355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рудольф Баландин » Дали » Текст книги (страница 15)
Дали
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 14:00

Текст книги "Дали"


Автор книги: Рудольф Баландин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

«Сюрреализм – это я!»

Так гордо заявил Сальвадор Дали, словно забыв, что это не соответствует действительности. Можно согласиться с ним только в одном: прославлены его работы именно сюрреалистического направления. Но открыл он это направление для себя уже тогда, когда оно существовало. Прежде он прошел путь, более или менее точно повторивший смену направлений в искусстве конца XIX – начала XX века.

Достойным предшественником Дали как сюрреалиста в живописи – если отвлечься от Иеронима Босха и некоторых других старых мастеров – были швейцарец символист Арнольд Бёклин (1827–1901) и итальянец сюрреалист Джорджо Де Кирико (1888–1978). По вполне объяснимой забывчивости Сальвадор Дали упоминал о них чрезвычайно редко.

Среди сновидческих образов Де Кирико «Великий метафизик» (1925) предшествует «Великому Мастурбатору» Дали, а «Блудный сын» (1922) словно пророчит судьбу Сальвадора, встреченного, а затем изгнанного отцом (на картине Де Кирико возвращающийся сын – нечто искусственное, сотворенное модерном).

Однажды, уже в зрелые годы, находясь в депрессии, Сальвадор в сердцах сказал Гале: «Мне все равно не превзойти Бёклина!»

Говоря о вдохновителях сюрреалистов, необходимо упомянуть французского поэта Изидора Дюкаса (1846–1870) писавшего под именем граф Лотреамон. Его романтическая поэма «Песни Мальдорора» стала своеобразным священным писанием авангардистов. Сальвадор Дали любил повторять его высказывание: «Красота – это случайная встреча швейной машинки и зонтика на анатомическом столе». Подобное соединение несопоставимого стало любимым приемом сюрреалистов, который Сальвадор Дали стал выдавать за свой «параноидальнокритический метод».

Английский искусствовед Мэри Холлингсворт в фундаментальной монографии «Искусство в истории человека» пишет:

«Под влиянием идей Андре Бретона внутри группы парижских дадаистов позднее сформировалось новое художественное течение – сюрреализм. Более склонные к формализму и теоретизированию откровенно левого толка, менее анархичные, чем дадаисты, сюрреалисты предполагали вести более систематическую атаку на ценности буржуазного общества… Сюрреалистическое искусство вписывается в линию общей фантастической традиции – от средневековых изображений Ада… стремясь соединить сон и реальность в более широком «сюрреальном» пространстве, и с этой целью охотно прибегает к тревожным, пугающим, даже отталкивающим изображениям. На выставке сюрреалистов в 1936 г. посетителей встречали записью истерического смеха пациентов психиатрической клиники. В картинах Сальвадора Дали нередки эротические образы, от мастурбации до оргазма, или аллюзивные фигуры, вроде священного мантисса, разновидности насекомого, самка которого в момент спаривания пожирает самца».

Возможно, именно Сальвадору Дали в наибольшей степени удалось выразить в своих творениях фантасмагории снов, сочетание видений, порой бредовых, и реальности. Он писал:

«Засыпая, я не просто сворачиваюсь клубком – это целая пантомима, череда определенных поз, потягиваний и подергиваний; это сокровенный танец, священнодействие, предваряющее нирвану сна.

Для меня очевидно, что цель у нашего воображения одна – посредством символов воссоздать картину того утраченного рая и тем смягчить ужасную травму, отнявшую у нас лучшее из убежищ. При родах ужасающая реальность нового мира обрушивается на нас всей удушающей тяжестью и ослепляет яростной световой вспышкой. Этот миг навеки оттиснут в душе неистребимой печатью оцепенелой саднящей тоски. И по всей видимости, причиной тяги к смерти довольно часто оказывается желание возвратиться туда, откуда мы появились, и вновь обрести утраченное райское блаженство.

