Текст книги "Слепая сова"
Автор книги: Садек Хедаят
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Я сейчас вижу перед собой Бугам Даси, то есть свою мать, в цветном сари, расшитом золотом, с открытой грудью, с парчовой повязкой на лбу; ее тяжелые, черные, как ночь, волосы завязаны узлом на затылке; на щиколотках и запястьях – браслеты, в носу – золотое кольцо; глаза – громадные, удлиненной формы; зубы – блестящие. Она ритмично танцует под звуки сетара*, литавр и тамбура*, барабанчика, цимбал и трубы. Нежная, однообразная мелодия, которую играют обнаженные люди в набедренных повязках. В этой полной смысла мелодии сосредоточились все тайны колдовства, суеверий, вожделений и мук индийцев. Священнодействуя, в ритмичных движениях и чувственных жестах Бугам Даси раскрывается, как лепестки розы. Дрожь охватывает ее плечи, руки, она сгибается, выпрямляется. Эти движения, имеющие особое значение и говорящие без слов, какое впечатление они должны были произвести на моего отца! А едкий, терпкий запах пота или мускуса, который смешивался с ароматом волос, сандалового масла, – все это еще больше разжигало страсть, возбуждаемую зрелищем. Этот аромат содержит запахи сока деревьев далеких стран, он оживляет давние, уснувшие чувства. Это был аромат, который источают какие-то снадобья, аромат, который исходит от снадобий, хранящихся в комнате роженицы и которые привозят из Индии. Может быть, мои отвары тоже издают этот аромат? Все эти запахи воскрешали далекие, забытые воспоминания об отце. Мой отец настолько был очарован Бугам Даси, что принял веру танцовщицы, веру в Лингама. Однако, когда девушка забеременела, ее выгнали из храма.
Я только родился, когда мой дядя вернулся в Бенарес из путешествия. И так как его вкусы и привязанности совпадали с отцовскими, он безумно влюбился в мою мать. В конце концов он ее обманул: поскольку он был поразительно похож на отца, он с легкостью это осуществил. Когда обман раскрылся, моя мать заявила, что бросит их обоих. Однако она предложила провести испытание коброй: кто из них останется жить, сказала она, тому она и будет принадлежать.
Условие заключалось в том, что отец и дядя должны были остаться в темной, как колодец, комнате наедине с коброй. Когда змея укусит одного из них, он, естественно, закричит, и тогда заклинатель змей откроет дверь комнаты и спасет другого, и Бугам Даси будет принадлежать ему.
Прежде чем их поместили в темную комнату, отец попросил Бугам Даси станцевать для него священный танец. Она согласилась. Под звуки флейты заклинателя змей, при свете светильника она стала танцевать, ее скользящие движения были полны смысла. Она извивалась, как кобра. Затем отца и дядю заперли в комнате с коброй. Сразу же за воплем раздался стон и смех, заставивший содрогнуться слышавших его. Это был какой-то безумный крик. Когда открыли дверь, из комнаты вышел дядя, но он в миг постарел от ужаса перед коброй – от шороха ползущей кобры, ее жуткого свиста, сверкающих глаз, от вида ее ядовитых зубов, тела, длинной шеи, заканчивающейся чем-то напоминающим ложку, и маленькой головки. От всего пережитого дядя вышел из комнаты совсем седым. Согласно условию Бугам Даси досталась ему. Трагедия заключалась еще и в том, что нельзя было понять, кто же все-таки спасся: мой отец или дядя. А поскольку после этого испытания у дяди помутился разум, он совершенно забыл свою прежнюю жизнь и не узнавал меня; отсюда люди заключили, что это был не мой отец, а дядя.
Разве эта сказка не имеет отношения к моей жизни? Разве это испытание, этот жуткий, вызывающий содрогание смех не должны были произвести на меня неизгладимое впечатление?
С этих пор я был не больше чем лишним ртом, был чужим для всех. В конце концов мой дядя, или отец, возвращается по своим торговым делам обратно в Рей вместе с Бугам Даси и отдает меня своей сестре, то есть моей тетке по отцу.
