355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Жизнь Толстого » Текст книги (страница 7)
Жизнь Толстого
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:51

Текст книги "Жизнь Толстого"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

«Думаю, что теперь, именно теперь, начал совершаться тот великий переворот, который готовился почти 2000 лет во всем христианском мире, переворот, состоящий в замене извращенного христианства и основанной на нем власти одних людей и рабстве других – истинным христианством и основанным на нем признанием равенства всех людей и истинной, свойственной разумным существам свободой всех людей».[225]225
  «Конец века». – Р. Р.


[Закрыть]

И какой же час выбирает этот пророк и ясновидящий, чтобы возвестить новую эру счастья и любви? Самый темный для России час, час позора и бедствий. Такова великая власть животворящей веры! Вкруг нее – все свет, даже ночь. Толстой видит в самой смерти знаки обновления – и в бедствиях войны в Манчжурии, и в поражении царской армии, и в ужасах анархии, и в кровавой борьбе классов. Его логика мечтателя делает из победы Японии неожиданный вывод, что Россия должна вообще отказаться от войн, ибо нехристианские народы всегда возьмут верх над народами христианскими, которые «живут в фазе рабского подчинения». Значит ли это, что Толстой призывает свой народ отказаться от высокой миссии? Нет, напротив, он гордится своим народом. Россия должна отвергнуть войны, потому что она должна совершить «великую революцию».

Так евангелист из Ясной Поляны, противник насилия, сам того не зная, предсказал коммунистическую революцию:[226]226
  Еще в 1865 г. Толстой написал строки, предрекающие социальную бурю: «La propriete c'est le vol» [ «Собственность есть кража» (Прудон). – Прим. ред. ] останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор пока будет существовать род людской. Всемирно-историческая задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства поземельной собственности. Русская революция только на ней может быть основана. Революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности». – Р. Р.


[Закрыть]

«Я и думаю, что революция 1905 года, имеющая целью освобождение людей от насилия, должна начаться и начинается уже теперь именно в России».

Почему же русские должны сыграть роль избранного народа? Потому, что, по Толстому, революция должна прежде всего исправить «великий грех» – монополизацию земли к выгоде нескольких тысяч богачей, рабство миллионов людей, самое жестокое рабство.[227]227
  «Земельное рабство несравненно мучительнее личного рабства-Раб личный – раб одного, человек же, лишенный права пользоваться землей, – раб всех» («Конец века»), – Р. Р.


[Закрыть]
И еще потому, что ни один народ не сознает этой несправедливости так остро, как русский народ.[228]228
  Действительно, Россия находилась в особенно критическом положении, и если Толстой был неправ, пытаясь на этом основании делать общие выводы о других европейских государствах, то нельзя не понять, что страдания его народа ближе затрагивали его. См. в «Великом грехе» его разговоры по дороге в Тулу с крестьянами, которым поголовно не хватает хлеба, потому что у них мало земли, и которые все в глубине души надеются, что им дадут землю. Сельское население составляет 80 процентов всего населения России. Миллионов сто умирает с голоду из-за того, что помещики захватывают землю, пишет Толстой. Когда им говорят, что их бедственное положение может быть исправлено путем свободы печати, отделения церкви от государства, национального представительства и даже 8-часового рабочего дня, это звучит как наглое издевательство.
  «…Отношение людей, мнимо отыскивающих везде, но только не там, где оно находится, средство улучшения народного быта, совершенно напоминает то, что бывает на сцене, когда все зрители прекрасно видят того, кто спрятался, и актеры должны бы видеть, но притворяются, что не видят, нарочно отвлекают внимание друг друга и видят все, но только не то, что нужно, но чего они не хотят видеть» («Великий грех»).
  Нет другого средства, как только отдать землю трудовому народу. Толстой считает, что доктрина Генри Джорджа, его проект единого налога на землю, способна разрешить земельный вопрос. Это экономическое евангелие Толстого, он не устает его повторять и так сжился с ним, что часто в своих произведениях почти дословно приводит отдельные фразы Генри Джорджа. – Р. Р.


