Текст книги "Индия. 33 незабываемые встречи"
Автор книги: Ростислав Рыбаков
Жанр:
Путеводители
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Перед отъездом, он дал мне решение задачки, волновавшей меня куда больше хорошо анонсированной смерти – задачки о слонах на ногте большого пальца руки. С заговорщицким видом он достал крохотную деревянную коробочку-шарик и методично вытряс мне на руку фигурки плоских слоников микроскопического размера – на ногте моем их разместилось 28 штук! Где то они теперь, куда задевались?
Вскоре затянувшееся оформление закончилось и 12 декабря я (через Индию) отбыл в Пакистан.
Это были первые контакты с пакистанцами и первые контракты наших геологов – мы искали нефть. Я был переводчиком и первое время сидел в гулких библиотечных залах, куда приносили огромные папки, в свое время подготовленные скрупулезными англичанами; надо было изучать их и составлять отчеты. А после Нового Года мы отправились «в поле».
Мы – это молодой талантливый геолог Игорь Воскресенский из Краснодара и я. В ночь перед отъездом нам сделали комбинированную прививку «от всего» – сделал её немец, доктор с «говорящей» фамилией Гибель (поговаривали, что это, однако, не настоящая его фамилия – на самом деле он был Геббельс, чуть ли не брат того самого). Сделал, впрочем, не он сам, а молоденькая, очень темная медсестричка; она протерла руку каким-то спиртом, после взяла металлическую палочку с шариком на конце – шарик был утыкан маленькими иголочками, как мини-мина. Она воткнула этот адский шарик в натертое место руки и – повернула (!) его в образовавшейся ранке. Рука распухла почти мгновенно и стала похожа на хобот слона, причем морковного цвета. Внутри что-то ныло, голова мутилась и рука стала горячей как кипяток В таком состоянии мы погрузились в старенький ненадежный самолетик, долетели до Равалпинди (никакого Исламабада не было еще даже в проекте), там пересели в дряхлый серый шевроле, стекла которого приходилось поднимать и опускать руками (!), долго тряслись в кромешной ночи и, наконец, добрались до небольшого бунгало в лесу.
Я стоял, вглядываясь в мириады звезд и вслушиваясь в детский плач шакалов. Было холодно снаружи и очень холодно внутри – дом был толстостенный, рассчитанный на адское пекло лета. Камин (бунгало принадлежало до независимости местному почтмейстеру) сначала капризничал, потом загудел-засвистел, но тепла это не прибавило. На полу стояли, чадили и пахли керосиновые лампы, туалет рыли для нас в темноте местные жители (метрах в двухстах от дома в леске), смутно белели вокруг бунгало палатки пакистанских геологов и слуг.
Здесь нам предстояло жить до лета.
Это было замечательное время! Рука, пострадавшая от усилий д-ра Гибель (температура зашкаливала за 40!), довольно быстро, дня за два пришла в норму – и мы, действительно, ничем не заболели. Ничто не омрачало радости бытия. Свежий воздух, высокие холмы вокруг и заведенный, рутинный порядок жизни – но при этом совершенно непохожий на все, что было до этого.
Рано-рано мы завтракали, потом все вместе загружались в много повидавший виллис и трогались в путь – как правило ближе к горам, к месту, которое не на карте, а в речи местных жителей называлось Чор гали, т. е. «воровской проход». Бросив машину с шофером, мы поднимались в гору по крутой извивающейся тропке, пролезали в узкое отверстие на вершине – это и был тот самый «воровской проход» и оказывались на другой стороне хребта, где и начиналась собственно работа. Игорь ходил – высокий, благородно-остроносый, во французском берете набекрень – и все время во что-то вглядывался. Иногда он что-то записывал и снова вглядывался, пощелкивая карандашом по зубам, спрятанным под пижонскими усиками. Пакистанские коллеги, в основном, держали марку – ходили за ним, останавливались там же, где он, также вглядывались и выглядели при этом очень важно.