Кормилица рассказывала, что, когда моя мать со мной прощалась, она оставила тетке для меня бутыль красного вина, в которое были положены ядовитые зубы кобры, индийской змеи. Да, такая, как Бугам Даси, – что другое могла она оставить своему сыну на память? Красное вино, эликсир смерти, который с легкостью дарует вечное забвение. Должно быть, она сама выжала свою жизнь, как виноградную кисть, и подарила мне ее сок – тот самый яд, который убил моего отца. Теперь я понял, какой она оставила мне драгоценный подарок.
Жива ли еще моя мать? Возможно, сейчас, когда я пишу эти строки, она, подобно змее, извивается перед светильником в каком-нибудь далеком индийском городке, танцует свой танец. Нагие любопытные женщины, дети, мужчины окружили ее. В это время мой отец, или дядя, седой, сгорбленный, сидит в стороне и вспоминает темную, как глубокий колодец, комнату, слышит свист змеи, вот она поднимает голову, глаза ее сверкают, шея надувается и обретает форму ковша, что-то на ее головке напоминает очки, спина – темно-серая.
Во всяком случае, я был младенцем, когда меня поручили моей дорогой кормилице, и она также кормила и мою нынешнюю жену, ту потаскуху, и я вырос у своей тетки, той высокой женщины, у которой пепельные волосы падали на лоб, в этом доме вместе с ее дочерью, той потаскухой.
С тех пор как я себя помню, я считал свою тетку матерью и любил ее. Я настолько любил ее, что взял в жены ее дочь, мою молочную сестру, потому что она была похожа на свою мать. Скорее, я был вынужден на ней жениться. Только раз она отдалась мне, и я этого никогда не забуду. Это случилось у изголовья смертного одра ее матери. Прошла большая часть ночи, все в доме давно спали, а я поднялся и в одной нижней рубахе и штанах побрел в комнату умершей – последний раз попрощаться с ней. У изголовья покойницы горели камфарные свечи, на живот ей положили Коран, чтобы шайтан не вселился в мертвое тело. Я откинул холст и увидел как всегда серьезное и привлекательное лицо моей тетушки. Все земные привязанности теперь покинули ее. Я невольно низко поклонился. В этот миг смерть казалась мне обычным и естественным делом… Вдруг я заметил легкую насмешливую улыбку, застывшую в уголке ее рта. Я хотел поцеловать ее руку и выйти из комнаты, но, обернувшись, увидел с удивлением ту потаскуху, которая стала потом моей женой. В присутствии мертвой матери, ее матери, она похотливо прижалась ко мне, потянула меня к себе, стала дарить мне горячие поцелуи! От тяжкого стыда я готов был провалиться сквозь землю. Я не знал, что мне делать. Покойница точно насмехалась над нами – мне казалось, что ее спокойная мертвая улыбка меняется. Против своей воли я обнимал и целовал девушку… Внезапно занавеска откинулась и из соседней комнаты вышел муж моей тетушки, отец той потаскухи, сгорбленный, с шарфом на шее. Он сухо, резко, омерзительно рассмеялся, рассмеялся так, что у меня мурашки побежали по телу. Плечи его тряслись от смеха, но он не смотрел в пашу сторону. От тяжкого стыда я готов был провалиться сквозь землю. Если бы я мог, я влепил бы пощечину покойнице, которая насмехалась над нами. Какой позор! Я в страхе выбежал из комнаты. И все это случилось из-за той потаскухи! Возможно, все это было подстроено, чтобы заставить меня взять ее в жены.
Несмотря на то что мы были молочные брат и сестра, я был вынужден взять ее в жены, чтобы не пострадала их семейная честь.