[Закрыть]

Но прежде всего потому, что русский народ больше, чем какой-либо другой, проникнут духом истинного христианства, а грядущая революция должна во имя божие осуществить на земле закон единения и любви. И закон этот не может исполниться, не опираясь на закон непротивления злу. А непротивление злу всегда было чертой, внутренне присущей русскому народу.[229]229
  «…Учения о непротивлении, составляющего замок (в смысле свода) всего учения о жизни людей между собой. Принять же закон взаимного служения, не приняв заповеди непротивления, было бы все равно, что, сложив свод, не укрепить его там, где он смыкается» («Конец века»). – Р. Р.


[Закрыть]

«Русский народ всегда смотрел на власть не как на благо, к которому свойственно стремиться каждому человеку, как смотрит на власть большинство европейских народов (и как, к сожалению, смотрят уже некоторые испорченные люди русского народа), но смотрел всегда на власть как на зло, от которого человек должен устраняться. Большинство людей русского народа поэтому всегда предпочитало нести телесные бедствия, происходящие от насилия, чем духовную ответственность за участие в нем».

Такое добровольное подчинение не имеет ничего общего с рабским повиновением.[230]230
  В письме к другу в 1890 г. Толстой жалуется на ложное толкование его принципа непротивления. Он говорит, что путают принцип «не противиться злу злом или насилием», с «не противься злу», то есть «будь к нему равнодушен», «тогда как противиться злу, бороться с ним есть единственная внешняя задача христианства, и что правило о непротивлении злу сказано как правило, каким образом бороться со злом самым успешным образом».
  Сравните эту концепцию с концепцией Ганди – его сатьеграхой, учением об активном сопротивлении при помощи любви и жертвы. Здесь то же бесстрашие души, противоположное пассивности. Но у Ганди еще сильнее подчеркнут мотив самоотверженности и активности (см. Р. Роллан. «Махатма Ганди»). – Р. Р.


[Закрыть]

«Истинный христианин может подчиняться, даже не может не подчиняться без борьбы всякому насилию, но не может повиноваться ему, то есть признавать его законность».[231]231
  «Конец века». – Р. Р.


[Закрыть]

Когда Толстой писал эти строки, он находился под впечатлением одного из самых трагических примеров героического сопротивления народа – кровавой демонстрации 9/22 января в Петербурге, когда безоружная толпа во главе с попом Гапоном дала себя расстрелять без крика возмущения, без каких-либо попыток к защите.

Издавна в России сектанты, так называемые староверы, упрямо, несмотря на преследования, отказывались повиноваться правительству и признавать законность власти.[232]232
  Толстой вывел двух таких сектантов – одного в конце «Воскресения», другого в «Божеском и человеческом». – Р. Р.


[Закрыть]
После бедствий, явившихся следствием русско-японской войны, такие умонастроения довольно быстро стали распространяться в деревне. Участились случаи отказа от воинской службы; и чем строже были репрессии, тем сильнее зрел отпор в душах людей.

В то же время целые области, целые народы, даже не знавшие учения Толстого, показывали пример абсолютного, хотя и пассивного, неповиновения правительству: духоборы на Кавказе в 1898 г., грузины в Гурии в 1905 г. Из этого можно сделать вывод, что не столько Толстой влиял на эти движения, сколько они влияли на него, и значение его писаний как раз в том и состоит, что, вопреки мнению революционных писателей (например, Горького),[233]233
  После того как Толстой выступил против земского движения, Горький, выражая недовольство своих единомышленников, написал: «Этот человек оказался в плену у своей идеи. Давно уже он отделился от русской жизни и перестал прислушиваться к голосу народа. Он парит слишком высоко над Россией». – Р. Р.


[Закрыть]
Толстой был выразителем идей патриархальных слоев русского народа.