Я же чувствовал себя персонажем Жюля Верна. Так как Воскресенский был сосредоточенно молчалив, а коллеги не любознательны, переводить мне было почти нечего – от того времени у меня осталось потрясение экспрессией профессионального геологического языка, особенно глаголов – все в нем «вырывалось», «стремительно(!) выполаживалось», «сбегало», т. е. процессы в действительности занимавшие миллионы лет в языке происходили с мультипликационной скоростью!
А я, настроенный чрезвычайно романтично, ходил по горам, вылезал из пропастей, шел в длинной цепочке и воображал себе приключения в самом подростковом духе – а природа вокруг была сурово-недоброжелательна и по-своему красива. Мы не встречали людей, зато из-под ног то и дело выскакивали дикие мангусты и я наконец-то понял однажды, что мир, в котором я пребываю, куда романтичнее придуманных приключений, что воображение моё на деле не дотягивает до окружающей реальности.
Я почти не снимал тогда. Дело в том, что нашу группу сопровождали несколько человек – кули или слуги. Они несли за нами вещи, продукты, карты, мы шли с пустыми руками. Как только я взял впервые свою старенькую кинокамеру, появился новый кули – специально, чтобы нести мою камеру. Это было неудобно со всех сторон и я отказался от съемок вне бунгало. Осталось только несколько сцен на узкой, с проплешинами, дергающейся пленке в пятнах от старости и низкого качества. Остались, правда, фотографии – аппарат я ухитрялся прятать в шортах, в кармане. На экране мои обрывки фильма выглядят как ожившие сценки из экспедиции Ливингстона.
До обеда мы работали по ту сторону хребта. Обедали, сидя на земле, а потом шли назад, снова поднимались к Чор гали, пролезали сквозь заросшую дыру и, оказавшись на «нашей» стороне, спускались к поджидавшей машине.
Перед самым домом мы, рыча мотором и пуская лиловый дым, продирались по узкой улочке саманной деревни. И каждый день нам навстречу попадалась, вжавшаяся в саманную стену с торчащей травой, женщина ослепительной красоты. До сих пор я помню её огромные настороженные черные глаза из-под бежевого платка, надвинутого на брови, её гибкую фигуру на фоне допотопной стены – и исключительно правильные черты молодого лица, обглоданного постоянным голодом.
Затерянный в этом чуждом мире, трясущийся на жестком сидении виллиса, я иногда мечтал приехать сюда спустя много-много лет. Почему-то казалось, что всё здесь изменится до неузнаваемости, мне будет трудно ориентироваться – и, увидев на вершине ближайшей горы, прямо над деревней, кажущееся небольшим с земли одиноко стоящее корявое дерево, склонившееся под каракорумскими ветрами, я не раз думал – по дереву этому одинокому найду я это место.
Я попал туда через 45 лет. Меня привезли из Исламабада наши ребята-журналисты, мой ученик и его жена. Мы катились по ровной дороге, когда-то хорошо мне знакомой, но ничем не отзывающейся сегодня в моем сердце. Изменилось абсолютно всё. Сотни раскрашенных автобусов, бетонные коробки и коробочки, заправки. По всему мы были уже на месте. Но не было ни нашего бунгало, ни саманной деревушки с трагической девушкой. Солнце клонилось за нависавшую над шоссе гору.
И вдруг! Я увидел на вершине горы кривое, корявое, неуступчивое дерево – всё так же стоявшее в полном одиночестве на краю.
Мы нашли бунгало и я снова вошел в эту комнату и посмотрел на по-прежнему бесполезный камин, но тут зазвонил мой мобильный…
От деревушки же не осталось и пятна.
Во второй половине дня, когда становилось жарко, мы бездельничали, вернее «работали с документами» – Игорь зубрил английский, я – геологические термины; пакистанские геологи, прячась от нас, вернее от Игоря, играли в карты. Кули пели тонкими, но мужественными голосами. Шакалы им подвывали.
Ходить в туалет надо было с палкой, на случай встречи со змеей.
Над нашим маленьким дружным мирком разверзалось огромное антрацитовое небо с мириадами переливающихся звезд.