Она не была девушкой, я этого не знал заранее, да и никогда этого достоверно не узнаю, но так мне говорили. В первую брачную ночь, когда мы остались одни, сколько я ни умолял ее, она не слушала меня, не раздевалась, шепотом твердила: «Я не могу, я нечистая», не подпускала меня к себе. Потом погасила лампу и ушла, легла в противоположном углу комнаты. Она дрожала, как ивовый лист, точно ее бросили в подземелье к дракону. Никто бы не поверил, да и поверить нельзя, она не позволила мне даже поцеловать ее в губы. На вторую ночь я пошел в тот же угол, где спал в первую, и лег на полу. В следующие ночи было то же – я не смел иначе. Прошло много времени, а я все спал в том же углу комнаты, на полу, кто бы поверил? Два месяца, нет, два месяца и четыре дня я спал далеко от нее на полу и не решался приблизиться к ней.
Она заранее приготовила этот столь важный платок, может быть, голубиной кровью его выпачкала, не знаю. А может быть, это был тот платок, который она сохранила от своей первой ночи любви, чтобы еще больше надо мной поиздеваться – тогда ведь все меня поздравляли, все подмигивали и, наверное, про себя думали: «Парень прошлой ночью одержал славную победу!». А я и виду не подавал – и надо мной смеялись, над моей глупостью смеялись. Я тогда про себя решил, что со временем про все это напишу.
Потом я узнал, что у нее много любовников, и, возможно, оттого, что мулла прочитал несколько слов по-арабски и предоставил ее в мое распоряжение, я ей противен и она хочет от меня освободиться. В конце концов как-то ночью я решил прийти к ней и взять ее силой – и почти осуществил свое намерение. Однако после тяжкой возни она встала и ушла, и я в ту ночь удовлетворился только тем, что спал в ее постели, прогретой теплом ее тела, напитанной ее запахом, спал в ней, валялся в ней. Только в ту ночь я и спал спокойно: со следующей ночи она перешла спать в другую комнату.
Вечерами, когда я приходил домой, она еще не возвращалась, и я даже не знал, пришла она или нет; совсем и не хотел знать – ведь я был приговорен к одиночеству, приговорен к смерти. Я хотел любыми способами познакомиться с ее любовниками, каждого – в это никто не поверит, – о ком я слышал, что он ей нравится, я подкарауливал, шел к нему, тысячу раз перед ним унижался, знакомился с ним, льстил ему, сводил его с ней. И что это были за любовники: торговец требухой, факих, продавец ливера, ночной стражник, муфти, купец, философ – все они были на одно лицо и отличались лишь прозваниями и занятиями, все они были по сути одним миром мазаны. И всех их она предпочитала мне; как я унижался, как я принижал себя – никто не поверит! Ведь я боялся, что жена от меня уйдет. Я пытался научиться поведению, нраву, привлекательности у любовников моей жены. Но я оставался несчастным сводником, любой дурак смеялся мне в лицо – да и как я вообще мог выучиться поведению и праву этой черни? Теперь я знаю, она любила их потому, что они были бесстыдны, глупы, от них воняло. Ее любовь вообще была соединена с грязью и смертью – разве я на самом деле хотел спать с ней? Что меня так влекло к ней: ее внешний облик, или ее отвращение ко мне, или же ее поступки, или же моя привязанность, моя, с детства, любовь к ее матери, или же все это вместе? Нет, не знаю. Я знаю только одно: эта женщина, эта потаскуха, эта колдунья влила мне в душу, во все мое существо какой-то яд, и не только я хотел ее, но для всех атомов моего тела были необходимы все атомы ее тела, и все атомы моего тела вопили об этом. Я очень хотел оказаться с ней вдвоем на необитаемом острове, где не было бы ни одного человека, хотел, чтобы землетрясение, или потоп, или молния небесная изничтожили всю эту чернь, которая дышала за стеной моей комнаты, суетилась, наслаждалась там, и остались бы на земле только мы с ней вдвоем.
Может быть, она тогда предпочла бы мне любое животное, индийскую кобру или дракона? Я хотел провести с ней хоть одну ночь и чтобы мы умерли, обнимая друг друга, – я думаю, это было бы высшим итогом моей жизни, моего существования.