Толстой держит себя с величайшей скромностью и достоинством по отношению к людям, с опасностью для жизни применявшим на практике те самые принципы, которые он проповедовал.[234]234
  Толстой жестоко страдал от того, что сам не подвергался преследованиям. Он жаждал мученичества, но правительство не спешило помочь ему стать мучеником.
  «Вокруг меня насилуют моих друзей, а меня оставляют в покое, хотя, если кто вреден… то это я. Очевидно, я еще не стою гонения. И мне совестно за это» (письмо к Тенеромо, 1892 г.).
  «Но, видно, я не достоин этого, и так мне и придется умереть, не пожив приблизительно и хотя короткое время так, как я считаю это должным, и не придется хоть какими-нибудь страданиями тела свидетельствовать истину» (письмо к Тенеромо от 16 мая 1892 г.).
  «Мне тяжело быть на воле» (июнь 1894 г., к нему же).
  А ведь Толстого никак нельзя упрекнуть в излишней осторожности. Он поносит царей, ополчается на отечество, «этот ужасный кумир, во имя которого люди жертвуют не только своей жизнью, но и свойственной разумным существам свободой» («Конец века»). Вспомните, как в «Едином на потребу» Толстой излагает историю России. Это какая-то галерея чудовищ: «душевнобольной Иоанн Грозный, жестокий и пьяный Петр, невежественная кухарка Екатерина I, развратная Елизавета, полоумный Павел, отцеубийца Александр I» (единственный, впрочем, к кому Толстой все же питает тайную нежность), «жестокий Николай I, то либеральный, то деспотичный Александр II, Александр III – глупый, грубый и невежественный, Николай II – невинный гусарский офицер, молодой человек, который ничего не знает, ничего не понимает». – Р. Р.


[Закрыть]
Обращаясь к гурийцам, духоборам, к людям, уклонившимся от воинской повинности, Толстой не становится в позу наставника.

«…Учить нам друг друга нечему, особенно тому, кто не несет испытаний – того, кто несет их».[235]235
  Письмо к Гончаренко от 19 января 1905 г. – Р. Р.


[Закрыть]

Он выпрашивает «прощения у всех тех, кого мои слова и писания повели к страданиям».[236]236
  Письмо к кавказским духоборам, 1897 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Никогда он лично никого не побуждает отказываться от военной службы. Каждый должен решать за себя сам. Если Толстому случается иметь дело с сомневающимся, он ему «советует все-таки идти служить и не отказываться от повиновения, пока это не станет для него нравственно невозможным». Ибо, если ты сомневаешься, значит, ты еще не готов, и «…лучше, чтобы стал лишний солдат, чем лишний лицемер или отступник учения, что случается с теми, кто предпринимает дела свыше своих сил».[237]237
  Письмо к другу, 1900 г . – Р. Р.


[Закрыть]
Он не верит в твердость Гончаренко, решившего уклониться от воинской службы, он боится, что этот молодой человек увлекся «славой людской» и делает «это доброе дело ради похвалы и одобрения людского»; он пишет ему: «Помоги Вам Бог делать дело для одного его…»[238]238
  Письмо к Гончаренко от 12 февраля 1905 г. – Р. Р.


[Закрыть]
В письме к духоборам он просит их не упорствовать в отказе повиноваться властям под влиянием гордости или стыда перед людьми, но «если могут, то сделать то, что от них требуют, и избавить своих слабых жен, детей, больных, старых от мучений». «Никто не осудит вас за это», – добавляет Толстой. Духоборы должны упорствовать, только если «дух Христов вселился» в них, тогда он их «научит, как поступать, и утешит в страданиях».[239]239
  Письмо к кавказским духоборам, 1897 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Во всяком случае Толстой заклинает всех, добровольно подвергающих себя гонениям, «не нарушать добрых, любовных отношений с людьми, которые считают себя вашими начальниками».[240]240
  Письмо к Гончаренко от 19 января 1905 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Надо любить Ирода, как пишет он в прекрасном письме к другу:

«Вы говорите, нельзя любить Ирода. Не знаю. Но знаю, и Вы знаете, что надо его любить; знаю, и Вы знаете, что если я не люблю его, то мне больно, у меня нет жизни…»[241]241
  Письмо Хилкову, ноябрь 1900 г. (?) – Р. Р.


