Текст книги "Семья Тибо (Том 1)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
– И вы туда же? – возразил г-н Тибо. – Я считал вас человеком более здравомыслящим, – прибавил он с суховатым смешком. – Впрочем, сейчас не о Жаке речь...
– Для меня речь может идти только о нем, – перебил его аббат, не повышая голоса. – После всего, что мне довелось узнать, я считаю, что физическое и нравственное здоровье этого ребенка подвергается самой серьезной опасности. – Он задумался на секунду, потом четко и неторопливо выговорил: – И что ему и дня нельзя дольше оставаться там, где он сейчас находится.
– Что? – только и мог вымолвить г-н Тибо.
Наступило молчание. Уже второй раз за эти полсуток г-ну Тибо наносили удар в самое чувствительное место. Его охватил гнев, но он сдержался.
– Мы еще поговорим об этом, – бросил он, выпрямляясь.
– Простите, простите, – сказал священник с неожиданной живостью. Самое мягкое, что можно по этому поводу сказать, это то, что вы допустили... весьма предосудительную небрежность. – У него была своеобразная манера четко и мягко выговаривать некоторые слова, слегка их растягивать и, не изменяя выражения лица, подносить при этом к губам указательный палец, словно требуя внимания. – Весьма предосудительную... – повторил он еще раз и поднес палец к губам. Потом, помолчав, добавил: – Речь идет о том, чтобы как можно скорее исправить содеянное зло.
– Как? Чего вы от меня хотите? – закричал г-н Тибо, не в силах больше сдерживаться. Он воинственно нацелился на священника своим носом. Прикажете мне прервать без всякой причины лечение, которое уже дало превосходные результаты? Вернуть домой этого негодяя? Снова терпеть его выходки? Благодарю покорно!
Он сжал кулаки с такой силой, что затрещали суставы, и прохрипел сквозь зубы:
– По совести говорю: нет, нет и нет!
Невозмутимо пошевеливая руками, аббат, казалось, говорил: "Как вам будет угодно".
Господин Тибо встал одним рывком. Судьба Жака решалась вторично.
– Дорогой мой аббат, – начал он, – я вижу, с вами сегодня нельзя говорить, и я ухожу. Но позвольте сначала вам заметить, что вы даете волю своей фантазии – совершенно как Антуан. Разве похож я на изверга-отца? Разве не сделал я всего, что было в моих силах, дабы обратить это дитя к добру, любовью, снисходительностью, благим примером, влиянием семейной жизни? Разве не вытерпел я от него за долгие годы все то, что отец вообще в силах вытерпеть от сына? Будете ли вы отрицать, что все мои благие порывы остались безрезультатны? К счастью, я вовремя понял, что мой долг состоит в другом, и, как ни мучительно мне это было, я, не колеблясь, пошел на самые суровые меры. Тогда вы одобрили меня. Господь бог наделил меня некоторым опытом, и я всегда чувствовал, что, внушив мне мысль основать в Круи этот специальный корпус, провидение давало мне возможность запастись лекарством от моего собственного недуга. Разве я не заставил себя мужественно испить чашу сию? Много ли в мире отцов, которые нашли бы в себе силы поступить так же, как я? Разве мне есть в чем себя упрекнуть? Совесть у меня, слава богу, чиста, заключил он, и чуть заметная протестующая нотка прорвалась в его голосе. – Я желаю всем отцам, чтобы совесть у них была бы так же спокойна, как у меня! А теперь я ухожу.
Он отворил дверь; на его лице появилась довольная улыбка, и он добавил саркастическим тоном, смачно, с легким нормандским выговором:
– К счастью, голова у меня будет покрепче, чем у вас у всех.
Аббат молча последовал за ним в прихожую.
– Ну, что ж, до скорой встречи, дорогой аббат, – сказал г-н Тибо уже без всякой досады, стоя на площадке.
Он повернулся для прощального рукопожатия, но тут аббат заговорил мечтательно и без всяких предисловий:
– "Два человека вошли в храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: "Боже! благодарю тебя, что я не таков, как прочие люди. Пощусь два раза в неделю; даю десятую часть из всего, что приобретаю". Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на небо; но, ударяя себя в грудь, говорил: "Боже! будь милостив ко мне, грешнику!"