Но не только в смерти, а и во сне – метафоре смерти – человек обретает иллюзию искомого рая. В моем воображении сон часто предстает чудовищем с огромной тяжелой головой, удержать которую слабое, едва намеченное тело не в состоянии. И потому голову держат подпорки, костыли – это они не дают нам во сне упасть. Но стоит подпорке шелохнуться, и падение неизбежно. Я нисколько не сомневаюсь, что моим читателям знакомо это падение в пропасть, одно из самых сильных ощущений. Все мы испытали его, погружаясь в сон – «как провалился!» – или вдруг пробуждаясь в ужасе, когда сердце, кажется, готово выскочить из груди. Полагаю, что так дает о себе знать память о рождении – тот же обрыв, то же падение в пропасть.

Теперь благодаря Фрейду мы знаем, как важны и эротически значимы символы, связанные с полетами».

«Манифест» Андре Бретона призывал освободить подсознание из тесных и холодных казематов рассудка. Тем не менее это объемистое и основательное сочинение проникнуто логически выверенными суждениями, весьма рассудочно и порой переходит в нечто подобное методическим указаниям. Так проявляется парадокс любых теорий иррационального: чтобы они были поняты и приняты, требуется четкая рациональность.

Сальвадор Дали и Луис Бунюэль примкнули к группе, возглавляемой Бретоном, после того, как из нее вышли, ссылаясь на авторитарность лидера, ее «ветераны» – Филипп Супо, Роже Витрак, Жорж Батай.

Сюрреализм становился знамением времени. Он был порожден не столько разумом Бретона, сколько бурным брожением культуры – предвестником Второй мировой войны. Еще в 1916 году тот же А. Бретон, а также М. Эрнст, Т. Тцара, Ж. Арп и некоторые другие составили группу под нелепым названием «дадаисты». Это был своеобразный интернационал писателей и художников, организованный в Швейцарии. Слово «дада» если имело какой-то смысл, то лишь как детский лепет.

Дадаисты были, по сути дела, крайними анархистами в искусстве и литературе, отрицавшие существующий общественный порядок, правила приличия и традиции. Бессмысленность бытия они старались выражать всяческой бессмыслицей. Столь нелепое бунтарство вполне соответствовало названию этого течения. Оно быстро превратилось в застойное болото, породив во Франции сюрреализм, а в Германии экспрессионизм.

В ряде стран возникли группы сюрреалистов, издавались журналы, сочинения, а картины художников этого направления обрели успех у богатой публики. Сами того не желая, сюрреалисты оказались востребованными именно буржуазией, против идеологии которой они восставали.

Этот парадокс объяснить нетрудно. Экстравагантные выходки сюрреалистов (так же как многих других авангардистов) можно назвать бурей в стакане воды, в ведре красок или в чернильнице. Они выражают свое недовольство существующими порядками? Ну а кто будет им возражать? Сторонники капитализма и буржуазной демократии любят повторять слова Уинстона Черчилля: мол, данное общественное устройство имеет массу недостатков, но, к сожалению, ничего лучшего человечество не придумало.

В действительности человечество придумало, а отчасти и осуществило немало общественных форм, значительно превосходящих ту, за которую ратовал Черчилль, а также всяческие олигархи, банкиры, их служащие и слуги. Но противостоять имущим власть и капиталы, заставить их поступиться своими благами во имя свободы, справедливости, чести, совести, взаимной помощи – задача чрезвычайно трудная. Они ориентированы на свое господство и поступиться этим не желают ни при каких условиях, вплоть до военных действий, террора, физического и морального (с помощью СМРАП) подавления противников.

Почему же эти субъекты легко мирились с той формой протеста, которую избрали кубисты, дадаисты, футуристы, экспрессионисты, абстракционисты, сюрреалисты и прочие авангардисты? Почему издавали их труды, выставляли и продавали картины? Даже допускали – хотя бы отчасти – критику церкви и мирились с симпатией многих авангардистов к атеистам и коммунистам.