[Закрыть]

Неугасим огонь святой и чистой любви его, которая уже не довольствуется словами евангелия: «Возлюби ближнего своего, как самого себя», ибо даже в них ему чудится эгоизм![242]242
  Это как «небольшая щелочка в пневматическом колоколе. Раз есть это отверстьице, – из колокола никогда не высосешь воздуха, и он всегда будет полон им».
  И Толстой всячески старается доказать, что первоначальный текст был плохо прочтен и что слова второй заповеди в действительности таковы: «Возлюби ближнего твоего, как его самого, т. е. Бога» (Тенеромо. «Живые речи Толстого»). – Р. Р.


[Закрыть]

Слишком уж всеобъемлющей была, по мнению некоторых, эта любовь, слишком уж очищена от людского эгоизма, и потому она как бы растворяется в пустоте! А между тем не сам ли Толстой предостерегал от «отвлеченной любви»!

«…Наибольший грех наш… любовь к людям. Да, эта бесплотная, безликая любовь к людям, где-то там, далеко живущим и манящим нас пальцами к себе… Любить человека, которого не видишь, не знаешь и с которым никогда не встретишься, – это так легко и заманчиво, тем более что не надо ничем жертвовать, не надо ничего тратить, и вместе с тем чувство как будто бы работает, душа удовлетворена, и совесть обманута… Но нет, ты поди люби того, кто перед тобой, с которым живешь, которого видишь, с его привычками… с нежеланием помочь тебе…»[243]243
  Разговор с Тенеромо. – Р. Р.


[Закрыть]

В большинстве статей о Толстом мы читаем, что его философия и вера не оригинальны. Это верно: все прекрасное в его мыслях принадлежит вечности, и они никак не могут сойти за новинку моды… Другие указывают на утопический характер идей Толстого. С этим можно согласиться: они столь же утопичны, как евангелие. Пророк – всегда утопист, уже в земной своей жизни он живет как бы в вечности. Его появление – дар людям, и то, что мы осчастливлены этим даром, что среди нас жил последний из пророков, что величайший художник нашего времени окружен этим ореолом, как раз и представляется мне новым, оригинальным и куда более важным событием для человечества, чем возникновение еще одной религии или новой философии. Слепы те, кто не видит чуда, явленного этой великой душой, которая воплотила в себе братскую любовь в наш век, полный ненависти и крови!

Теперь облик его окончательно сложился, стал таким, каким останется в памяти людей: широкий лоб, пересеченный двумя морщинами, мохнатые седые брови, борода патриарха, напоминающая Моисея из Дижонского собора. В старости лицо смягчилось, стало ласковее, на нем видны следы болезней, горя, истинная доброта. Как непохоже оно на грубо-чувственное лицо двадцатилетнего Толстого, а также на Толстого времен обороны Севастополя, с лицом суровым и даже как бы надутым. Но ясные глаза смотрят все так же проникновенно и пристально, в них все та же честность, которая ничего не скрывает и от которой ничто не скроется.

За девять лет до смерти Толстой писал в ответе синоду (17 апреля 1901 г.): «И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».

Читая эти строки, невольно вспоминаешь древнее изречение: «Никто не может назвать себя счастливым прежде смерти».

Сохранил ли Толстой покой и радость, которыми похвалялся?

Его надежды на «великую революцию» 1905 г. не оправдались. Из сгустившейся тьмы не блеснул желанный свет. Революционный порыв сменился усталостью. Несправедливость не была уничтожена, а нищета возросла еще больше. В писаниях 1906 г. у Толстого чувствуется некоторый спад прежней веры в историческую миссию славян; но, продолжая упрямо верить в свою идею, он ищет народ, способный выполнить эту миссию. Он думает о далеком «великом и мудром китайском народе». Ему кажется, что «…вот эту-то свободу, которую почти безвозвратно потеряли западные народы, призваны… осуществить теперь восточные народы» и что Китай, во главе народов Азии, преобразует человечество в духе Тао – вечного закона.[244]244
  Письмо к китайцу, октябрь 1906 г. – Р. Р.