Господин Тибо приоткрыл веки и увидел, как его духовник в сумраке прихожей подносит палец к губам:
– "Сказываю вам, что сей пошел оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится".
Толстяк, не дрогнув, выдержал удар; он застыл, глаза его оставались закрыты. Молчание затягивалось, и он решился еще раз взглянуть, что происходит; оказалось, аббат успел уже бесшумно притворить створку; г-н Тибо остался один перед запертой дверью. Он пожал плечами, круто повернулся и пошел. Но на половине лестничного пролета остановился; его рука вцепилась в перила; он тяжело дышал и дергал подбородком, точно норовистый конь, не желающий терпеть узды.
– Нет, – пробормотал он.
И более не колеблясь, отправился домой.
Весь день он пытался забыть то, что произошло. Но когда под вечер г-н Шаль не сразу ему подал требуемую папку, он неожиданно пришел в ярость и сдержался с большим трудом. Антуан дежурил в больнице. Обед прошел в молчании. Не дожидаясь, пока Жизель доест сладкое, г-н Тибо сложил салфетку и ушел к себе.
Пробило восемь. "Я мог бы сегодня еще разок туда зайти, – подумал он, сел за стол и твердо решил не ходить. – Он опять заговорит о Жаке, сказано нет, – значит, нет".
"Но что хотел он сказать своей притчей о фарисее?" – в сотый раз задал он себе тот же вопрос. И вдруг у него задрожала нижняя губа. Г-н Тибо всегда испытывал страх перед смертью. Он выпрямился и сквозь бронзу, которой был заставлен камин, отыскал в зеркале свое отражение. Его черты утратили самодовольную уверенность, которая с годами маской легла на его лицо и с которой он не расставался даже наедине с самим собою, даже на молитве. Он содрогнулся. Опустив бессильно плечи, снова рухнул в кресло. Он уже видел себя на смертном одре и в страхе спрашивал себя, не придет ли он к кончине с пустыми руками. В отчаянии цеплялся он за мнение ближних о нем. "Ведь я же порядочный человек!" – мысленно твердил он; утверждение звучало, однако, как вопрос; он больше не мог отделываться пустыми словами, он переживал одну из тех редких минут, когда человек исследует такие глубины своей души, куда он еще ни разу не заглядывал. Судорожно вцепившись в подлокотники кресла, он всматривался в свою жизнь и не находил в ней ни одного достойного поступка. Из забвения выплывали тягостные воспоминания. Одно из них, мучительнее всех других, вместе взятых, предстало перед ним с такой неумолимой отчетливостью, что он спрятал лицо в ладони. Наверное, впервые в жизни г-ну Тибо стало стыдно. Вот и ему довелось познать величайшее отвращение к самому себе, до того нестерпимое, что человек готов пойти на любую жертву, лишь бы искупить свой грех, вымолить у бога прощение, возвратить отчаявшейся душе покой, вернуть ей надежду на вечное спасение. О, вновь обрести господа... Но сперва обрести уважение священника, господнего слуги... Да... Ни часу больше не жить в этом проклятом одиночестве, под бременем осуждения...
На воздухе он успокоился. Чтобы добраться быстрее, он взял такси. Ему открыл аббат Векар; лицо его, освещенное лампой, которую он приподнял, чтобы узнать посетителя, было бесстрастно.
– Это я, – сказал г-н Тибо; он машинально протянул руку и молча направился в рабочий кабинет.
– Я пришел не для того, чтобы опять заводить разговор о Жаке, – сразу заявил он, едва успев сесть.
И, видя, что руки священника примирительно встрепенулись, сказал:
– Поверьте, не стоит к этому возвращаться. Вы заблуждаетесь. Впрочем, если вам так хочется, поезжайте сами в Круи, посмотрите, что там и как; вы убедитесь, что я прав. – Потом продолжал с какой-то смесью резкости и простодушия: – Уж не сердитесь, что утром я был так раздражителен. Вы ведь знаете, я так вспыльчив, я просто не смог... Но, откровенно говоря... Вы тоже немного пересолили, ну, с тем фарисеем, помните? Пересолили. Я имею полное право на вас обидеться, черт возьми! Что там ни говорите, а вот уж тридцать лет, как я посвящаю католическим заведениям все свое время, все свои силы, более того – львиную долю своих доходов. И все это для того, чтобы услышать из уст священника, друга своего, что я... что я не... признайтесь, что это несправедливо!