В чем же дело? Именно в том, что никакого дела, предполагающего свержение несправедливого общественного устройства, авангардисты в своем творчестве не предлагали. Их революционный порыв выражался в формальных ухищрениях. А это лишь развлекало буржуа, добавляло перец, соль и кислинку в их избыточно сладкую и жирную духовную пищу.

Своими первыми картинами, выставленными в Париже, Дали шокировал некоторых сюрреалистов – из тех, кто не вполне разделял теоретические идеи и политический курс Андре Бретона. Так, в конце 1929 года Жорж Батай не изъявил восторга от «Мрачной игры» (или «Игры втемную») Сальвадора Дали.

В этой картине присутствуют многие образы, которые он в дальнейшем будет использовать во многих своих картинах данного периода: гигантская рука, огромный кузнечик, вцепившийся в сомкнутые губы пластичной головы автора, символы пола и кастрации, а также стыда и раскаяния, онанистические и скатологические (связанные с экскрементами) фантазии. Все это выглядит как фантасмагория на темы фрейдизма.

Жорж Батай писал: «Чтобы измерить всю бездну зла, достаточно представить себе маленькую девочку с прекрасными внешними данными, но чья душа была бы мерзким и гнусным отражением идей Дали».

Вообще-то идеи эти принадлежали изначально не Дали, а окружающей буржуазной среде. Здесь немало слюнявых охотников до девочек с прекрасными внешними данными; а чтобы заполучить вожделенную добычу, требуется внедрить юным созданиям обоего пола мерзости и гнусности, которыми щедро потчевал почтеннейшую публику Сальвадор Дали.

По словам Жоржа Батая, «постепенно проявляются противоречивые свидетельства рабства и бунта… Как, кстати, не восхищаться потерей воли, безмозглыми поступками, шаткой неуверенностью, постоянными колебаниями от дозволенной невнимательности к вниманию? Правда, здесь я говорю о том, что уже поросло мхом забвения, когда бритвы Дали вызывали гримасы ужаса на наших лицах. Не исключено, что они вызвали и рвотное состояние, сходное с тем, что ощущают пьянчужки, превратившие рабское благородство в идиотский идеализм. Все это напоминает издевательство надсмотрщиков над каторжниками и оставляет весьма своеобразное впечатление».

Центральная композиция «Игры втемную» («Мрачная игра») показана в виде стилизованной головы осла, возможно, символа животной сексуальности. Здесь же – голова автора с закрытыми глазами, сомкнутыми губами, к которым прицепился огромный кузнечик, и странной кроликоптицы, вылезающей из скулы. Над ней витают эротические фантазии: какие-то пухляки, мужские и женские половые органы, анальное отверстие, лицо бородатого мужчины, напоминающего Фрейда, с влагалищем вместо губ.

Тут же большие и малые шляпы (фрейдистские символы фаллосов), безмятежное лицо женщины, округлые груди, пятна крови, а среди всего этого – священный церковный сосуд и облатка.

Слева на постаменте изваяние мужчины с огромной протянутой ладонью, закрывшего от стыда лицо рукой, в то время как некто другой сжимает его половые органы (символика онанизма?). Внизу – свирепый лев, обнаживший пасть, как олицетворенная страсть.

На переднем плане мужчина с идиотской улыбкой, держащий в одной руке тонкую ткань, а в другой – окровавленный кусок мяса (оскопление?). У него трусы запачканы нечистотами… Экскременты тут вообще в избытке в разных формах. По-видимому, это свидетельствует о пристальном внимании художника к своим естественным отправлениям.

По мнению Аны Дали, «ощущение кошмара… запечатлено на картине Сальвадора «Мрачные игры», наиболее характерной для новой манеры. С этой работы – поворотного пункта – начинается другой Дали».