На рассвете всё начиналось сначала. Это была аскетическая и прекрасная жизнь Физические нагрузки были немалые, но настрой – постоянно радостным.
В горах нас окружало одиночество, еще большее. Мы и этот непокоренный, неосвоенный, в общем-то, равнодушный к нам первобытный мир.
Животные, которых мы там встречали, были, как правило, домашние, но при этом в каких-то совсем не домашних условиях Очень часто мы видели в горах верблюдов – до того я и представить не мог, что это нелепое существо может так ловко карабкаться по камням и утесам Мы видели черных коз, они шли привычной дорогой и часть скалы, стена, вдоль которой они, налезая друг на друга, блея и мекая, шли гуськом, была (за тысячелетия!) отполирована их мягкими тельцами до абсолютного, ровного блеска! Зеркального и как бы тонированного блеска!
Обедая у подножия другой скалы, мы почувствовали, что кто-то на нас сверху смотрит. И вправду, с вершины рядком свисали две острые внимательные мордочки – шакалы.
Людей мы почти не встречали, в очень уж глухих местах шли наши поиски. Однажды мы приехали в небольшую деревню, чтобы нанять мулов для подъема в горы. Пока шли переговоры со старостой, по дороге подошла колонна кочевников, которую мы обогнали час назад. Грязные, лохматые, очень бедно одетые, они были необычайно живописны. Впереди узкие и бестелесные, шли с длинными топориками на плечах мужчины – без багажа. А сзади, навьюченные какими-то бидонами, мешками, корзинами и прочим скарбом, шли женщины племени и вдобавок вели в поводу задумчивых осликов – тоже без багажа (их, видимо, берегли). Кочевники расположились табором недалеко от нас, вокруг развесистого дерева.
Я подошел поближе. Мужчины курили какую-то гадость, ослики думали о чем-то своем, женщины…
И тут произошло невероятное. Любовь с первого взгляда! Нет-нет, я остался верен молодой, хоть и далекой жене. Но розовощекая скуластая деваха из этого племени внезапно возлюбила меня! Она бросала горячие взгляды, она улыбалась – весьма кокетливо – она действовала как потерявшая голову барышня из мелодраматического фильма, хотя вряд ли подозревала о том, что на земле существует кино. Ей хотелось продемонстрировать мне самое дорогое, что у неё есть – и она повернула к свету сверток с ребенком и посмотрела на меня торжествующе – вот какое чудо я выродила! Но тут она всмотрелась в свое дитя при свете дня, и осталась недовольна, он показался ей недостаточно чистым для того, чтобы демонстрировать его бледному чужеземцу – и она страстно плюнула в сморщенную рожицу ребенка и яростно растерла плевок грязным рукавом!
Ребенок взвыл и она, счастливая, приподняла его и показала мне.
В другой раз нас занесло в совершенно безлюдные края, причем мы должны были пройти по заросшему камышом ручью и только в конце долгого пути нас должна была ждать машина – назад дороги не было.
На середине пути мы сделали привал, ели какие-то узкие бутербродики, пили сок из банок с экзотической надписью «Сделано в Южной Африке». Всё было вроде бы как обычно.
Но тут по крутой тропинке, спускающейся сыпящимися камнями с вершины к нам, к ручью, явились два белых старца – в белых одеждах, в белых чалмах и в белых туфлях а ля Хоттабыч (с загнутыми носами).
Увидев людей, мы взаимно удивились. «Есть ли у вас оружие?», – спросили явившиеся сверху.
Мы неохотно признались, что нету. Этот вопрос был для нас болезненным; его решали на всех административных уровнях, но на всякий случай отказали. Между тем, это был район действия многочисленных банд разбойников, и оружие не повредило бы.
Узнав, что мы безоружны, старцы встревожились. Здесь, сказали они, появился тигр-людоед и он промышляет по соседним деревням. Цепочка людей, идущих в затылок друг другу, лакомство, перед которым трудно устоять. Поохав и повздыхав, старцы торопливо покинули нас – их иссохшие тела вряд ли возбудили бы аппетит тигра-людоеда.