Аббат глядел на своего духовного сына, словно говоря: "И все равно в каждом слове вашем слышна гордыня..."
Молчание затягивалось.
– Дорогой мой аббат, – начал г-н Тибо уже не столь уверенным тоном, – я допускаю, что я не вполне... Ну, ладно, согласен: я слишком часто... Но таков уж, как говорится, у меня характер... Разве вы не знаете, что я за человек? – Он, как милостыню, вымаливал снисхождения. – Ах, путь к благодати труден... Вы один можете меня поддержать, руководить мною... – И вдруг пролепетал: – Я старею, мне страшно...
Аббата растрогала перемена в голосе. Он понял, что не следует дольше молчать, и придвинул свой стул поближе к г-ну Тибо.
– А теперь и я в нерешительности, – сказал он. – К тому же, дорогой друг, что я могу еще добавить, после того как слова Писания так глубоко вошли в ваше сердце? – Он на мгновенье задумался. – Я понимаю, господь доверил вам высокий пост; трудясь во славу божию, вы завоевали у людей авторитет, добились почестей; и все это вполне заслужено вами; ну как же тут не смешать славу господню со своей собственной? Как не поддаться соблазну и не предпочесть – ну, самую малость – славу свою славе его? Я понимаю...
Господин Тибо поднял веки и не опускал их больше; выцветшие глаза смотрели испуганно и в то же время невинно, по-детски.
– И однако! – продолжал аббат. – Ad majorem Dei gloriam[18]18
Ради вящей славы господней (лат.).
[Закрыть]. Только это и важно, все прочее – суета сует. Дорогой мой друг, вы из породы сильных, иначе говоря, из породы гордецов. Я знаю, как это мучительно – подчинять свою гордыню велениям долга! Как трудно не жить для себя, не забывать о боге, даже когда ты весь поглощен благочестивым делом! Не быть одним из тех, о ком господь наш однажды сказал столь печальные слова: «Приближаются ко Мне люди сии устами своими, сердце же их далеко отстоит от Меня!»
– Ах, – возбужденно проговорил г-н Тибо, не опуская головы, – ах, как это ужасно... Только я один знаю, насколько это ужасно!
Унижая себя, он испытывал сладостное умиротворение; он смутно ощущал, что только так сможет он вновь завоевать расположение священника, ни на йоту не уступая при этом в вопросе об исправительной колонии. Какая-то сила побуждала его пойти еще дальше, поразить аббата глубиной своей веры, проявлением неожиданного великодушия, – чем угодно, только бы добиться его уважения.
– Господин аббат! – воскликнул он вдруг, и в его взгляде на мгновенье вспыхнуло то выражение роковой решимости, которое нередко бывало у Антуана. – Если я и был до сих пор только жалким гордецом, то разве господь не дает мне как раз сегодня возможность... исправиться?
Он замолчал в нерешительности, словно борясь с собою. Он и в самом деле боролся. Аббат увидел, как он торопливо провел мякотью большого пальца по жилету – перекрестил сердце.
– Я имею в виду свою кандидатуру, вы понимаете? Это была бы с моей стороны действительно жертва, я пожертвовал бы своей гордыней, ибо вы объявили мне утром, что я наверняка должен быть избран. Ну вот, я... Постойте, но ведь и тут есть крупица тщеславия: разве не следовало мне сделать все молча, не говорить об этом никому, даже вам? Что ж, тем хуже для меня. Так вот, отец мой, я клянусь, что завтра же сниму свою кандидатуру в Академию и больше никогда не буду ее выставлять.
Аббат шевельнул руками, но г-н Тибо этого не видел: он обратился к висевшему на стене распятию.
– Господи, – прошептал он, – пожалей меня, грешного...