Другой ли? Откуда бы взялись у него подобные образы, если не из собственного воображения? Получился духовный автопортрет. Художник показал то, что другие предпочитают скрывать даже от самих себя. Недаром он говорил, что вложил в эту картину «тело и душу».

Его сестра была уверена: так проявилось пагубное влияние сюрреалистов. «Странные, злые на весь мир люди!» По ее словам, их обуревала жажда разрушения. «Возможно, брат надеялся, что этот новый путь разрешит все его сомнения и утолит душевную неуспокоенность. Но нет, напротив, с той поры он лишился душевной и духовной гармонии, столь очевидной в его ранних работах. Картины его переменились. Они стали похожи на кошмарные видения. В них появились персонажи, казалось вышедшие из бредовых галлюцинаций: истерзанные, претерпевшие чудовищные пытки, они словно силились объяснить непостижимую ужасную истину, но лишь бередили душу».

Наивно полагать, будто злые сюрреалисты совратили милого и впечатлительного Сальвадора с пути истинного. Чего-чего, а творческой свободы ему было не занимать. Да и начались его бредовые фантазии раньше, чем была создана «Мрачная игра». Достаточно вспомнить «Мед слаще крови» (1925–1927), где есть расчлененное женское тело, разложившийся труп осла, огромная голова с раскрытой черепной коробкой. В работе «Мелкие останки» (1927–1928) представлены расчлененные тела, отсеченные головы, символы половых органов, пятна и потоки крови, разлагающаяся падаль…

Сальвадор Дали в поисках стиля, образов и тем для своих произведений сознательно избрал сюрреализм. Таким было его решение. Именно ему было суждено скандально прославить это течение и самого себя, став наиболее ярким и талантливым его представителем.

Политические маневры

Позже он постарался разъяснить свою позицию как возвышение над политикой во имя искусства: «Политика, как рак, разъедает поэзию. Я своими глазами видел, как многих из моих друзей затягивал политический водоворот и они теряли лицо и губили свои души. По мне же, политика, экономика и все такое прочее – вещи смехотворные, никчемушные, а главное – насквозь лживые… Это капканы, расставленные на художника, силки, из которых не выпутаться тому, кого ведет чувство, а ведь именно такие люди всегда норовят стать на защиту дела, которое им неподвластно, но разрешимо естественным ходом вещей.

Поэзия и искусство – вот две великие жертвы исторического процесса. Отстраниться – таково было мое решение, таков был мой способ самозащиты, вне всякого сомнения, действенный. Таков был долг чести – к нему меня обязывало теплившееся в глубинах моего существа пламя поэзии, редкий и хрупкий дар. Защита собственной личности казалась мне безотлагательной, важной и насущной задачей, никак не менее важной, чем защита интересов пролетариата».

Хочется спросить: а не связана ли защита собственной личности с защитой личной собственности? И насколько допустимо сопоставлять свои собственные интересы с интересами класса пролетариев?

Это ведь распространенная политика: делать вид, что остаешься вне политики. Дали так ее обосновал: «Если художнику не удастся создать новый уклад жизни, основанный на свободе и благе, новый рисунок жизни, что толку в победе пролетариата? То будет механизированный муравейник, несметное множество не отличимых друг от друга песчинок. Ни одна из идеологий (а все они двусмысленны) не может похвалиться тем, что заполучила Дали. Ни одна!»

Художник лукавил. Одной идеологии он теперь окончательно присягнул на верность не словом, а делом: отрекся от социалистических и коммунистических убеждений, определив это как отказ от политики. Тем самым стал на сторону идеологии, господствующей в обществе. Ее основы: индивидуализм вместо братства, конкуренция вместо взаимопомощи, подчинение имущим власть и капиталы вместо свободы.

Таков подлинный муравейник с одной механической целью: получить максимальный доход, а с ним и все блага для себя – за счет других.

