, на интонацию, на едва различимую суету глаз, что и случилось тем утром со мной. Но я не ответил, а она не настояла.
В половине первого за мной зашёл Розарио.
– Пока – бросил я Франсуаз, минуя её кабинет.
– Ты не обедаешь со мной?
– Несколько дней назад приехала с Сицилии одна из моих кузин, просится в гости.
– А до выходных это подождать не может?
– Она проездом, должна ехать дальше, в Англию, там тоже родственники. Отец твой отпустил меня до трёх часов.
– Отпустил, так отпустил. Не вошло бы это в привычку, – добавляет властно, чего в ней раньше не замечалось.
На въезде в Манаж, где находится центр психиатрии Святого Бернара (святые в округе весьма востребованы), тормозим у цветочника: «Небольшой букетик, пожалуйста», – покупаю Шарли анютины глазки, она обожала их неброскую красоту. Двигаемся вдоль ржавого цвета стены, целиком и полностью заслонявшей собой находившееся за ней учреждение, пока не упирается та в фасад одного из боковых корпусов. Огибаем цветистые клумбы, слегка сглаживавшие чувство тюремного гнета со стороны крепости, крашенной в тот же пламенно охряный цвет, что и непреодолимая её ограда. Приветствуем пару пасущихся в загоне ланей и попадаем на центральную аллею, бегущую к главному входу. Прошу Розарио обождать меня в машине. Осмелюсь уточнить, это мятая, серого цвета Пежо 403, ведаю – она его ничуть не смущает.
Дежурная в регистратуре подсказывает, что Шарли в парке и, знающего маршрут, оставляет меня следовать туда одного.
Вижу её издали – в белом платье, с зонтиком от солнца в руках сидит на скамье под цветущей вишней. Будь я Ренуаром, тут же принялся зарисовывать сей шедевр, но у меня и Поляроида-то паршивого, чтобы увековечишь этот старомодный и хрупкий, полный поэзии образ, с собой нет.
Она, заметив меня, улыбается с прежней, как и некогда нежностью, и я понимаю, что улыбка с трудом пробивается сквозь переполнявший её, вызванный прописанными пилюлями дурман.
Протягиваю фиалки, а она, едва взглянув на них, хватает букет, бросает оземь, топчет его и убегает. Выкрикиваю её имя – спохватывается, застывает на месте, оборачивается, бросает в мою сторону взгляд и, почти без паузы, вновь бежит к своему корпусу. Провожаю её взглядом, беспомощным и отчаявшимся.
Возвращаюсь к поджидавшему меня в машине Розарио. Тот преспокойненько листает досье « Потрошителя», сличая показания подозреваемых и ранжируя их шансы на невиновность в сей день. Приглашаю его пройтись до кафетерия, в котором не продохнуть от явившихся в гости и постояльцев из клиники, тем самым, давая время Шарли вернуть себе безмятежность маленькой девочки, выряженную зачем-то, без всякого её на то ведома, во взрослое платье.
Едва мы присели, как некий малый лет тридцати, или около того, протянул в нашу сторону скрюченную руку. Смотрел он куда-то поверх наших голов и пулял в нас, как из пулемёта такие слова: «Бездействие – бездействие – бездействие – норма – норма – норма». И затем ушёл. Несколько минут спустя пришел, видимо, черёд улыбчивого Квазимодо, вознаградившего нас каскадом подмигиваний, похлопыванием по плечу и кисловатым возгласом: «Всё будет хорошо»! «Ну, да, спасибо» – отвечаю ему. Смотрим мы с Розарио вокруг с недоверием жалостно, сознавая надобность срочного исхода Шарли из этого мирка, в котором всяк ожидает своего Годо. Чувствую, что готов впасть в детство, лишь бы быть понятым моей школьницей, заблудшей в мир взрослых.
Возвращаюсь в приёмный покой. Провожая меня к Шарли, дежурная рассказывает о приходившей утром матери её. Мадам Эрман пыталась помочь, без особого, правда, успеха что-то там ей вспомнить. Единственным, вырвавшимся из уст теребившей подол собственного платья шалуньи словом, стало застенчивое «мама». Не имея сил справиться с собой во время той сюрреалистичной очной ставкой, мать её ретировалась уже несколько минут спустя.
Мы проследовали вдоль жёлтой линии, ведущей от корпуса неврологии к бункеру с бронированной дверью. Сопровождавшая меня сестра набрала нечто вроде кода Сезама и мы очутились в коридоре, где разгуливали призраки молодых женщин с дикими глазами, устремлявшимися на меня при моём с ними сближении. Чувствовал я себя весьма стеснительно.