Сам того не подозревая, он вложил в этот порыв последние крохи самодовольства; гордыня пустила в нем настолько глубокие корни, что в минуты самого ревностного раскаянья он сладострастно вкушал радость собственного унижения. Аббат окинул его проницательным взглядом: до каких пределов искренен этот человек? Но лицо г-на Тибо лучилось сейчас таким самоотречением и такой набожностью, что даже не стало заметно на нем ни морщин, ни отеков, – старческий лик обрел вдруг младенческое простодушие. Священник был потрясен. Ему стало совестно за эту подленькую радость, которую испытал он утром, когда поверг в смущение тучного мытаря. Роли переменились. Аббат оглянулся на собственную жизнь. Только ли ради вящей славы господней покинул он столь поспешно учеников своих, когда исхлопотал себе теплое местечко подле архиепископа? И разве не извлекал он ежечасно столь предосудительное личное наслаждение из своих дипломатических талантов, которые употреблял во благо церкви?
– Ответьте мне положа руку на сердце, вы думаете, господь меня простит?
Испуганный голос напомнил аббату Векару о его обязанностях духовника. Он сложил руки под подбородком, наклонил голову и принужденно улыбнулся.
– Я дал вам дойти до предела, – сказал он. – Дал испить чашу до дна. И верю, что милосердие божие зачтет вам эти часы. Но, – прибавил он, вздымая перст, – довольно одного намерения; ваш истинный долг – не жертвовать собою до конца. Не возражайте. Я, ваш духовник, освобождаю вас от обета. В самом деле, отказ был бы менее полезен для славы божией, нежели ваше избрание. Семейное положение и богатство налагают на вас обязательства, которыми вам не следует пренебрегать. Среди тех выдающихся республиканцев крайне правой, которые являются оплотом нашей страны, звание академика придаст вам еще больший авторитет; мы считаем это полезным для нашего благого дела. Вы всегда умели подчинять свою жизнь велениям церкви. Так предоставьте же ей еще раз моими устами указать вам правильный путь. Господь отвергает вашу жертву, дорогой друг, – как вам ни тяжко, склонитесь в смирении. "Gloria in excelsis! Слава в вышних Богу, на земле мир, и в человеках благоволение!"
Аббат видел, как разглаживаются черты г-на Тибо, лицо постепенно обретает всегдашнее равновесие. Когда он договорил до конца, тучный человек опустил веки, и уже нельзя было прочитать, что происходит в его душе. Возвращая ему академическое кресло, этот предмет двадцатилетних вожделений, священник возвращал ему жизнь. Но после титанического усилия, которое г-ну Тибо пришлось над собой совершить, он пребывал в некоторой расслабленности и был проникнут поистине неземной благодарностью. Оба подумали об одном; священник опустил взор долу и начал вполголоса читать благодарственную молитву. Когда он поднял голову, г-н Тибо сполз на колени; его лик слепца, обращенный к небесам, был озарен радостью; мокрые губы шевелились; лежавшие на столе волосатые руки, отекшие так, будто их искусали осы, в трогательном рвении сплетали пальцы. Отчего же это поучительное зрелище вдруг показалось аббату столь невыносимым, что он помимо воли шевельнул рукой, словно собираясь толкнуть своего духовного сына? Впрочем, он тут же спохватился, и его рука ласково легла на плечо г-на Тибо, который грузно поднялся с колен.
– Но мы обсудили еще не все, – промолвил священник со свойственной ему непреклонной мягкостью. – Вы должны принять решение относительно Жака.
Господин Тибо встрепенулся.
– Не уподобляйтесь тем, кто, исполнив тяжкую и ответственную обязанность, считает, что совесть у них теперь чиста, и пренебрегает своими каждодневными обязанностями. Даже если испытание, которому вы подвергли ребенка, и не столь вредно, как я того опасаюсь, не продолжайте его. Вспомните раба, который закопал доверенный ему господином талант32
[Закрыть]. Так что, мой друг, не уходите отсюда, прежде чем не осознаете свой долг.
Господин Тибо стоял и отрицательно качал головой, но на его лице уже не было прежнего упрямства. Аббат встал.