Воздух налился тревогой. Светлый и жаркий день стал внезапно удивительно отчетливым.
У нас не было другого выхода. Мы могли идти только вперед, туда, где через несколько километров нас ждала машина, вдруг ставшая недоступно далекой.
Мы снова выстроились в цепочку и пошли. Я шел замыкающим. Всё время пытался вспомнить Гарина-Михайловского: хунхузы стреляют в первого, тигр прыгает в середину, а что там угрожает последнему?
Замешкавшись, я подотстал. Ручей, слабенький, тепленький, мирно шуршал между белыми камнями – приходилось всё время прыгать с одного валуна на другой над небыстрой струйкой ручья; а вокруг шелестели густой стеной, огромные, в два человеческих роста камыши. Тесно прижавшиеся друг к другу, они не пропускали ни одного луча солнца и лишь колыхались, открывая узкую дорожку из гладких валунов, и шептались, шуршали, шумели…
И вдруг…
На одном из плоских валунов впереди я увидел большой, мокрый след кошачьей лапы!
Мокрый – под индийским солнцем! Значит, только что.
Большой – значит, тигр-людоед!
А камыши качаются и что-то скрывают, и угрожают, и в ногах появилась нечеловеческая слабость…
Я гордился собой тогда (о, Жюль Верн!) и, честно, не перестал гордиться до сих пор.
Остановившись, я снял темные очки, положил их рядом с огромным следом кошачьей лапы, медленно достал фотоаппарат (в тот день он, как нарочно, был со мной), навел на резкость…
А камыши гнулись, а камыши шуршали…
И сфотографировал: валун, ручей, мокрый след и очки для масштаба.
И до сих пор это самый счастливый день моей жизни.
К тигру-людоеду мы еще обязательно вернемся.
А пока – пора назад, к основному сюжету. Время шло нечувствительно, стало еще теплее. В одно утро я вышел из бунгало и стал обходить здание по солнечной стороне. Внезапно один из наших кули – худой и какой-то вывернутый, в жаркой верблюжьей шапке, издал резкий предостерегающий вскрик. Я резко остановился, не успев шагнуть вперед, так и застыл с поднятой ногой. Впереди на теплом камушке, именно там, куда я собирался ступить, завораживающе медленно разворачивалась маленькая змея; глазки-бусинки смотрели прямо на меня.
В принципе, я хорошо отношусь к змеям, но здесь на меня пахнуло чем-то неживым – как из ствола пистолета.
В ту же секунду тяжелый кирпич, брошенный Верблюжьей Шапкой, закончил земное существование бедняги змеи.
С того дня мы с Игорем называли Верблюжью Шапку не иначе как Убивец змеи.
Оказалось, что он и вправду спас мне жизнь – змейка эта при всей невзрачности своей относится к самым ядовитым; она выползла погреться и оттого не продемонстрировала присущей ей скорости; если бы она выстрелила собой и укусила меня, жить бы мне оставалось несколько минут и спасти было бы невозможно, даже если поблизости были бы врачи.
Все были счастливы, а я призадумался. Какое сегодня число? – спросил я у Игоря. «Первое февраля», – ответил он. И тут я вспомнил предсказание профессора Докраса: это произойдет на улице, не в доме. Смерть не смерть, но очень близко. Не выходите в феврале на улицу.
Змеи этого типа в дома не заходят.
Здесь самое место рассказать о событиях, произошедших несколько месяцев спустя, когда я снова оказался в том же бунгало и в той же компании.
То, что я только что рассказал, оказалось не единственным случаем использования Убивцем змеи кирпича как оружия.
Однажды в наш затерянный лагерь приехала какая-то инспекция из Министерства геологии Пакистана. В те времена, в правление фельдмаршала Айюб-Хана, все сколько-нибудь значимые посты в администрации (даже в дошкольном образовании) занимали военные – генерал-полковники, генерал-майоры и т. п. Вот какой-то из таких генералов возглавлял нагрянувшую к нам геологическую инспекцию.