Казалось, что эта потаскуха извлекает из моих мук какое-то особенное наслаждение. Пожиравшей меня боли ей все было мало, и я в конце концов забросил все дела, перестал выходить на улицу и сидел дома, как труп, случайно сохранивший способность двигаться. Никто не знал о тайне наших отношений – лишь моя старая няня, единственная поверенная моего медленного умирания, меня упрекала. Люди же, жалея ту потаскуху, перешептывались, и я иногда слышал: «Как только эта бедная женщина терпит своего сумасшедшего мужа?». И они были правы, потому что степень моего унижения была неправдоподобной.
С каждым днем я все худел, каждый день я брился, смотрел на себя в зеркало и видел, что щеки мои становятся все краснее, цвета мяса, висящего перед лавкой мясника, тело – в жару, а глаза, точно у пьяного, и выражают отчаяние.
Мое новое состояние меня радовало, я видел в своих глазах дымку смерти, видел, что я скоро должен уйти.
Наконец позвали лекаря, лекаря этой черни, нашего домашнего лекаря, который, как он любил говорить, всех нас вырастил. Он явился в белой чалме, с бородой в аршин, и стал вспоминать, как давал моему деду снадобье, восстанавливающее мужскую силу, как вливал мне в рот молоко с сахаром и заставлял мою тетку пить слабительное. Явившись, он сел у моего изголовья, пощупал пульс, посмотрел язык и велел мне пить ослиное молоко и ячменный отвар, а также два раза в день нюхать пары камеди и мышьяка, потом дал кормилице несколько длинных рецептов, включавших в себя какие-то удивительные отвары и масла: толченый иссоп, оливковое масло, растертую лакрицу, камфарное масло, толченый лавровый лист, ромашковое масло, пещерное масло, льняное семя, зерна из сосновых шишек и прочую ерунду.
Мне становилось хуже. Только моя кормилица, она была и ее кормилицей, старая, седая, сидела в углу комнаты у моего изголовья, клала мне на лоб холодные компрессы, приносила отвары. Она говорила со мной о разных событиях моего детства и детства той потаскухи. Например, она мне рассказала, что моя жена с колыбели имела привычку грызть ногти на левой руке и грызла их так, что пальцы изъязвлялись. Иногда кормилица рассказывала мне сказку. Мне казалось, что эти сказки как бы ведут вспять мою жизнь и снова пробуждают во мне детство. Они ведь связаны с воспоминаниями той поры, поры, когда я был совсем маленький и спал с моей теперешней женой бок о бок в люльке – большой люльке для двух детей. Я хорошо помню, кормилица рассказывала тогда эти самые сказки. Теперь те места этих побасенок, которым я раньше не верил, стали для меня чем-то вполне естественным, ибо болезнь породила во мне новый мир, мир неведомый, призрачный, полный образов, красок и желаний – их нельзя представить себе здоровому – и я с наслаждением и неизъяснимым трепетом ощущал над собой власть этих сказок, ощущал, что стал снова ребенком. В настоящий момент, когда я пишу эти строки, я сопричастен этому чувству, все эти чувства принадлежат настоящему моменту, а не прошлому.
Мне казалось, что поступки, мысли, желания и привычных из жизни людей, передающиеся с помощью этих сказок последующим поколениям, стали неотъемлемой частью моей жизни. Тысячи лет эти самые слова повторяли, эти самые действия совершали, этим самым занятиям предавались; разве жизнь от начала до конца – не смешная сказка, неправдоподобная, глупая побасенка? Разве я не нишу сказку о себе? Сказка – путь бегства для неисполненных желаний. Желаний, исполнения которых не добились. Желаний, которые каждый рассказывающий сказку представляет себе в соответствии со своим ограниченным, унаследованным от предков духовным мирим.
О, если бы я мог, как во времена детского неведения, тихо уснуть – сном покойным без внутреннего зуда!.. Теперь, когда я просыпался, щеки мои были красные, как мясо в лавке через дорогу, тело мое горело, я кашлял – и каким глубоким, страшным кашлем! Не знаю, из каких неведомых недр моего тела поднимался этот кашель, похожий на кашель тех одров, на которых привозили туши овец в мясную лавку напротив нас.