[Закрыть]

Но и эта надежда просуществовала недолго – Китай Лао-Цзы и Конфуция отрекается от своей древней мудрости и, так же как до него Япония, старается во всем следовать примеру Европы.[245]245
  Толстой выражал опасения по этому поводу уже в письме от 1906 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Духоборы, спасаясь от преследований, эмигрировали в Канаду и там тотчас же, к возмущению Толстого, восстановили собственность во всех ее правах.[246]246
  «Вам незачем было отказываться от военной и полицейской службы, если вы признаете собственность, которая поддерживается только военной и полицейской службой. Те, которые и справляют военную и полицейскую службу и пользуются собственностью, поступают лучше, чем те, которые отказываются и не несут военной и полицейской службы, а хотят пользоваться собственностью…» (письмо переселившимся в Канаду духоборам от 18 февраля 1900 г.). – Р. Р.


[Закрыть]
Гурийцы, освободившись из-под ига властей, стали тотчас уничтожать инакомыслящих, и к ним были вызваны русские войска, чтобы навести порядок. Даже евреи, у которых до сих пор было самое прекрасное прибежище, какое только может пожелать человек, – «Книга бытия»,[247]247
  См. у Тенеромо прекрасное место о мудром еврее, который, будучи погружен «в эту книгу книг… не заметил, как над его головой прошли века, толпились и сметались народы с лица земли…». – Р. Р.


[Закрыть]
впали в болезнь сионизма, этого лженационального движения, которое есть «кость от кости и плоть от плоти современного европеизма, его изнеженное, слабое дитя».[248]248
  Видеть силу Европы «в ее государственности, то есть пушечной силе, со всеми ужасами сопутствующего ей милитаризма», желать создать Judenstaat – «это дикое стремление», ужасный грех (Там же). – Р. Р.


[Закрыть]

Толстой огорчен, но не теряет надежды. Он уповает на Бога и верит в будущее:

«Было бы очень хорошо, если бы можно было скоро, сейчас возрастить лес. Но этого нельзя сделать, надо ждать, пока семена дадут ростки, потом листки, потом стебли и потом вырастут в деревья».[249]249
  «К политическим деятелям» (1905 г.). – Р. Р.


[Закрыть]

Однако нужно много деревьев, чтобы образовался лес, а Толстой одинок. Прославлен, но одинок. Ему пишут со всех концов земного шара: из мусульманских стран, из Китая, из Японии, где переводят «Воскресение» и где широко распространены идеи Толстого о возвращении земли крестьянам. Американские газеты его интервьюируют, французы спрашивают его мнение об искусстве и об отделении церкви от государства.[250]250
  Письмо Полю Сабатье, от 7 ноября 1906 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Но у него не наберется и трех сотен учеников, и он сознает это. Да он и не стремится иметь учеников. Он отвергает все попытки своих друзей создавать группы толстовцев.

«Будем делать то, что ведет к единению, – приближаться к Богу, а об единении не будем заботиться… Вы говорите, сообща легче. Что легче? Пахать, косить, сваи бить – да, но приближаться к Богу можно только поодиночке…»[251]251
  Письмо М. В. Алехину, июнь 1892 г. – Р. Р.


[Закрыть]
«Я себе представляю мир огромным храмом, в который свет падает сверху, в самой середине. Чтобы сойтись, надо всем идти на этот свет, и там мы все, приходя с разных сторон, все сойдемся и с совсем неожиданными людьми. И в том-то и радость».[252]252
  Письмо Д. Хилкову, 1890 г. – Р. Р.


[Закрыть]

А сколько их оказалось в свете, падающем сверху с купола, – не все ли равно! Достаточно и одного, лишь бы Бог был с ним.

«Как только горящее вещество зажигает другие, так только истинная вера и жизнь одного человека, сообщаясь другим людям, распространяет и утверждает религиозную истину».[253]253
  «Единое на потребу». – Р. Р.