– Самое трудное, – пробормотал он, – это не подавать виду, что вы уступаете Антуану.
Увидев, что удар попал в цель, он прошелся по комнате и внезапно заговорил непринужденным тоном:
– Знаете, что сделал бы я на вашем месте, дорогой друг? Я бы ему сказал: "Ты хочешь, чтобы твой брат покинул исправительную колонию? Да? Ты все еще этого хочешь? Что ж, ловлю тебя на слове, поезжай за ним – но бери его себе. Ты захотел, чтобы он вернулся, – занимайся им сам!"
Господин Тибо не шелохнулся. Аббат продолжал:
– Я бы даже пошел еще дальше. Я сказал бы ему: "Я не желаю видеть Жака у себя в доме. Устраивайся как хочешь. Ты вечно даешь нам понять, что мы не умеем с ним обращаться. Вот и возьмись-ка сам!" И сдал бы ему брата с рук на руки. Поселил бы их обоих где-нибудь на стороне, – разумеется, поблизости, чтобы они могли у вас столоваться; но я бы предоставил Антуану полное право руководить братом. Не спешите с возражениями, дорогой друг, – прибавил он, хотя г-н Тибо по-прежнему хранил неподвижность, – погодите, дайте мне закончить, мой план вовсе не так уж фантастичен, как кажется...
Он вернулся к креслу, сел и облокотился на стол.
– Следите за моей мыслью, – сказал он. – Во-первых, готов об заклад побиться, что Жак легче подчинится власти старшего брата, чем вашей, и я даже думаю, что, пользуясь большей свободой, он утратит тот дух непослушания и бунтарства, который мы знали за ним прежде. Во-вторых, что касается Антуана, его серьезность будет для нас порукой. Я уверен, что, будучи пойман на слове, он не откажется от этого способа вызволить брата. Что же касается тех прискорбных наклонностей, по поводу которых мы сокрушались сегодня, то вот что я вам скажу: от малой причины могут произойти большие последствия; думаю, что, перелагая на него ответственность за юную душу, вы получаете тем самым наилучший противовес, и это неизбежно приведет его к менее... анархическим взглядам на общество, нравственность и религию. В-третьих, ваша отеческая власть, огражденная таким образом от тех повседневных трений, которые подтачивают и ослабляют ее, полностью сохранит свой авторитет и сможет осуществлять верховное руководство обоими сыновьями, каковое является ее уделом и, я бы сказал, главным предназначением. Наконец, – тут голос аббата обрел особую доверительность, – должен вам признаться, что, на мой взгляд, было бы весьма желательным, чтобы к моменту выборов Жак покинул Круи и все толки об этом деле раз и навсегда прекратились. Известность влечет за собой всяческие интервью и анкеты; вы подвергнетесь нападкам прессы... Соображение совершенно второстепенное, я знаю; но в конечном счете...
Господин Тибо бросил на священника взгляд, в котором угадывалось беспокойство. Он не хотел себе признаться, но это освобождение Жака из-под ареста облегчало его совесть; предложенная аббатом комбинация сулила одни лишь выгоды, поскольку спасала его самолюбие в глазах Антуана и возвращала Жака к обычной жизни, не посягая при этом на досуг г-на Тибо.
– Если б я был уверен, – сказал он наконец, – что этот негодяй, как только мы его выпустим, не причинит нам новых неприятностей...
На сей раз битва была выиграна.
Аббат обещал взять на себя негласное наблюдение за жизнью Антуана и Жака, по крайней мере, в самые первые месяцы. Затем он согласился прийти завтра к обеду на Университетскую улицу и принять участие в разговоре, который отец собирался повести со старшим сыном.
Господин Тибо встал. Он уходил с легким, обновившимся сердцем. Но когда он порывисто сжал руки своего духовника, его снова охватило сомнение.
– Да простит мне господь, что я такой, – жалобно проговорил он.
Аббат окинул его счастливым взглядом.
– "Кто из вас, – прошептал он, – имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет ее? – И, воздев перст, заключил с легкой улыбкой: – Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся..."