Казалось бы, к таким талантливым и работящим людям, как Сальвадор Дали, это не относится. Ведь он добивался успеха благодаря своему творчеству. Разве не так?

Нет, не совсем. Прежде чем он стал профессиональным художником, на него был затрачен немалый капитал – из отеческого кармана. И еще. Каждый из нас существует за счет не просто общества, а конкретно тех, кто снабжает его пищей, водой, одеждой, жильем, транспортом, орудиями труда, электричеством… Эти конкретные люди работают ежедневно, врубаются в забой, возводят дома и другие сооружения, ищут и находят полезные ископаемые, добывают нефть и газ, выращивают хлеб, производят всю необходимую нам продукцию, изучают природу, создают новую технику…

Трудящиеся, специалисты – основа и опора человеческого общества. Им каждый из нас обязан своим существованием. Но таким людям, каким стал к 1941 году (когда он это писал) Сальвадор Дали, пролетарии представлялись безликой массой, в отличие от «элиты», избранных, к которым он, по собственному признанию, питал слабость, робея перед ними.

Говорят, огромная масса трудящихся беспомощна, если ею не управлять. А для этого необходимы правители, банкиры, торговцы, служащие. Однако эта постоянно растущая орда сидит, как прежде говорили, на шее трудящихся. Банкир питается не деньгами. Он и недели не проживет без пищи. А трудящийся без его капитала живет, работает и производит реальные, а не мнимые ценности… Если в обществе ценится именно труд и профессиональные качества, а не деньги, капитал и власть.

Самые богатые – вовсе не самые умные и талантливые, не самые честные и благородные люди. Как бы не наоборот! Когда в их руках находятся рычаги власти (такова суть капитализма), то всеми благами пользуются прежде всего и в гигантских масштабах они, а не трудящиеся.

«В ходе революции, – писал в 1930 году видный испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет, – буржуазия отобрала власть и, приложив к ней умелые руки, на протяжении одного поколения создала по-настоящему сильное государство, которое с революциями покончило… В наши дни государство стало чудовищной машиной немыслимых возможностей, которая действует фантастически точно и оперативно… Достаточно нажатия кнопки, чтобы гигантские рычаги молниеносно обработали каждую пядь социального тела».

И еще: «Цивилизация позволила среднему человеку утвердиться в избыточном мире, воспринятом как изобилие благ, но не забот. Он очутился среди сказочных машин, чудодейственных лекарств, услужливых правительств, уютных гражданских прав. А вот задуматься над тем, как шатко само устройство общества и государства, он не успел и, не заботясь о трудностях, почти не ощущает обязанностей».

Такой чудовищный государственный механизм соответствует веку техники. Действует он в буржуазном обществе на благо техники и тех, кто обслуживает главные рычаги и кнопки, – имущих власть и капиталы.

Когда был создан и окреп, добившись небывалых успехов в труде и культуре, Советский Союз, начал меняться и капитализм. Элементы социализма, включая плановую систему хозяйства и социальные льготы, в той или иной степени освоили наиболее развитые буржуазные страны.

До Второй мировой войны, когда свершилось идейное перерождение Сальвадора Дали, деятели культуры Западной Европы вынуждены были определять свои политические взгляды.

Фашизм в Италии и Германии доказал свою мощь. Когда были сорваны премьерные показы «Золотого века», Дали убедился, на чьей стороне сила. А перед силой, так же как перед знатностью и богатством, он благоговел. Адольф Гитлер и его победоносные идеи, стремительный подъем с нижних слоев общества к вершине власти и славы буквально заворожили Дали. Это стало главной причиной, по которой Бретон устроил ему общественное судилище.

«Пятого февраля 1934 года, – вспоминал Дали, – Андре Бретон собрал у себя на улице Фонтен, 42 ареопаг сюрреалистов, дабы осудить мое поведение. Меня в тот день познабливало, болело горло, а так как я дохловат от природы, уже одна мысль о предстоящей болезни повергала меня в транс. Я был весьма встревожен. Однако согласно параноидальной логике именно мое дурное состояние обязывало меня выиграть дело. Я тепло оделся, закутался в пальто из верблюжьей шерсти, сунул в рот градусник, чтобы знать, на сколько поднялась температура, но позабыл завязать шнурки на ботинках.