Что уж так у них случилось, не знаю, но горячий Убивец змеи, видимо, был как-то оскорблен надменным генералом и, не долго думая, трахнул того кирпичом по голове. Генерала увезли медики, Убивца – полицейские. С тех пор мы о нем не слышали.
Прошло некоторое время. Мы с одним из пакистанских геологов по фамилии Казн поехали на джипе в близлежащий городок Казн был молод, толст, в очках и уморительно важен. Городок был мал и абсолютно средневековый. Мы остановились на его единственной площади, где располагался маленький базарчик В центре площади, в корнях старого дерева примостилось крохотное подобие жилища, где уже 40 лет жила городская сумасшедшая, юродивая, практически никогда не вылезавшая на божий свет – и оттого пользовавшаяся суеверным уважением местных жителей. В тот день вокруг её жилища разместилась команда перегоняемых куда-то колодников, сосланных преступников – под охраной усатых стражников; картина живописная и тоже вполне средневековая.
Сидя в открытом джипе, наблюдая за жизнью этой, оказавшейся вне времени площади, я вдруг увидел среди скованных одной цепью уголовников моего Убивца змеи. Он улыбнулся мне из-под своей неизменной верблюжьей шапки.
В это время пришел важный, как всегда, Казн с закупленными фруктами и печеньем «Смотри, – сказал я ему, – вот наш Убивец змеи; может я могу что-то для него сделать, ведь он же все-таки спас мне жизнь». Казн величаво склонил голову и потопал к стражникам; короткий разговор и вот он уже вернулся – десять рупий, сказал он. Это была смехотворная сумма, так, несколько апельсинов. Я торопливо достал деньги, Казн пропутешествовал обратно.
Дальше произошло нечто неожиданное. Стражник козырнул, достал из штанин огромный тяжелый ключ, подошел к своим подопечным и… отомкнул цепь. Убивец змеи, потирая запястья, выбрался из толпы «коллег» – широко улыбнулся мне, сделал «намаете» и растворился в базарной толпе, теперь уже наверняка навсегда.
Казн был счастлив. Я в первую минуту тоже, но потом страшная мысль ударила мне в голову – что я наделал? Подкуп должностного лица, освобождение за взятку заключенного, к тому же мои противоправные действия усугубляются тем, что я иностранец, да еще из недружественной страны!!
Несмотря на свою фамилию, Казн (что означает– судья) никому не сказал ни слова; я тоже впервые рассказываю эту историю, надеясь, что за давностью времени (это было в 1962 году) остается только одно – мне удалось хоть как-то облегчить жизнь человеку, благодаря которому я живу до сих пор.
Событие со змеей первого февраля заставило меня изменить отношение к предсказанию профессора Докраса. Как в чашке кофе и в линиях руки можно увидеть за несколько месяцев (!) маленькую глупую змейку в пакистанском Кашмире, выползшую погреться после холодной зимы?!
Радовало одно, февраль только начался, а всё уже произошло, можно дальше жить спокойно.
А жизнь, действительно, пошла спокойная и безмятежная. Воскресенского на месяц вызвали в Карачи, я остался, а пакистанцы с отъездом иностранного шефа на работу ходить перестали совсем, сидели в своих палатках и резались в карты.
И так прошел весь февраль.
Потом пришла телеграмма от Игоря; 28-го он возвращается, везет письма из дома, просит встретить.
Не встретить его было нельзя – хотя бы для того, чтобы помочь ему с языком, да и письма хотелось прочесть поскорее.
Шофер попался со странностями. Туда, когда надо было поспеть ко времени прилета, он тащился еле-еле, поставив босые ноги по обе стороны руля и громко распевая какие-то песни; назад, когда уже не было смысла торопиться, он летел как метеор.
Мы неслись сквозь яркий и уже весьма жаркий день. Игорь сидел рядом с шофером, я за ним, спиной к движению, стараясь при свете, падающем через ветровое стекло, разобрать каракули жены. Брезентовые стены хлопали.
Дальше идут какие-то провалы. Единая лента событий не выстраивается. Видимо, я на какие-то мгновения терял сознание.