Хорошо помню: было совсем темно, очнулся я, очевидно, после того, как несколько минут пролежал в беспамятстве. Прежде чем снова уснуть, я разговаривал сам с собой, и тут внезапно почувствовал, удостоверился в том, но что я ребенок и лежу в колыбели. Почувствовал: рядом со мной кто-то есть… В доме давно все уснули. Была глубокая предрассветная тьма. Больные знают, в это время жизнь как бы уходит за пределы мира… Сердце мое бешено забилось, но я не испугался, глаза мои были открыты, но я никого не видел – тьма была слишком густой и непроницаемой. Прошло несколько минут, и мне пришла в голову нелепая мысль: «Может быть, это она!». В тот же миг я почувствовал: кто-то положил на мой пылающий лоб прохладную руку.
Я затрясся и стал спрашивать себя: «Не рука ли это Азраила?» – но вскоре уснул. Когда я проснулся, кормилица рассказала: «Доченька (она имела в виду мою жену, ту потаскуху) ночью пришла, села у твоего изголовья, положила твою голову себе на колени и баюкала тебя, как ребенка». Видно, в ней вдруг проснулись материнские чувства, стремление ухаживать за ребенком, и как жаль, что я в тот миг не умер!.. Может быть, тот ребенок, которого она носит, мертв? А может быть, он уже родился? Я не знаю ничего об этом.
В этой комнате, которая с каждым мгновением становилась для меня все теснее и темнее, как могила, я постоянно ждал жену, но она не приходила никогда. Разве не из-за нее я дошел до такого состояния? Шутка ли, три года, нет, два года и четыре месяца прошло, но что такое дни и месяцы? Для меня они не имеют значения, для человека, который в могиле, время теряет значение; эта комната была могилой моей жизни и мыслей. Шаги, голоса – все проявления жизни других людей, жизни черни, которая вся телесно и духовно сделана одинаково, стали для меня странны и бессмысленны. С того момента, как я слег тяжко больной, я бодрствовал в удивительном, неправдоподобном мире, а мир этой черни был мне не нужен. Мир внутри меня был миром, полным неведомого, и теперь я должен был осмотреть все его углы и закоулки.
По ночам, в то время, когда моя жизнь колебалась на грани бытия и небытия, перед тем как погрузиться в глубочайший сон, я грезил, в один миг я проходил во сне другую жизнь, иную – не мою, дышал иным воздухом, был далеко отсюда. Как будто я хотел убежать от себя, изменить свою судьбу. Я закрывал глаза, и передо мной открывался мой истинный мир, – его картины имели самостоятельную жизнь, они легко исчезали и снова появлялись, как если бы не зависели от моей воли. И мне было это непонятно: ведь картины, возникавшие предо мной, не были обычным сновидением, я ведь еще не спал в это время. В тишине и покое я разделял эти картины и сопоставлял их. Мне представлялось, что до того времени я не знал себя, тот мир, который я себе раньше представлял, утратил теперь смысл и силу, вместо него царила тьма – меня ведь не учили вглядываться в ночь и любить ночь.
Не знаю, подчинялись ли мне в те минуты руки; мне казалось, если бы я предоставил рукам делать, что они захотят, они стали бы благодаря неведомой побудительной причине действовать сами собой и так, что я уже не смог бы вмешаться в их движения. Если бы я не следил все время за своим телом, невольно не подкарауливал бы его, оно могло натворить такое, чего я и сам не ожидал. Эти чувства появились во мне давно, когда я только начал разлагаться заживо. Не только мое тело, но и дух мой были постоянно в противоречии с сердцем, и никогда они не приходили в соответствие, я испытывал постоянный странный внутренний разлад; иногда я думал о вещах, в которые сам не мог поверить. Иногда во мне возникало чувство жалости, а разум в то же время упрекал меня. С кем бы я ни разговаривал, что бы я с кем-нибудь ни делал, я начинал спорить о всевозможных вещах, а мысли мои были где-то далеко, я думал о другом, и в глубине души я упрекал себя – я был какой-то бесформенной массой в состоянии распада. Казалось, я всегда был таким и всегда буду таким – странным, негармоничным соединением…
Особенно нестерпимо было чувствовать, что от всех этих людей, которых я вижу, среди которых я живу, я далек, но одно внешнее сходство, одно несущественное, отдаленное и вместе с тем близкое сходство связывает меня с ними. Нет, не общие потребности жизни – они постепенно убывали. Сходство, которое больше всего меня терзало, состояло в том, что этой черни, как и мне, привилась моя жена, эта потаскуха, а ее больше влекло к ним… я уверен, в одном из нас двоих чего-то не хватало.