VI. Николь просит приюта у г-жи де Фонтанен
Как-то утром, часов около девяти, консьержка дома на улице Обсерватории вызвала г-жу де Фонтанен. Ее желает видеть одна «особа», которая отказалась, однако, подняться и не хочет себя назвать.
– Особа? Женщина?
– Девушка.
Госпожа де Фонтанен попятилась. Вероятно, очередная интрижка Жерома. Может быть, шантаж?
– И такая молоденькая! – добавила привратница. – Совсем еще ребенок.
– Сейчас спущусь.
В самом деле, в сумраке швейцарской прятался ребенок, и когда он наконец поднял голову...
– Николь? – воскликнула г-жа де Фонтанен, узнав дочь Ноэми Пти-Дютрёй.
Николь чуть было не бросилась тетке в объятия, но подавила свой порыв. Лицо у нее было серое, осунувшееся. Она не плакала, глаза были широко раскрыты, брови высоко подняты; она казалась возбужденной, полной решимости и отлично владела собой.
– Тетя, мне нужно с вами поговорить.
– Пойдем.
– Не в квартире.
– Почему?
– Нет, не в квартире.
– Но почему же? Я одна.
Она почувствовала, что Николь колеблется.
– Даниэль в лицее, Женни пошла на урок музыки, – говорю тебе, что я до обеда одна. Ну, пойдем.
Николь молча последовала за ней. Г-жа де Фонтанен провела ее к себе в спальню.
– Что случилось? – Она не могла скрыть своего недоверия. – Кто тебя прислал? Откуда ты пришла?
Николь смотрела на нее, не опуская глаз; ее ресницы дрожали.
– Я убежала.
– Ах, – вздохнула г-жа де Фонтанен со страдальческим выражением лица. Но все же почувствовала облегчение. – И пришла сюда?
Николь повела плечами, точно говоря: "А куда мне было идти? У меня больше никого нет".
– Садись, дорогая. Ну... У тебя измученный вид. Ты голодна?
– Немножко.
Она виновато улыбнулась.
– Так что ж ты молчишь? – воскликнула г-жа де Фонтанен, увлекая Николь в столовую.
Она увидела, с какой жадностью девочка поглощает хлеб с маслом, и достала из буфета остатки холодного мяса и варенье. Николь ела молча, стыдясь своего аппетита и не в силах его скрыть. Ее щеки порозовели. Она выпила одну за другой две чашки чая.
– Когда ты ела в последний раз? – спросила г-жа де Фонтанен; она выглядела еще более взволнованной, чем девочка. – Тебе не холодно?
– Нет.
– Да как же, ты ведь вся дрожишь.
Николь нетерпеливо махнула рукой: она сердилась на себя за то, что не смогла скрыть своей слабости.
– Я всю ночь ехала и немного продрогла...
– Ехала? Откуда же ты сейчас?
– Из Брюсселя.
– Боже мой, из Брюсселя! И одна?
– Да, – отчеканила девушка.
Ее голос свидетельствовал о твердости принятого решения. Г-жа де Фонтанен схватила ее за руку.
– Ты озябла. Пойдем ко мне в спальню. Хочешь лечь, поспать? Обо всем расскажешь мне после.
– Нет, нет, сейчас. Пока мы одни. Да мне и не хочется спать. Уверяю вас!
Было еще только начало апреля. Г-жа де Фонтанен разожгла огонь, укутала беглянку в теплый платок и заставила сесть возле камина. Девочка упиралась, потом уступила; сидела сердитая, глаза пылали и смотрели в одну точку, ни за что не желая смягчаться. Кинула взгляд на настенные часы; она так хотела поскорей все сказать, а вот теперь никак не могла решиться. Чтобы не смущать ее еще больше, тетка старалась смотреть в сторону. Прошло несколько минут; Николь молчала.
– Что бы ты ни натворила, родная, – сказала г-жа де Фонтанен, – никто тебя здесь ни о чем не спросит. Если хочешь, храни свою тайну про себя. Я благодарна тебе, что ты решила к нам приехать. Ты будешь здесь как своя.
Николь выпрямилась. Ее подозревают в каком-то проступке, о котором стыдно рассказывать? От резкого движения платок соскользнул с плеч и открыл крепкую грудь, что так не вязалось с совсем еще детским выражением худенького лица.