Помню, что вылезаю из опрокинутого джипа. Из джипа идет дым. На разгоряченном черном асфальте валяются люди и лошади.
Воскресенский как-то странно и нелепо приседая, смотрит на меня и бессмысленно повторяет: «Ничего, ничего», – а мне и правда ничего, вот только правое ухо как-то свербит. Я подношу к нему руку и она непонятным образом входит внутрь моего черепа, вся мгновенно заливаясь яркой, блестящей на солнце, и густой кровью.
Потом удалось восстановить, что произошло. Дурак шофер летел как птица и, увидев впереди идущую навстречу тонгу, сбросил скорость только перед самым столкновением. Тонга – это двухколесная арба, повозка, влекомая лошадью; её дышла выходят далеко вперед лошади и украшены острыми стальными наконечниками. Эти смертоносные наконечники вонзились в джин, выбили ветровое стекло (Игорь успел уклониться и ему только сильно ободрало спину) и пронзили машину как шампур. В самом конце одно из них врезалось в мою голову, беззащитно повернутую к ним затылком, надорвало мне правое ухо, дошло до мозга – и остановилось! Еще бы один-два миллиметра и вы бы никогда не узнали об этом происшествии…
Непонятно, каким образом, но в этой пустынной местности, где нет людей, а корова в ужасе убегает от раскрашенных грузовиков, но уже через десять минут с воем примчалась военная полиция.
Меня отвезли в местный госпиталь, сразу же завалили на холодный операционный стол и стали пришивать злосчастное ухо. Пришивали противно – так шьют одежду. Какой-то санитар, боясь, видно, что у меня будет болевой шок, плясал на корточках у моего лица и делал рожи – при других обстоятельствах это выглядело бы забавно, но тут мне было не до смеха.
Пришили, кстати, ювелирно, на всю жизнь, сейчас даже шрам почти не прощупывается.
Сколько это длилось – не знаю. Наконец, забинтованный, как человек-невидимка, я попытался встать. Хирург стоял рядом, придерживая меня одной рукой, а другой сжимал узкую пробирку с нестерпимо алой жидкостью. Я стал на ноги и увидел, что все предметы и люди вокруг вдруг начинают двоиться и троиться в моих глазах; хирург со словами «я знал, что так будет» протянул пробирку – выпейте. Я глотнул и размножение предметов остановилось. Тогда я лихим махом выпил всю эту жидкость и всё вокруг приняло обычный вид. Я же почувствовал неестественную бодрость.
Помню, что заговорили о «моем» тигре-людоеде и я сказал, что слышал будто крестьяне попытались организовать ему отпор и многие попали именно в этот госпиталь «Да, – сказал хирург, – пойдемте, я вас познакомлю». Они, говорил он, вышли всей деревней, а оружия у них нет, одни топорики; в результате практически вся деревня здесь, у нас. Только это не тигр, а леопард, но не один, а пара леопардов-людоедов.
В палате с никелированных кроватей на меня уставились жуткие исполосованные лица – вот, видите, – сказал хирург, – у них такие же шрамы, как у вас.
Вскорости действие алой жидкости закончилось, всё поплыло у меня перед глазами, но военные полицейские погрузили меня в свой джип и, дымя отвратительными сигарами, рванули в наш лагерь – при первом же повороте я начал вываливаться за борт, но усатый офицер крепко держал меня за талию как умыкаемую невесту.
А на другой день прилетел советский врач, одобрил пришитое ухо, но всё же вывез меня самолетом в Карачи. Лежа в своей маленькой комнатке я с трудом написал письмо в Москву и довольно быстро получил ответ. «Вот как, – ворковала жена, – не надо верить глупым гаданиям, твоё письмо датировано мартом и ничего не случилось А у нас все звонят и спрашивают, как ты там». Понятно, что я ничего ей не написал о своем ДТП и читать это милое щебетание было забавно – забинтованный так, что едва видны глаза, лежащий почти неподвижно и с трудом преодолевающий головные боли – и нате, пожалуйста, не надо верить глупым гаданиям!