Я прозвал ее потаскухой, ибо ни одно другое слово к ней лучше не подходит. Я не хотел говорить: «Моя жена», ведь мы не были на самом деле мужем и женой, и я не хотел лгать сам себе. Я всегда, постоянно называл ее потаскухой, и это слово имело для меня особую привлекательность: ведь я избрал его потому, что она сама первая ко мне пришла. Это тоже было одной из ее хитростей. Нет, она не питала ко мне никакого расположения, да и могла ли она питать к кому-нибудь расположение? Развратная женщина, которой один мужчина нужен для удовлетворения похоти, другой – чтобы кокетничать с ним, а третий – для того, чтобы его мучить. Не думаю, чтобы она ограничивалась даже и такой тройкой. Меня она выбрала специально, чтобы мучить. Да, по правде говоря, лучше она и не могла выбрать, но я-то ее выбрал потому, что она была похожа на ее мать, потому, что у нее было неуловимое отдаленное сходство и со мной, и теперь я не только любил ее, а и все атомы моего тела ее желали. Особенно середина моего тела. Я не хочу скрывать мои истинные чувства под покровом слов о божественной любви, а если я обвешаю все литературными побрякушками, будет просто неприятно. Мне казалось, что вокруг середины моего тела колеблется какое-то сияние, вроде тех нимбов, которые рисуют вокруг голов пророков и святых, а сияние вокруг середины ее тела – конечно, дурное для меня сияние – притягивает этот мой нимб со страшной силой.
Когда мне стало лучше, я решил уйти. Уйти, затеряться, как прокаженная собака, которая знает, что издохнет, как птицы, которые перед самой смертью прячутся. Рано утром я встал, оделся, взял с полки два хлебца и бежал из дому так, что никто не заметил, бежал от беды, которая на меня навалилась, без определенной цели, бежал по улицам от этой черни с похотливыми физиономиями, цель которой – погоня за деньгами или удовлетворение похоти. Мне не было надобности смотреть на них всех: любой из них был таким же, как все остальные. Все они были: рот, потом висит связка кишок, а дальше – половой член.
Внезапно я почувствовал, что стал сильнее и бодрее, ноги мои пошли так быстро и легко, как я даже и вообразить не мог. Я почувствовал, что освободился от всех цепей жизни, распрямил плечи – это был мой обычный жест в детстве, каждый раз, когда я освобождался от какой-нибудь тяготы или ответственности, я обязательно распрямлял плечи.
Солнце поднималось все выше и жгло, и я постепенно вышел на тихие, безлюдные улицы, на которых стояли серые дома удивительнейших геометрических очертаний: кубы, призмы, конусы с маленькими темными дверками и оконцами. Дома казались запертыми и такими покинутыми, как будто никогда никакое существо и не могло жить в них.
Солнце, подобно золотой бритве, срезало и соскабливало с краев тени стен. Улицы тянулись среди старых побеленных стен, всюду было тихо и немо, как будто все соблюдало священные законы покоя раскаленного воздуха, законы тишины. Казалось, что повсюду сокрыты тайны, и даже легкие мои не смели дышать.