Одна из них подошла ко мне с улыбкою, словно две близняшки похожею на ту, которой получасом раньше, с тем же безразличием одарила меня Шарли. Она склонилась передо мной, что-то вроде бы сорвала, протянула мне пустую руку и сказала: «Это тебе». Сопровождавшая меня медсестра встала между нами.
– Оставь мсье в покое, не утомляй его своими глупостями.
Девушка продолжала, настойчиво глядя мне в глаза:
– Ты отказываешься от них? А я собрала их для тебя.
Не совсем уверенно, но я всё же протянул к ней руку и схватил предполагаемую розу; казалось мне тогда, что то была роза. Живущая на полном пансионе цветочница добавила: «Красивая, правда? Не теряй!»
Храню её по сей день и часто спрашиваю себя, а не разыгрывала ли нас та, кого принимали мы за полоумную, вызов бросая из своего, превосходящего наш разума. Я-то подыгрывал и в глазах её идиотом не представал, а может и… Чего она ждала от меня? Соответствовал ли я себе самому, внешнему? Не решила ли потом: чокнутый ведь он – цветок взял, которого на самом деле не было, я же взял его? Может, следовало ситуацию ту оценивать мне по примеру верных последователей Декарта, что есть мочи кричавших при виде всем набившей оскомину отсебятины типа восьмерки лошадей, караваном выходившую из-за одинокого кактуса: «Вот! Перед вами феномен искажения, то бишь сжатия пространственно-временного континуума!» Я же, смеюсь ли, плачу ли при том, остаюсь таки хорошим зрителем.
Что бы там ни было, а медсестра походя раздаёт указания: «Мишель, хватит рисовать. Женевьева, пора в койку». Детский сад… только возраст средний около двадцати с небольшим, втрое больше, чем следует.
Подхожу к палате Шарли – келья монашеская. Та сидит на койке, рассматривает фото. Попутчица моя поясняет, мол мать это ей принесла.
Шарли протягивает фото мне, улыбается снова и говорит: «С днём лоздения», и добавляет: «Олан». Я не понимаю, но это кажется мне и неважным.
Смотрю на фото. Снято поляроидом. Один из тех великанов, что носила Шарли. Кажется то была Бетье, школьница со светлыми косичками и в красной юбке. Рядом улыбающаяся Шарли, прижавшись к молодому человеку – длинные кудри, бородка «а ля мушкетёр». Вынужден признать: то ли Олан, то ли Ролан…
По возвращении, уже в машине, в сердце будто шуруп ввернули. От Розарио то не ускользнуло:
– Могу помочь чем-то, деревня?
– Не знаю пока, может быть. Подумать надо.
– Что, всё не просто?
– Да, уж покруче, чем ты думаешь, и сомнение во мне монументальное. Может жизнь обходится гнусно и со мной, раз насмехается над последней надеждой, за которую удалось ухватиться мне на дне пучины, куда я рухнул, раз делает из неё посмешище, рискуя обратить раз и навсегда в отраву, в последний роковой удар ножа.
– Ну, вот что, если фразу эту ты сам выдумал, тебе книги писать нужно.
– Да, хорошо, если только выживу.
– Хватит, слушай! Она поправится.
– Не сомневаюсь.
– Хорошо, а в чём проблема?
– Не знаю, ничего не знаю.
Всю дорогу, до самого Эн-Сент-Мартина, едем слова не обронив. Почти за норму принимаю и участие со стороны небес, будто из огромной корзины вываливших на наши головы крупные, с бильярдный шар градины. Неясно слышу лишь проклятия Розарио в адрес всех, рай населяющих святых, с Господом Богом, Иисусом Христом и Мадонной вместе взятых, отправленных под горячую руку, куда подальше.
В голове у меня полный сумбур. Нейроны, все как один, аж вспенились, замкнувшись на одном вопросе: «Неужто спутала она меня с этим своим задрипанным Арсеном Люпином?» Нужно было, чтоб в сердце воцарился покой. Я должен был выяснить, но выяснить что?
Пьеретта видела Шарли в Эн-Сент-Мартин первого ноября, с цветами. У кого день рождения в тот день? У меня! Ролан, он родился всё же не в один день со мной. Себе самому я чаще всего говорю, Бога мол нет, лишь бы не знать, что на столь бестактную шутку тот способен.
С вокзала ль, на вокзал ли шла Шарли?
А цветы? Их мне она несла или же они были ей подарены?
Но, если этот некто подарил букет, отчего же он ей позволил уйти пешком, одной, через неспокойный такой квартал?