– Наоборот, – сказала она с пылающим взглядом, – я хочу рассказать все. – И тут же начала с вызывающей сухостью: – Тетя... Помните, когда вы пришли на улицу Монсо...
– Ах, – проговорила г-жа де Фонтанен, и лицо ее снова приняло страдальческое выражение.
– ...я тогда все слышала, – торопливо договорила Николь и заморгала глазами.
Наступило молчание.
– Я это знала, дорогая.
Девочка подавила рыдание и уткнулась лицом в ладони, точно расплакалась. Но почти тотчас опять подняла голову; глаза были сухие, губы сжаты, но выражение лица стало иным, даже голос переменился.
– Не думайте о ней плохо, тетя Тереза! Знаете, она очень несчастна... Вы мне не верите?
– Верю, – ответила г-жа де Фонтанен.
Ей не терпелось задать один вопрос; она посмотрела на девушку со спокойствием, которое никого не могло обмануть.
– Скажи, там, вместе с вами, и... дядя Жером?
– Да. – И, помолчав, добавила, поднимая брови: – Он-то и надоумил меня бежать... приехать сюда...
– Он?
– Нет, то есть... Всю эту неделю он приходил каждое утро. Давал мне немного денег на жизнь, потому что я осталась там совсем одна. А позавчера сказал: "Если нашлась бы сердобольная душа, которая бы тебя приютила, тебе было бы лучше, чем здесь". Он сказал "сердобольная душа". А я сразу подумала о вас, тетя Тереза. Я уверена, что и он подумал о вас. Вам не кажется?
– Может быть, – прошептала г-жа де Фонтанен. Она ощутила вдруг такое счастье, что едва не улыбнулась. И поспешила опять спросить: – Но почему ты оказалась одна? Где ты была?
– У нас дома.
– В Брюсселе?
– Да.
– Я и не знала, что твоя мама поселилась в Брюсселе.
– Пришлось – в конце ноября. На улице Монсо все опечатали. Маме не везло, вечные затруднения, судебные исполнители требовали денег. Но теперь все ее долги уплатили, она сможет вернуться.
Госпожа де Фонтанен подняла глаза. Она хотела спросить: "Кто уплатил?" В ее взгляде вопрос выразился до того ясно, что на губах девочки она прочла и ответ. И снова не смогла удержаться:
– А... в ноябре он уехал вместе с ней?
Николь не ответила. Голос тети Терезы так мучительно дрогнул!
– Тетя, – с трудом выговорила она наконец, – не сердитесь на меня, я ничего не хочу от вас скрывать, но очень трудно все вот так, сразу объяснить. Вы знаете господина Арвельде?
– Нет. Кто это?
– Известный парижский скрипач, он учил меня музыке. О, он большой, очень большой артист – он выступает в концертах.
– Ну, и?..
– Он жил в Париже, но он бельгиец. И когда нам надо было бежать, он увез нас в Бельгию. У него в Брюсселе дом, там мы и поселились.
– С ним вместе?
– Да.
Она поняла вопрос и не стала уклоняться от ответа; казалось даже, что, избегая недомолвок, она получает какое-то жестокое удовольствие. Но она не решилась продолжать и замолчала.
После довольно затянувшейся паузы г-жа де Фонтанен спросила:
– Но где же ты была эти последние дни, когда ты осталась одна и дядя Жером тебя навещал?
– Там.
– У этого господина?
– Да.
– И... твой дядя туда приходил?
– Конечно.
– Но каким же образом ты оказалась одна? – так же мягко расспрашивала г-жа Фонтанен.
– Потому что господин Рауль сейчас на гастролях в Люцерне и в Женеве.
– Кто такой Рауль?
– Господин Арвельде.
– И мама оставила тебя одну в Брюсселе, а сама поехала с ним в Швейцарию?
Девочка махнула рукой с таким отчаянием, что г-жа де Фонтанен покраснела.
– Прости меня, дорогая, – шепнула она. – Не будем больше об этом. Ты приехала – и прекрасно. Оставайся у нас.
Но Николь упрямо замотала головой.