Я появился, когда все уже были в сборе и ждали меня, расположившись кто на диване, кто на стуле, а кто и на полу. Накурено было до рези в глазах. Бретон в зеленом, бутылочного оттенка одеянии походил на Великого инквизитора. Расхаживая туда-сюда перед моей картиной «Гала Градива», он незамедлительно приступил к перечню моих прегрешений. Поначалу я внимательно слушал, но разыгравшаяся лихорадка отвлекла меня, и, вполуха внемля речам генерального прокурора, я вынул термометр и посмотрел: 38 и 5. Это слишком. Врачи в таких случаях рекомендуют во что бы то ни стало сбивать температуру. И потому я снял башмаки, пальто, пиджак и свитер. Потом все же надел пиджак и пальто, чтобы не допустить переохлаждения. Чуть погодя надел башмаки. Бретон, пока я производил все эти манипуляции, испепелял меня взглядом и нервно курил.

– Дали, что вы можете сказать в свое оправдание?

Я заявил, что обвинение, выдвинутое против меня, продиктовано исключительно политическими и моральными соображениями и, следовательно, с моей, параноидальной, точки зрения, неубедительно.

Бретон метал молнии и покрывался пятнами. Надо заметить, что говорил я, не вынимая термометра изо рта, так что понять что-либо было затруднительно. В конце концов я встал на колени, заклиная их уразуметь мои доводы.

В ответ Бретон разорался.

Тогда я встал с колен, снял пальто, пиджак и второй свитер, кинул его на пол. Затем, чтобы не охладиться, снова надел пиджак и пальто. Присутствующие расхохотались.

Я обернулся к ним, заклиная понять, но мои речи были встречены взрывом хохота.

Бретон терял самообладание. Следовало, наверное, все-таки вынуть изо рта градусник, но я был слишком озабочен своим здоровьем и не вынул. Бретон, продолжив обвинительную речь, исчислил все мои грехи с первого дня жизни в Париже. И я понял, что, в сущности, мы были далеки с самого начала».

Вот и опять лукавство, умолчания и ничего – о сути конфликта, как в том случае, когда он вспоминал об изгнании из отчего дома. Он выруливает в другом направлении: «Когда Бретон рассуждал о политике, он напоминал школьного учителя, который потрясает правилами уличного движения перед стадом слонов, ломящихся в посудную лавку. Повиновение! Это слово не сходило у него с языка. Тяжелый симптом. Для художника – хуже чумы.

Я сюрреалист до мозга костей, и тем не менее мы с сюрреалистами никогда не понимали друг друга. Ни Бретон, ни Пикассо ничего не смыслили в Традиции и не имели к ней тяготения. Им нужно было попасть в яблочко, да не просто попасть, а каким-нибудь головокружительным манером. Они ценили чувство, а не восторг. Оба они, по моему разумению, духовные импотенты. Никому из них не удалось совладать с сутью, открыть новые глубины. Они всегда ценили детальки, а не ансамбль, всегда склонялись к анализу, а не к синтезу и потому отдавали предпочтение искусству дикой Африки, пренебрегая классическим искусством, которое куда сложнее постичь и труднее превзойти».

Понять Бретона можно. Еще недавно, осенью 1931 года, Дали прочел публичную лекцию «Сюрреализм на службе Революции». В ней проклял тех, кто служит «мерзким идеям отечества и семьи», назвав, между прочим, имя Ортеги-и-Гассета. Казалось бы, художнику-авангардисту следовало приветствовать приведенные выше мысли Ортеги, выступая против подавления личности безликим государственным механизмом.