Я лежал и думал – случай со змеёй и автокатастрофа, 1 февраля и 28 февраля, как бы окольцован оказался этот роковой месяц. Совпало всё, о чем, волнуясь, говорил старый добрый Докрас!
Он действительно увидел грозившую опасность – но как?
До сих пор я иногда думаю об этом и теряюсь в поисках ответа.
И только одно не укладывается при этом в голове и рождает новые сомнения. В тот вечер Докрас говорил о моем прошлом и безошибочно называл уже состоявшиеся события. О будущем же, кроме неожиданной близости смерти в грядущем феврале, он сказал еще только одно: у Вас будет 6 детей. («Только не от меня!» – быстро отреагировала жена). И тут он ошибся. У меня только две дочери – и предчувствуя реакцию читателей, могу твердо сказать, что внебрачных детей у меня нет. Одно время я объяснял это несовпадение тем, что двое детей и четверо внуков – но вот внуков уже пятеро и недавно появилась правнучка. Шесть не получается никак А ведь казалось бы, что определить количество детей куда легче, чем разглядеть в тумане будущего вкрадчивое приближение Смерти.
Так и ушел из моей жизни профессор Докрас, оставив за собой неразгадываемые загадки.
«Магия!» – смеялись его коллеги. А для меня это самое яркое и впечатляющее чудо из подаренных мне Индией.
Мелких чудес, как уже говорилось, было предостаточно. Составляя планы поездок, я всегда руководствовался своими собственными соображениями, но постоянно оказывался в каких-то местах в особые священные дни, не повторяющиеся иногда в течение многих лет.
Бывали и просто забавные прикосновения к чему-то явно существующему, но до той минуты не проявлявшемуся. Вот два случая.
Однажды в Калькутте, гулял вокруг Миссии Рамакришны, я ни с того ни с сего подумал – всем известно, что санскрит это древний язык Индии, но он же не исчез, на нем говорят современные философы и жрецы, на него переводят мировую литературу, на нем, наконец, и сегодня создаются новые художественные произведения. Вот было бы интересно узнать поподробнее об этом!
Через полчаса меня пригласил Свами Локешварананда, монументальный патриций, возглавлявший Институт культуры. «Мы сейчас совещались, – сказал он, – и приняли решение провести общеиндийскую конференцию по современной литературе на санскрите; мы просили бы Вас принять в ней участие».
Без комментариев.
Второй эпизод, похожий, кстати, относится к моему пребыванию в Мадрасе. Моя приятельница одна из лучших танцовщиц Индии, Падма Субраманьям (о ней уже мы говорили), затащила меня на какой-то концерт. Мы пришли поздно, мест не было, но Падма не просто известна, она знаменита – и нам на полусогнутых ногах приволокли два стула и поставили прямо перед сценой в широком проходе. Мы сели и стали слушать. Маленький оркестр аккомпанировал слепому певцу, как бы сошедшему со старинной миниатюры! Публика принимала его восторженно. Я, понимал, что это выдающийся исполнитель, но слушал рассеянно – стыдно сказать, но при всей моей безмерной любви к Индии, я не очень люблю классическую индийскую музыку (и индийскую кухню). Шальная мысль забрела в мою внешне внимательную голову – а вот, если бы певец спросил меня, что бы я хотел чтобы он исполнил? О чем попросил бы я его? И откуда-то изнутри, из глубины пришло: Ом-нама-Шивайя, священный гимн шиваитов.
Слепец «смотрел» поверх нас, заканчивая очередную песню, и вдруг, не давая возникнуть волне аплодисментов, без всякого перерыва – запел Ом-нама-Шивайя!
Почему-то я удивился не в этот момент, а в следующий, когда сидевшая рядом Падма резко повернулась ко мне и, хлопнув зазвеневшей браслетами рукой по моему колену, торжествующе шепнула мне в лицо: «Ну, что?!».
Какие тут могут быть комментарии, какие объяснения?
Множество странностей случалось с любимым моим фотографированием.