– Нет, нет, я доскажу, мне уж немного осталось. – Набрав в грудь побольше воздуха, она выпалила: – Слушайте, тетя. Господин Арвельде в Швейцарии. Но он там без мамы. Потому что он устроил маме ангажемент в одном брюссельском театре, она поет в оперетке, у нее обнаружился голос, и он заставил ее заниматься. Она даже имела большой-большой успех в газетах; у меня тут в кармане вырезки, можете посмотреть.
Она запнулась, на миг потеряв нить рассказа.
– Так вот, – продолжала она, и глаза ее вспыхнули странным огоньком, как раз оттого, что господин Рауль уехал в Швейцарию, дядя Жером и пришел. Но он опоздал. Мамы уже не было. Однажды вечером она поцеловала меня... Хотя нет, – она понизила голос и нахмурилась, – мама меня чуть не избила, потому что не знала, куда меня девать.
Она подняла голову и с вымученной улыбкой продолжала:
– О, если говорить по правде, она на меня вовсе и не сердилась, наоборот.
Улыбка застыла у нее на губах.
– Она была так несчастна, тетя Тереза, вы даже представить себе не можете: ей нужно было уходить, потому что внизу ее кто-то ждал. И она знала, что вот-вот может прийти дядя Жером, потому что он уже много раз к нам приходил, они даже музыкой занимались вместе с господином Раулем; но в последний раз он сказал, что ноги его больше у нас не будет, пока здесь господин Арвельде. И вот, уходя, мама велела мне передать дяде Жерому, что она уезжает надолго, а меня оставляет и просит его обо мне позаботиться. Я уверена, он бы так и сделал, но я не решилась ему об этом оказать, когда он пришел. Он страшно рассердился, я боялась, что он кинется за ними в погоню, и я нарочно ему соврала, сказала, что жду ее с минуты на минуту. Он везде ее искал, думал, она еще в Брюсселе. Но я уже больше не могла этого выносить, не могла там оставаться; во-первых, потому что лакей господина Рауля... ах, я его ненавижу! – Она вздрогнула. – У него такие глаза, тетя Тереза!.. Ненавижу его! И когда дядя Жером мне сказал о сердобольной душе, я вдруг сразу решилась. Вчера утром он дал мне немножко денег, и я поскорее ушла, чтобы лакей у меня их не отобрал, и до вечера пряталась в церквах, а потом села в ночной пассажирский поезд.
Она говорила быстро, потупившись. Когда она подняла голову, на лице г-жи де Фонтанен, всегда очень ласковом, было написано такое негодование, такая суровость, что Николь умоляюще всплеснула руками:
– Тетя Тереза, не судите маму так строго, поверьте мне, она ни в чем не виновата. Я ведь тоже не всегда веду себя хорошо, я очень ее стесняю, разве я сама не вижу! Но теперь я уже большая, я не могу так жить. Нет, я больше так не могу, – повторила она, сжав губы. – Я хочу работать, зарабатывать себе на жизнь, не быть никому в тягость. Вот почему я приехала, тетя Тереза. Кроме вас, у меня нет никого. Что мне еще было делать? Приютите меня всего на несколько дней, хорошо, тетя Тереза? Только вы одна можете мне помочь.
Госпожа де Фонтанен была так растрогана, что не в состоянии была выговорить гаи слова. Могла ли она когда-нибудь думать, что эта девочка станет ей вдруг так дорога? Она смотрела на нее с нежностью, которая была сладка ей самой и унимала собственную боль. Девочка была сейчас, возможно, не так хороша, как прежде; губы обметало лихорадкой; но глаза! Темные, серо-голубые, даже, пожалуй, слишком большие, слишком круглые... И какая честность, какое мужество в их ясном взгляде!
Когда к г-же де Фонтанен вернулась способность улыбаться, она наклонилась к Николь:
– Моя дорогая, я тебя поняла, я уважаю твое решение и обещаю тебе помочь. Но на первых порах поживи здесь у нас, тебе нужен отдых.
Она сказала "отдых", а взгляд говорил – "любовь". Николь это поняла, но не позволила себе растрогаться.