Разгадка, мне кажется, в том, что философ упомянул о «самодовольном недоросле», из-за которого «человечеству грозит вырождение». «Этот тип человека, который живет, дабы делать то, что хочется. Обычное заблуждение маменькина сынка». Такой выпад Сальвадор имел все основания принять на свой счет.

И еще. Ортега заключил: «Европа утратила нравственность. Прежнюю массовый человек отверг не ради новой, а ради того, чтобы, согласно своему жизненному складу, не придерживаться никакой… Массовый человек попросту лишен морали, поскольку суть ее – всегда в подчинении чему-то, в сознании служения и долга».

Взбеленился Дали, пожалуй, потому, что оказался, согласно мысли Ортеги, типом массового человека. По сути, это было правдой, хотя воинствующий индивидуализм Дали очевиден. Но в том-то и дело, что в буржуазном обществе массовым становится именно воинствующий самодовольный недоросль-индивидуалист!

Однако в то время Дали разделял коммунистические убеждения, на которые ориентировалась группа Бретона. В 1931 году Сальвадор написал картину «Частичная галлюцинация: шесть явлений Ленина за фортепьяно». Седовласый юноша (автор всегда считал себя преждевременным старцем) сидит перед клавиатурой, на которой каждая октава завершается портретом Ленина в сияющем ореоле. Кратко это можно представить как рождение новой гармонии – революционной и победоносной.

А два года спустя на очередной выставке в Париже он показал свою картину «Загадка Вильгельма Телля», где образ Ленина представлен в карикатурном виде. У него длинный, как галстук, козырек кепки, для которого потребовался костыль. Мощные ноги, а одна ягодица вытянута на два метра, с подпоркой в виде обрубка дерева. На ней – кусок окровавленного мяса.

Оправдываясь перед сюрреалистами, Дали объяснял, будто изобразил своего отца, желающего съесть сына. Но у этого персонажа усы и бородка, отсутствовавшие у его отца. В одном из интервью сорок лет спустя Дали откровенно признался: «Сюрреализм отнюдь не мог помешать мне обращаться с Лениным как с образом, порожденным сновидением или бредом. Ленин и Гитлер, оба необычайно меня возбуждали, но Гитлер, безусловно, сильнее».

Странный характер был у Сальвадора Дали. При всем своем эгоизме и стремлении к славе он едва ли не боготворил крупных политических деятелей, поднявшихся на вершину власти, ведущих за собой миллионы. Он ни в коей мере им не завидовал. Сильные личности оказывали на него гипнотическое воздействие.

Так складывались его отношения с отцом, а затем и с Бретоном.

Какими бы независимыми ни выставляли себя деятели культуры Западной Европы, им приходилось делать выбор между сложившимся буржуазным обществом, первой в мире социалистической державой, созданной Лениным, и стремительно набиравшим мощь фашистским движением. Сальвадор Дали пытался увильнуть от трудного выбора.

В своих воспоминаниях он представил конфликт как проявление чисто эстетических симпатий и антипатий: «Моя живопись никогда не была по душе Бретону. Конечно, он понимал, что сделанное мной значительно и интересно, но радости это ему не доставляло. Мои картины были сильнее его теорий. Он оказался в тени, стал всего-навсего искусствоведом, а не пророком. И когда я швырнул ему в лицо МОДЕРН, Бретон остолбенел. Пока он превозносил первобытную поэзию, я показал, что искусство конца века не имеет себе равных, о чем бы ни зашла речь – об эротике, бреде, тревоге или тайне. Я вновь ввел в моду прически, платья, песни и всякие мелочи той эпохи – они имели ошеломительный успех. И эта горечь жгла Бретона, хотя об этом нашем расхождении он не упомянул. Уж и не помню, на каком пункте его обвинений я скинул пятый свитер – становилось просто невмоготу.