Помнится, в священном городе Хардваре я спешил на вот-вот отходящий автобус. Дорога к остановке лежала мимо придорожного кафе. Европейское слово кафе не передает впечатления от этого заведения в индийской глубинке – там это грязная половая тряпка на нескольких палках, воткнутых вертикально (тряпка – «потолок», спасающий от прямого попадания солнца); при этом всё это оборванство носит какое-либо пышное название, скажем «Дворец чая»; на одной железнодорожной станции я видел даже «кафе» под бессмысленным названием «Вегетарианский чай». Так вот, в Хардваре в таком кафе сидел необычайно живописный бродячий святой. В одеянии цвета охры, вымазанный пеплом, бородатый и никогда в жизни не стригшийся, весь в больших, маленьких и громадных бусах, он сидел на табуретке, вальяжно положив ногу на ногу и пил чай из стакана.
Я стал как вкопанный и схватился за фотоаппарат. Конечно, я знал, что снимать людей, тем более святых, без их разрешения не полагается, но автобус уже урчал, отправляясь в путь, и, в конце концов, мы же никогда больше не увидимся, пусть я сохранюсь в его памяти невежливым иностранцем, но зато – какой у меня останется кадр!
Святой был крайне неприветлив. Он злобно уставился мне в объектив, как бы надеясь, что моя наглость не беспредельна – но я нажал на спуск И тут он усмехнулся. Усмехнулся как-то победительно.
На проявленной пленке этого кадра не оказалось. Второй случай такого рода оказался для меня куда более травматичным.
В один из приездов в Татгуни, имение Святослава Николаевича Рериха под Бангалором, я стал фотографировать все картины, хранящиеся там в мастерской. Нечего и говорить, что цифровых аппаратов тогда не было, всё проявлялось по возвращении в Москве.
Посреди мастерской поставили стул и на него выносили одну за другой картины С.Н. Сам он стоял за моей спиной и комментировал, а я снимал и аккуратно записывал его слова.
«И мы трудимся…» – так прошел целый день и я отщелкал несколько плёнок.
Я трясся над ними, как курица над цыплятами, так я боялся, что в аэропортах их случайно засветят. Более того, в Москве я отдал их на проявку не в обычную фотолабораторию, а в специализированный государственный институт.
Наконец, я принес завернутое в газету сокровище, развернул и стал смотреть их на свет.
Смотреть было не на что… Все пленки были абсолютно черные, хотя на каждой один-два кадра оказались совершенно нормальными, хорошие, цветные кадры. Причем, я бы понял, если бы эти сохранившиеся кадры были в самом начале, а потом бы шла черная, т. е. засвеченная пленка. Это означало бы, что виновата механика. Но нет, некоторые были в середине, некоторые в других местах, а рядом отсвечивала полная беспросветная чернота.
На всех сохранившихся кадрах был Святослав, но из картин уцелела только одна. Я всмотрелся. На ней под большим деревом сидел седобородый Учитель с книгой на коленях, а перед ним отрок, спиной к нам. Я полез в стол и вытащил блокнот, в котором делал записи там, в мастерской, нашел эту картину среди сотен несохранившихся на пленке и снова накатила на меня какая-то странная необъяснимая волна. Я снова услышал высокий тенор Святослава – «эта картина называется Знаки Священные…», потом пауза и совершенно непонятное: «Но Вы лучше запишите Заветы Учителя». Я смотрел в блокнот, там действительно было под этим номером написано «Знаки Священные», потом это название было аккуратно зачеркнуто и сверху выведено «Заветы Учителя».
Еще одна загадка! Как одна и та же картина может носить столь разные названия! И что значит – «но Вы лучше напишите…»? если художник назвал своё полотно, скажем, «Грачи прилетели», оно так и будет называться, независимо от того, кто на него смотрит.
Я уже не был скептиком времен встречи с профессором Докрасом, я верил, что в жизни, особенно в Индии, бывает много таинственного и необъяснимого. Я вполне допускал, что в почти повальном исчезновении кадров на нескольких пленках, в их превращении в беспросветную черноту повинны не поломка аппарата и не неумение проявлявших пленки.


