Вдруг я почувствовал, что вышел за ворота города. Солнечный жар тысячей сосущих ртов вытягивал пот из моего тела. Растения пустыни под ослепительным солнцем казались желтыми, как имбирь. Солнце, как пламенное око, осыпало со дна неба своим жгучим сверканием молчаливый, безжизненный пейзаж. Однако же земля и чахлые травы имели здесь особый запах, запах такой сильный, что, вдыхая его, я вспомнил один миг своего детства – не только движения и слова того момента всплыли в моей памяти, но я даже полностью ощутил одно мгновения того периода жизни. Я вдруг почувствовал приятное головокружение, как будто я снова родился в этом потерянном мире. Это чувство обладало пьянящими свойствами, оно, как старое сладкое вино, разлилось по жилам во всем теле – я распознавал в степи колючки, камни, стволы деревьев, мелкие кустики тамариска, я чувствовал родимый запах трав и думал о своих далеких днях, но все те предметы, наводившие на воспоминания, самым волшебным образом удалялись от меня, а эти воспоминания образовывали далекую от меня самостоятельную жизнь. Я же оставался только несчастным и далеким зрителем и чувствовал, что между мной и воспоминаниями зияет бездна. Я чувствовал, что сейчас сердце мое пусто, а кусты теряют волшебный запах того времени… Кипарисы редели, холмы были иссушены зноем, – существо, которым я тогда был, больше не жило, и, если бы я его вызвал и с ним заговорил, оно ничего не слышало бы и ничего бы не понимало. Мое существо имело лишь облик человека, с которым я когда-то был знаком, но оно не было мной, частью меня.
Мир казался мне пустым и горестным домом, в груди моей билось волнение, как если бы я должен был сейчас обойти босиком все комнаты этого дома – я шел через проходные комнаты, но, когда я доходил до той, которая была напротив комнаты, где была эта потаскуха, двери сами собой закрывались за мной и только дрожащие тени от стен, углы которых исчезали незаметно, как чернокожие прислужницы и рабы, окружали меня и стояли на страже.
Когда я дошел до канала Сурен, передо мной открылся сухой пустынный холм. Сухой и жесткий профиль горы навел меня на мысли о моей кормилице – не знаю, какая между ними была связь. Пройдя вдоль склона этой горы, я очутился в небольшой прелестной лощине, окруженной горами. Вся земля там была покрыта голубыми лотосами, а на горе стоял высокий замок, построенный из больших, тяжелых камней.
Тут я почувствовал себя очень усталым, пошел на берег канала Сурен и сел там на песок в тени старого кипариса. Место было тихое и уединенное. Казалось, ранее сюда не ступала нога человека. Вдруг я увидел: из-за кипарисов вышла маленькая девочка и пошла в сторону замка. Она была одета в черное, в очень тонкие, очевидно, шелковые одежды. Она грызла ногти на левой руке, движения ее были свободными и легкими, она как бы проплыла между деревьями и скрылась. Мне показалось, что я ее знаю, что я ее где-то видел, но с этого далекого расстояния, под палящим солнцем я не мог даже разглядеть, каким образом она так внезапно исчезла.
Я застыл на месте, я не мог пошевельнуться, я ведь увидел ее воочию, собственными глазами, как она прошла передо мной и скрылась. Действительно ли она существовала, или это было только воображение? Видел ли я сон или бодрствовал? Как я ни старался вспомнить, не мог… По телу у меня побежали мурашки от страха, мне показалось, что в этот час все призраки крепости на горе ожили и та девочка – призрак одной из обитательниц древнего города Рея.
Вид, открывавшийся передо мной, показался мне вдруг знакомым. Я вспомнил, что в детстве в тринадцатый день после ноуруза я как-то сюда приходил, с нами были и моя теща и та потаскуха. Как долго гонялись мы в тот день друг за дружкой среди этих кипарисов, сколько играли!.. Потом к нам пришли еще какие-то дети, хорошенько не помню. Все вместе играли в прятки. Я пошел тогда за той потаскухой к самому берегу канала Сурен, а она поскользнулась и упала в воду. Ее вытащили, переодевали за кипарисами, я пошел туда, ее заслонили чадрой, но я тайком, из-за дерева, видел все ее тело. Она улыбалась и сосала указательный палец левой руки. Ее завернули в белое покрывало, а ее тонкие одежды из черного шелка расстелили на солнце сушиться…
Потом я растянулся на песке под старым кипарисом. Журчание воды достигало моего слуха, как разорванные непонятные слова, которые кто-то бормочет в сонном царстве. Я невольно зарыл руки в мягкий влажный песок. Я сжимал горячий влажный песок в горстях. Он был как упругая плоть девушки, которая случайно упала в воду, и ее теперь переодевают.
Не знаю, сколько прошло времени, когда я наконец поднялся с места и безвольно поплелся дальше. Всюду было тихо. Я шел и ничего не видел вокруг. Сила, которая не была моей волей, заставляла меня идти, все моё внимание было сосредоточено на том, как я иду. Я не шел, а, подобно той девочке в черном, скользил, плыл… Когда я опомнился, увидел, что я в городе, стою перед домом моего тестя. Не знаю, что привело меня к дому тестя… Его младший сын, брат моей жены, сидел на скамье. Он похож на свою сестру, как две половинки разрезанного яблока: раскосые туркменские глаза, выдающиеся скулы, чувственный нос, худое лицо. Он сидел и сосал указательный палец левой руки. Я машинально подошел к нему, пошарил в кармане, достал хлебцы, которые захватил с собой утром, дал ему и сказал: «Это Шах-джан тебе прислала». Мою жену ведь только он, вместо своей матери, называет Шах-джан. Он с удивлением посмотрел своими туркменскими глазами на хлебцы, которые теперь с недоумением держал в руках. Я сел рядом с ним на скамью. Посадил его на колени, прижал к себе. Тело его было горячим, обнаженные голени походили на голени моей жены. У него такие же легкие движения, как у нее. Губы у него похожи на губы его отца. То, что в его отце вызывало у меня отвращение, в нем, наоборот, привлекало меня: казалось, что его полураскрытые губы только что оторвались от горячего долгого поцелуя. Я поцеловал его полураскрытый рот, похожий на рот моей жены; у его губ был вкус кожуры огурца – горьковатый и терпкий. Наверное, у той потаскухи губы такие же на вкус.
В тот же миг я увидел ее отца, сгорбленного старика с замотанной шарфом шеей. Он вышел из дому и, не глядя на меня, прошел мимо. Он отрывисто смеялся, смех его был такой жуткий, что от него мурашки ползли по спине. Плечи старика тряслись от смеха. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Вечерело. Я встал, как бы собираясь бежать от себя самого, и машинально побрел домой. Я никого и ничего не видел, мне казалось, что я иду по чужому, незнакомому городу. Вокруг меня были прерывистые линии домов странных геометрических очертаний с черными немыми окнами, дверями. Казалось, ни одно живое существо ни при каких условиях не может в них жить. Стены их сияли нездоровой белизной, и, что самое удивительное, я не мог в это поверить и потому останавливался перед каждой стеной: лунный свет отбрасывал мою густую тень на стены, но тень была без головы, у моей тени не было головы, а я слыхал, что, если чья-нибудь тень на стене – без головы, он умрет до конца года.
В ужасе я вбежал в свою комнату, укрылся в своей комнате, и кровь у меня хлынула из носу, она текла, ее вытекло много, и я упал без сознания на постель, а кормилица хлопотала около меня.
Прежде чем уснуть, я посмотрелся в зеркало и увидел свое постаревшее, бледное, безжизненное лицо, так сильно изменившееся, что я сам себя не узнал. Пошел лег, укрылся с головой одеялом, повернулся лицом к стене, подтянул ноги к животу, закрыл глаза и стал ловить ускользнувшую было нить моих мыслей. Эти нити вели меня темными, горестными, ужасными, восхитительными путями моей судьбы. В тот миг, когда жизнь сливается со смертью, когда снова возникают исчезнувшие образы, давно убитые желания, когда исчезнувшие, давно забытые желания снова оживают и вопят о мести, – в этот миг я оторвался от внешнего мира и был готов исчезнуть, выпасть из вечности, исчезнуть совсем. Несколько раз я начинал бормотать: «Смерть, смерть, где ты?». И это меня утешало, глаза мои закрывались.