Восстал я и против автоматического письма, доведенного до абсурдных степеней, и против записи сновидений, которые все сильнее напоминали сны выжившего из ума склеротика. Все эти правила и приемчики, вытеснения одних стереотипов другими требовали только известной ловкости рук, и ничего более. Попытки разобраться в неведомых глубинах подсознания в итоге оказались разнузданным самолюбованием.

Я сюрреалист до мозга костей, и ни цензура, ни логика мне не указ. Ни страх, ни мораль, ни общественные потрясения так и не смогли подчинить меня своим законам. Если ты сюрреалист, считайся с собой, и только с собой. Запрет над тобой не властен…

Попирая коленями кучу своих свитеров, я поклялся, что не был врагом пролетариата, что плевать я на него хотел, ибо нет и не было среди моих знакомых никого, кто носил бы сие славное имя, хотя я водил дружбу с самыми обездоленными людьми на земле – с рыбаками Кадакеса, почитавшими свою жизнь за счастье. Глядя на них, я не раз задумывался о марксистах: «Воистину не ведают они, что творят своей революцией!»

Я обратил это абсурдное судилище в истинно сюрреалистическое действо. Бретон мне этого так никогда и не простил, но урок пошел впрок – больше он не прибегал к таким санкциям, опасаясь, что ему снова испортят песню».

Был ли Дали тогда болен или играл эту роль? Был ли он искренен или притворялся? Верил ли ему Бретон и прочие члены группы, или они тоже разыгрывали представление? Насколько серьезно само по себе такое судилище?

Все это – вопросы без убедительных ответов. Дали был неплохим актером, легко входящим в разные роли. Он уже добился популярности, его картины обсуждались и неплохо раскупались. Бретон оставался теоретическим лидером движения, но, по его позднему признанию, «на протяжении трех или четырех лет Дали был воплощением сюрреалистического духа и представлял его во всем блеске».

Нельзя не заметить, что дух этот был слишком часто нечистым, а изображались дурно пахнущие испражнения. Можно горестно вздохнуть: ничего не поделаешь, такова реальность!

Да, реальность многолика и многообразна, а художник волен выбирать близкие его уму и сердцу объекты, образы, символы. Если его обуревают именно такие бредовые картины, то почему бы не показать их во всей красе или неприглядности? Примерно так рассуждал Дали:

«Человеку, этому законченному мечтателю, в котором день ото дня растет недовольство собственной судьбой, теперь уже с трудом удается обозреть предметы, которыми он вынужден пользоваться… Отныне его удел – величайшая скромность: он знает, какими женщинами обладал, в каких смешных ситуациях побывал; богатство и бедность для него – пустяк; в этом смысле он остается только что родившимся младенцем, а что касается суда совести, то я вполне допускаю, что он может обойтись и без него».

Такова его позиция или поза? Пожалуй, принципиальная позиция. Вот только богатство для Дали – не пустяк. Отныне окружающая действительность для него интересна лишь как источник благ для себя и Галы. О художнике – имея в виду себя – он пишет: «Если он сохраняет некоторую ясность взгляда, то лишь затем, чтобы оглянуться на собственное детство, которое не теряет для него очарования, как бы ни было оно искалечено заботами многочисленных дрессировщиков. Именно в детстве, в силу отсутствия всякого принуждения, перед человеком открывается возможность прожить несколько жизней одновременно, и он целиком погружается в эту иллюзию; он хочет, чтобы любая вещь давалась ему предельно легко, немедленно. Каждое утро дети просыпаются в полной безмятежности…»

Неужели так происходит со всеми детьми каждое утро? И дальше: «Им все доступно, самые скверные материальные условия кажутся превосходными».

Да, у него было так. Но у множества детей было совершенно иначе! Учтем: это он пишет в 1941 году, после гражданской войны в Испании, после захвата фашистами почти всей Западной и Центральной Европы. Он имеет в виду не свое детство, а детей вообще. Его обобщение – вне суда совести: она молчит, убаюканная славой и богатством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю