Текст книги "Робеспьер"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Голос Робеспьера. Я обвиняю богачей, я обвиняю буржуа, которые совершили Революцию ради наживы и барышей и теперь стремятся преградить ей путь. Я обвиняю Национальное собрание, которое предало народ и призывало к резне. Я знаю, что после этих слов над моей головой будут занесены сотни кинжалов. Пусть придет смерть и избавит меня от зрелища стольких злодеяний.
Голос народа. Мы все умрем с тобой!
– Нет! С тобой мы победим!
Видения.
1. Улица. Робеспьера с триумфом несут на руках под звуки фанфар и ликующие клики. На нем венок из дубовых и лавровых листьев. Матери протягивают к нему детей под благословение. Юноши склоняют перед ним знамена.
2. Колесница Революции. Она торжественно движется посреди несметной толпы по широкой дороге, уходящей вдаль к багровому горизонту. На троне восседает прекрасная женщина, олицетворяющая Республику. У нее в руках меч, перевитый пшеничными колосьями. За колесницей шествуют депутаты Конвента. Впереди, ведя под уздцы белых коней, выступает Робеспьер. Рядом с ним – Сен-Жюст, Леба, Кутон, члены обоих Комитетов. Колесница катится меж двойного ряда пик, ружей, знамен и щитов с обозначениями одержанных побед. Но движется она под грохот битв и треск пожаров; временами дым заволакивает весь горизонт и, застилая пеленой торжественное шествие, скрывает его от глаз...
Каждый раз, как рассеивается дым и кортеж появляется снова, толпа все редеет, лик Республики меняется, становится грозным и страшным; растрепанная, окровавленная, она встает во весь рост, потрясая мечом (сноп колосьев уже брошен наземь и затоптан), исступленная и яростная, как статуя Свободы, изваянная Рюдом. По краям дороги, словно вехи, вырастают могилы, холмы, подобные курганам: король, жирондисты, Эбер, Дантон...
Потом исчезает и сама колесница... Только Робеспьер с горсткой приверженцев продолжает свой путь, пробиваясь сквозь хмурую и безмолвную толпу, к которой он взывает в тревоге.
Голос Робеспьера (Робеспьер простирает руки к народу). О мой народ, мой единственный друг! Что бы ни случилось, мы останемся навеки вместе. Счастье и горе, радость и страдание, жизнь и смерть – все я поделю с тобой. В твоей любви, в твоем доверии – единственный смысл моей жизни. Не отнимай же их у меня! Я твой. Я так долго боролся за тебя! Ночь приближается. Я так устал! Не покидай меня!
Голос народа. Мы не покинем тебя. Мы последуем за тобой, куда бы ты ни шел.
Голос Робеспьера. А знаешь ли ты, куда я иду?
Видение.
В конце проспекта, уходящего вдаль, как аллея Елисейских полей, в самой глубине, вместо Триумфальной арки появляются очертания гильотины... И вдруг эта картина, эти видения – все исчезает. Робеспьер по-прежнему лежит на столе. Вокруг него шумит и толпится народ.
Возгласы. На гильотину!..
– Ты спишь, предатель?
– Просыпайся!
Лицо Робеспьера искажается от боли. Сен-Жюст встает с места и старается через головы людей увидеть Робеспьера, но ему мешает шеренга зевак, которые толпятся вокруг стола и осыпают раненого оскорблениями.
Первый жандарм (заметив Сен-Жюста). Дайте же ему посмотреть на своего учителя!
Толпа расступается и пропускает Сен-Жюста; тот, подойдя к столу, склоняется над Робеспьером. Они без слов обмениваются долгим взглядом, полном любви и преданности... Сен-Жюст выпрямляется и глазами указывает Робеспьеру на доску [31]31
См. гравюру Дюплесси-Берто, где Робеспьер делает судорожные усилия, чтобы повернуться и увидеть у себя над головой доску с текстом Декларации. – Р. Р.
[Закрыть], прибитую к стене над его изголовьем.
Сен-Жюст. Декларация прав человека... Наше создание... Она победит!
Занавес.
КАРТИНА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Заключительная сцена для народного театра. В тот же день, 10 термидора (28 июля), около 6 часов вечера. Площадь Революции (ныне площадь Согласия). Вид на площадь с угла, возле террасы Тюильрийского сада (со стороны нынешней улицы Риволи). Находящиеся на сцене видят гильотину посреди площади, но из зрительного зала ее не видно. Густая толпа внимательно, тревожно, настороженно смотрит на площадь. Многие поднимаются на цыпочки, некоторые несут на плечах детей.
В заднем ряду (ближе к публике), прижавшись к стене террасы, стоят Билло, Баррер, Матьё Реньо, Бабеф, потрясенные и безмолвные. Карье с трудом сдерживает прерывистое дыхание. Поодаль стоят Межан, Коллено, шпионы, подвизающиеся в Комитете, мюскадены.
Впечатление огромной толпы, которая, простираясь за пределы сцены, бушует и волнуется, словно океан. Занавес подымается в ту самую минуту, когда, под резкую барабанную дробь, падает голова Робеспьера. При этом звуке толпа содрогнулась и отхлынула с громким криком «а-а!».
Голос из толпы. Ты слышал, как волк завыл?
Kaрье (в неистовстве). Скатилась с плеч голова тирана!
Голос (из группы Межана и мюскаденов). Смотри, Карье, как бы и твоя не скатилась!
На площади наступает глубокая тишина. Реньо и Билло, опустив головы, не смеют поднять глаза.
Реньо (удручен). Приди в себя, Билло!
Билло (тоже удручен). Уже кончено?
Голоса в толпе. Нет, еще один.
– Кто это?
– Сен-Жюст.
– Он будет говорить?
– За весь день он не разомкнул губ...
Мгновение полной тишины; толпа затаила дыхание. Затем громкое «а-а!», как удар топора – и больше ни звука.
Коллено. Счет закрыт.
Межан (искоса взглянув на Билло, Реньо и других). Нет, пока еще нет. Счет остается открытым. (Направляется к Бабефу, отвернувшемуся, чтобы не видеть площади.)Поздравляю, Бабеф. Не прошло и недели, как ты вышел из тюрьмы, а времени даром не потерял.
Бабеф (со стоном). Нет, нет, я этого не совершал!
Матьё Реньо. Мы это сделали! Мы все, и ты тоже, Бабеф, мы совершили самоубийство!
В этот миг Билло, до сих пор молчавший, в отчаянье хватается за голову и, расталкивая соседей, бросается прочь.
Реньо (удерживая его за руки). Нет, Билло! Теперь не время бежать... Слышишь? Мы должны держаться вместе.
Остервенелая, бушующая толпа подступает к ним... Вой, рев, визгливые плясовые напевы, ликующие злорадные песни. Реакция сразу подняла голову; она страшна в своем неистовом, разнузданном натиске. Тайные агенты и мюскадены Межана науськивают людской поток против якобинцев, инстинктивно сплотившихся на углу площади.
Беснующаяся толпа (остановившись против якобинцев). А про этих забыли?
– Им тоже не миновать ножа!
– И по ним гильотина плачет!
– На фонарь их!
В один миг группа вожаков термидора становится одинокой, как скала, на которую обрушиваются морские валы, и в один миг она смыкает ряды, стараясь сдержать разъяренный людской поток. В этой ожесточенной самозащите чувствуется ужас перед свершившейся непоправимой катастрофой. Термидорианцы обмениваются с толпой яростными возгласами.
Матьё Реньо (кричит). К оружию! Враг прорвался на площадь!
Билло. Революция в опасности! Сюда, Колло! Баррер! Сюда, Фуше!
Бабеф. Ко мне, якобинцы, кордельеры! Сюда, рабочий люд!
Баррер (увидев солдат, подает им знак). К нам, солдаты Республики!
Солдаты (пробивая себе путь среди враждебной толпы). Мы с тобой, Баррер! (Расталкивая мюскаденов.)Назад, сволочь, вон отсюда, королевские псы! Мы отогнали врагов от границ Франции. Мы не дадим им завладеть Парижем.
Гош (появившись среди солдат, становится рядом с группой якобинцев). Я – Гош. Я только что из тюрьмы. Я встретил там Сен-Жюста, который заточил меня в крепость. Я обнял его. Мы так горячо любили Республику, что ревновали к ней друг друга. Но сейчас, когда Республике грозит опасность, мы все как один встанем на ее защиту.
Матьё Реньо (взобравшись на выступ террасы, позади других, громко взывает). Встанем все как один, живые и мертвые! Сюда, Марат! Восстань из могилы!
Ревущая толпа, потрясенная этим призывом, на мгновение замирает. Реньо продолжает в восторженном порыве.
На помощь, Шалье, Лепелетье, к нам, Верньо, сюда, Шометт, сюда, Дантон, к нам, Сен-Жюст и Робеспьер!
Межан. Вы сами их убили!
Реньо. Сюда, наши мертвецы! В бою они живы. Пока битва продолжается, они с нами. К нам, бессмертная Революция!
Билло. Умрем за нее!
Гош. Она победит.
Матьё Реньо. Народы мира, грядущие поколения, сюда, сюда!
Гош. Пойдем им навстречу!
Бабеф. Они идут, они идут! Я слышу их поступь!..
Матьё Реньо. Вот они!
Гош запевает «Марсельезу». И мне бы хотелось, чтобы в музыке Дариуса Мило или Оннегера, в свободном, страстном и пламенном контрапункте, «Марсельеза» перешла в мощные звуки «Интернационала», который, родившись из «Марсельезы» и все нарастая, затмил бы ее и поглотил. Эта заключительная сцена должна проходить в атмосфере пламенного, самозабвенного порыва, которым охвачен священный отряд якобинцев, сплотившихся вокруг Реньо, Гоша, Билло и Бабефа. Они на несколько ступеней возвышаются над ревущей толпой, а толпа отпрянула, но собирается с силами, готовясь вновь ринуться на них.
Занавес.
СЛОВО ПРИНАДЛЕЖИТ ИСТОРИИ
В этой драме, как и во всем цикле моего «Театра Революции», я больше придерживался психологической правды характеров, чем правды исторических фактов. Однако в «Робеспьере» я гораздо ближе следовал фактам, чем в какой-либо другой своей пьесе. Смею надеяться, что истинное лицо истории вернее отражено в «Робеспьере», чем мне удалось это в «Дантоне», написанном слишком рано, еще до того, как история нашей Революции обогатилась новыми плодотворными исследованиями. В числе тех вольностей, весьма редких и во всяком случае несущественных, когда я погрешил против истории, есть две, касающиеся Гоша и Бабефа. Гош не мог появиться в Пале-Рояле 22 мая 1794 года, так как в то время уже сидел в тюрьме. Командуя Мозельской армией, он готовился в Тионвиле к новому походу на Германию, когда 10 марта 1794 года его неожиданно заменили Журданом и перебросили на итальянский фронт. Он выехал из Тионвиля 18 марта, но, не успев прибыть в Ниццу, был арестован и под усиленной охраной препровожден в Париж. Приказ об его аресте подписали Колло и Карно. 11 апреля его заточили в тюрьму Карм. Оттуда он написал Робеспьеру, заботясь более о его добром мнении, чем о спасении собственной жизни. Но Фукье-Тенвиль перехватил письмо, и Робеспьер так его и не получил. Гоша выпустили из тюрьмы только 17 термидора, а не 10-го, как сказано в моей драме.
Что касается Бабефа, то он был арестован за растрату 24 брюмера (14 ноября 1793 года) и освобожден 30 мессидора (18 июля 1794 года). Даже новейшие его биографы не могли установить, чем он занимался в течение десяти дней между выходом из тюрьмы и 9 термидора. Потеряв направление в шквале событий, этот неустойчивый человек яростно ополчался в те дни на «Максимилиана Жестокого», которого прежде превозносил и чьей памяти после термидора воздал должное. Он испытал на себе все невзгоды, все ужасы нищеты и, более чем кто-либо из выдающихся революционеров, был призван отстаивать права угнетенного, обманутого народа, но при своем беспокойном уме вечно попадал впросак и становился игрушкой в руках всевозможных авантюристов: то бывшего плантатора в Сан-Доминго, Фурнье-Американца, то владельца пекарни спекулянта Гарена, то благодушного с виду негодяя депутата Дюфруа и других. Глубина и благородство политических убеждений сочетались в нем с поразительной душевной слепотой. Он был обречен на неудачи.
* * *
Я пытался с возможной точностью изобразить роковую трагедию последних месяцев Французской революции, с апреля до июля 1794 года, ибо после 9 термидора революция умерла: термидорианцы убили ее.
Теперь для нас совершенно ясно, что Робеспьер выделялся среди деятелей Французской революции не только цельностью своей натуры, но своим прозорливым умом и непоколебимой преданностью делу народа.
Даже враги его, его убийцы, заговорщики 9 термидора, принуждены были с горечью признать это на другой же день после катастрофы. Я предоставляю слово их беспокойным теням. Прямодушный Билло-Варенн, которому уже через год пришлось искупить свою ошибку на каторге в Кайенне, а затем в ссылке на Гаити, где он и умер в 1819 году, писал:
«Мы совершили в тот день роковую ошибку... Девятого термидора Революция погибла. Сколько раз с тех пор я сокрушался, что в пылу гнева принял участие в заговоре! Отчего люди, взяв в руки кормило власти, не умеют отрешиться от своих безрассудных страстей [32]32
В другом месте он с проклятием вспоминает о своей «бешеной ненависти». – Р. Р.
[Закрыть]и мелочных обид?.. Несчастье революций в том, что надо принимать решения слишком быстро; нет времени на размышления, действуешь в непрерывной горячке и спешке, вечно под страхом, что бездействие губительно, что идеи твои не осуществятся... Восемнадцатое брюмера было бы невозможно, если бы Дантон, Робеспьер и Камилл сохранили единство».
Баррер, находясь в изгнании, говорил Давиду Анжерскому: «Я много думал об этом человеке (Робеспьере). И убедился, что его господствующей идеей было установление республиканского строя... Мы не поняли его. У него была душа великого человека, и потомство несомненно дарует ему это имя!.. То был человек честный, безупречный, истинный республиканец».
Вадье, прежде чем отправиться в изгнание в 1815 году, призвал к себе одного из друзей и сказал ему:
«Прости мне девятое термидора!»
В Брюсселе он часто говорил с горечью:
«Мы не оценили Робеспьера, мы убили его».
В возрасте девяноста двух лет он заявил:
«За всю мою жизнь я не совершил ни одного поступка, в котором бы после раскаивался, за исключением того, что я не оценил Робеспьера».
Камбон: «Девятого термидора мы думали, что убиваем только Робеспьера. Но мы убили Республику. Сам того не ведая, я послужил орудием для ненависти кучки негодяев. Зачем не погибли они в тот день и я вместе с ними? Свобода была бы жива и поныне!»
Левассер: «Робеспьер! Не произносите при мне его имени. Это единственное, в чем мы раскаиваемся. На Гору нашел туман ослепления, когда она погубила его».
Субербьель (на смертном одре): «Робеспьер был совестью Революции. Его принесли в жертву, потому что не умели понять».
Мерлен де Тионвиль: «Робеспьер был пламенным другом отчизны: он любил ее так же, как я, быть может, сильнее, чем я».
Даже Леонар Бурдон, арестовавший его, даже Лекуантр, который замышлял заколоть его кинжалом, Амар, Тюрьо – и те признали, что совершили ошибку.
Мало того, даже Баррас, в рукописных заметках к своим «Мемуарам», признает величие Робеспьера и объясняет его гибель тем, что он бесстрашно сопротивлялся террору и стремился восстановить в республике принципы справедливости и умеренности.
Как могло случиться, что после стольких свидетельств со стороны его врагов и убийц пришлось ждать свыше столетия, чтобы было, наконец, пересмотрено отношение к Робеспьеру? Да и пересмотрено ли оно? Нет еще, несмотря на благородные домыслы Ламартина, на слепое поклонение Гамеля, на самоотверженные архивные изыскания Матьеза и его школы. Самому выдающемуся деятелю Французской революции до сих пор не поставлено во Франции ни одного памятника (а следовало бы во искупление содеянного воздвигнуть ему статую). С тех пор как существует Французская республика, ни одно правительство не осмелилось встать на защиту его доброго имени. Зато ненависть врагов республики, более прозорливая, никогда не слагала оружия. Я всегда считал, что злобный нюх врага открывает грядущим поколениям величие гения гораздо раньше, чем его признают друзья.
Однако я не имел намерения идеализировать Робеспьера. Умный и проницательный Баррер ясно понимал, что «его погубило тщеславие, болезненная раздражительность и несправедливое недоверие к своим соратникам. Это большое несчастье...»
Надо добавить, что Робеспьер 1794 года уже был не тем, каким он был между 1789 и 1793 годами. На мой взгляд, его величие ярче всего проявилось в период Учредительного собрания, когда он выступал в роли смелого, прозорливого и бесстрашного борца. В те времена он поистине олицетворял собой глас народа и его разум. Но революции изнуряют людей. Робеспьер, отличавшийся слабым здоровьем, нес на себе нечеловечески тяжелое бремя. И так уже чудо, что он продержался до июля 1794 года. Еще 29 мая 1793 года, выступая в Клубе якобинцев, он говорил, что его «истощили четыре года Революции», что он «обессилен длительной лихорадкой». После контрреволюционного мятежа 31 мая, выступая 12 июня у якобинцев, он заявил, что «силы его подорваны». «Я уже не обладаю, – сказал он, – необходимой энергией, чтобы бороться с происками аристократов. Я надорвался за четыре года утомительных и бесплодных трудов, я сознаю, что мои физические и моральные силы уже не находятся на уровне задач великой Революции, и я заявляю, что ухожу со своего поста». Его отставку не приняли, больше того: никогда еще его деятельность не была столь напряженной, как в последующие страшные месяцы, когда террор был поставлен в «порядок дня». После выступления в Конвенте 5 февраля 1794 года против дантонистов и эбертистов Робеспьер, надорвавшись, отстранился от дел. С 9 февраля по 12 марта он не появлялся ни у якобинцев, ни в Конвенте. Но 22 вантоза (12 марта) он дотащился через силу, совсем больной, на заседание Конвента, чтобы добиться принятия беспощадных декретов по докладу Сен-Жюста, направленных против обеих мятежных партий. Той же ночью эбертисты были арестованы и заговор разгромлен.
«Имейте снисхождение, – говорил он в мае 1794 года, – к тому состоянию усталости и подавленности, в какое меня приводит порою мой непосильный труд».
Постоянное напряжение и изнуряющая работа, вероятно, немало способствовали развитию в нем болезненной подозрительности и пессимизма.
Четырнадцатого июня 1793 года он говорил в Клубе якобинцев: «Смею заверить, что я один из самых недоверчивых, самых печальных патриотов, какие только были с начала Революции». Он видел слишком ясно и глубоко продажность, разложение и предательство, разъедавшие Конвент. Давнишний пессимизм Робеспьера, побудивший его еще в декабре 1792 года утверждать, что «добродетель на земле всегда была в меньшинстве», со временем развился до болезненных размеров. После процесса Ост-Индской компании, разоблачившего мошенников, которых он считал честными республиканцами, он пришел к убеждению, что революция погибла. Однако он боролся до конца – его пессимизм никогда не мешал ему действовать. Он был одарен острым чувством реальности и умением взвесить возможности, меняющиеся день ото дня. Но ему недоставало непоколебимой твердости, которую героический пессимизм Сен-Жюста черпал в абсолютном господстве разума. Сен-Жюст, по его собственным словам, «бросил якорь в будущее». И его пессимизм в настоящем был в сущности оптимизмом дальнего прицела. Робеспьер, вероятно, смотрел на будущее так же мрачно, как и на настоящее. Он был вскормлен горьким стоицизмом и находил утешение в боге Жан-Жака Руссо, в провидении. Это еще сильнее способствовало его одиночеству, так как встречало мало сочувствия вокруг. Он слишком обособился, отдалился даже от самых верных друзей и товарищей, даже от Сен-Жюста и Кутона. Опасаясь, что они не одобрят тех или иных его шагов, он не посвящал их в свои планы и часто ставил перед свершившимся фактом. Между Кутоном и Сен-Жюстом также не было прежнего согласия, каждый из них действовал самостоятельно, на свой риск. Девятого термидора все трое оказались разобщенными. Но из чувства верности и солидарности они приняли общий приговор, что соединило их навеки в смерти и в бессмертии.
В одном из своих замечательных и, как всегда, чеканных изречений Сен-Жюст говорит «о человеке, который принужден отрешиться от мира и от самого себя, человеке, который бросает якорь в будущее».
Робеспьер познал это трагическое отрешение от мира; особенно мучительно оно было среди толпы, которая с истерической страстностью отзывалась на его речи, его исповеди и которая завтра – он это знал – неминуемо его предаст. Гораздо труднее было ему «отрешиться от самого себя». Один Сен-Жюст был способен в самый разгар борьбы сохранять гордое бесстрастие юного героя Гиты. Его поддерживала вдохновенная уверенность, что он действует в согласии «с силой вещей, ведущей нас, быть может, к цели, о которой мы и не помышляем» (эта фраза, приписанная мною Робеспьеру, принадлежит Сен-Жюсту), в согласии с великими законами, управляющими историей человечества. Этой чудесной уверенностью он был обязан тому глубокому ощущению природы, которое Жорес подметил в его речи от 23 вантоза (13 марта 1794 года), – той романтической интуиции, что прорезáла, словно молнией, туман его подчас непонятных речей. И не успел краткий день его жизни, еще окутанный утренней дымкой, озариться лучами солнца, как юный герой погиб.
Ромен Роллан
1 января 1939 года.