[Закрыть]

Пусть так, но могла ли эта обособленная вера сделать Толстого счастливым? Как он далек в последние дни своей жизни от спокойной умиротворенности Гёте! Более того, кажется, Толстой сам избегает ее, она ему претит.

«Несоответствие жизни с тем, что она, вы говорите, должна быть, а можно прямо сказать – с тем, что она будет, есть ее признак, т. е. признак жизни… Во всех происходит движение от низшего состояния к высшему, от худшего к лучшему, от меньшего к большему – все это не точно, происходит жизнь… Плохо, когда человек говорит себе: я стал лучше, чем был… Помоги нам Бог быть всегда недовольными…»[254]254
  Письмо к другу. – Р. Р.


[Закрыть]

И он придумывает роман, сюжет которого показывает, что еще живы в Толстом искания и беспокойство Левина или Пьера Безухова.

«Я себе часто представлял героя истории, которую хотелось бы написать: человек, воспитанный, положим, в кружке революционеров, сначала революционер, потом народник, социалист, православный, монах на Афоне, потом атеист, семьянин, потом духоборец. Все начинает, все бросает, не кончая, люди над ним смеются. Ничего он не сделал и безвестно помирает где-нибудь в больнице. И, умирая, думает, что он даром погубил свою жизнь. А он-то – святой».[255]255
  Письмо к другу. – Возможно, речь идет об «Истории одного духобора», которая фигурирует в списке неизданных произведений Толстого. – Р. Р.


[Закрыть]

Значит, Толстого, столь преисполненного веры, все еще одолевали сомнения? Быть может, и так. У человека, сохранившего в старости здоровое тело и здравый ум, мысль не останавливается до последнего удара сердца. Мысль должна идти вперед.

«Жизнь – это движение».[256]256
  «Представьте себе, что все люди, понимающие учение истины… собрались бы вместе и поселились бы на острове. Неужели это была бы жизнь?» (Март 1901 г.). – Р. Р.


[Закрыть]

Многое, видимо, переменилось в Толстом за последние годы. Разве не стало другим его отношение к революционерам? И кто знает, не пошатнулась ли его вера в непротивление злу? Уже в «Воскресении» знакомство Нехлюдова с политическими заключенными в корне меняет его представление о русских революционерах.

«Нехлюдов питал к революционерам недоброжелательное и презрительное чувство. Отталкивала его от них прежде всего жестокость и скрытность приемов, употребляемых ими в борьбе против правительства, главное, жестокость убийств… и потом противна ему была общая им всем черта большого самомнения. Но, узнав их ближе и все то, что они безвинно перестрадали от правительства, он увидал, что они не могли быть иными, как такими, какими они были».

И он восхищается их высоким пониманием идеи долга, которое говорит о готовности к величайшему самопожертвованию.

Но с началом века волна революции разлилась шире, брожение, начавшееся в среде интеллигенции, распространилось в народе, смутно волнуя тысячи обездоленных. Авангарда этой грозной армии бедняков не мог не увидеть Толстой из окон своей Ясной Поляны. Три рассказа из числа последних произведений Толстого, опубликованные в «Меркюр де Франс»,[257]257
  1 декабря 1910 г. – Р. Р.


[Закрыть]
показывают, какую боль и отчаяние вызвало в нем это зрелище. Где те времена, когда по тульским деревням проходили странники, блаженные и богомольцы? Теперь сюда хлынули толпы бездомных и голодающих людей. Толстой беседует с ними, и он поражен ненавистью, которая горит в них, – они уже не видят в богатых «людей», спасающих свою душу милостыней», они видят в них «разбойников, грабителей, пьющих кровь рабочего народа». Многие из этих собеседников Толстого – люди образованные, но разорившиеся и находящиеся на грани полного отчаянья, когда человек способен на все.

«Не в пустынях и лесах, а в городских трущобах и на больших дорогах воспитываются те варвары, которые сделают с нашей цивилизацией то же, что сделали гунны и вандалы с древней», – говорит Генри Джордж, а Толстой добавляет:

«Вандалы… уже вполне готовы у нас, в России… эти вандалы… особенно ужасны у нас, среди нашего… глубоко религиозного народа… именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов».

Толстой часто получал от революционеров письма, в которых они возражали против учения о непротивлении и утверждали, что на то зло, которое правительство и богачи причиняют беднякам, есть только один ответ: «Мщение! Мщение! Мщение!» Осуждает ли их Толстой за это, как осуждал прежде? Мы не знаем. Но когда через несколько дней после своих бесед с голодающими он видит, как в деревне, в присутствии равнодушно взирающих властей, отнимают у плачущих бедняков последний самовар и овец, он не в силах сдержаться и тоже громко взывает о мщении палачам. Он преисполнен гнева против министров и тех, «которые занимаются торговлей водкой», и тех, «которые заняты присуждениями к изгнаниям, тюрьмам, каторгам, вещанию людей», – всех министров и их помощников, которые «уже вполне уверены, что и самовары, и овцы, и холсты, и телки, отбираемые от нищих, находят самое свое лучшее помещение в приготовлении водки, отравляющей народ, в изготовлении орудий убийства, в устройстве тюрем, арестантских рот и т. п. и, между прочим, в раздаче жалований им и их помощникам…»

Грустно тому, кто прожил всю жизнь в ожидании царства любви, кто был провозвестником этого царства, закрыть глаза в смятении чувств, среди страшных картин окружающей действительности. И еще более грустно, обладая совестью страстного искателя правды – Толстого, признаться себе, что ты не всю жизнь сумел прожить согласно своим принципам.

Здесь мы коснулись самого больного места последних – может быть, правильнее сказать, последних тридцати – лет жизни Толстого. И мы разрешим себе лишь прикоснуться к ране осторожной и благоговейной рукой, ибо та боль, которую Толстой старался держать в тайне, это боль не только того, кто умер, – ее разделяли с ним те, кто жив сейчас, кого он любил, те, кто любит его.

Толстому не удалось обратить в свою веру тех, кто был ему всего дороже, – жену и детей. Мы видим, что его преданная подруга, беззаветно разделявшая труды и тяготы жизни художника, сильно страдала оттого, что он отрекся от искусства ради нравственного учения, которое было ей непонятно. Толстой, не понятый ею – лучшим своим другом, страдал столь же сильно, как и она.

«Я… чувствую всем существом истину слов, что муж и жена не отдельные существа, а одно, – писал он Тенеромо в мае 1892 г. – …Ужасно хотелось бы передать ей хоть часть того религиозного сознания, которое… дает мне возможность подниматься иногда над горестями жизни… Надеюсь, что оно передастся ей, – разумеется, не от меня, но от Бога. Хотя очень трудно дается это сознание женщинам».[258]258
  16 мая 1892 г. – Толстой видел, как жена его страдает по умершему сыну, и ничем не мог ее утешить. – Р. Р.


[Закрыть]

По-видимому, это желание Толстого не исполнилось. Графиня Толстая преклонялась перед чистотой его сердца, перед его честностью и героизмом, перед добротой его великой души, составлявшей с ней одно целое; она любила его и понимала, что «он – человек передовой, идет впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди»;[259]259
  Письмо С. А. Толстой к сестре, от 30 января 1883 г. – Р. Р.


[Закрыть]
когда св. синод отлучил Толстого от церкви, она смело стала на его сторону, желая разделить угрожавшую ему опасность. Но она не могла поверить в то, во что не верила, а Толстой был слишком искренен, чтобы заставить свою жену притворяться, – он ненавидел притворство в вере и в любви больше, чем отрицание веры и любви.[260]260
  «Разумеется, помилуй Бог, притворяться, что любишь и жалеешь, когда не любишь и не жалеешь. Это хуже ненависти, но, избави Бог, тоже не уловить и не раздуть эту искру жалости и любви к врагу, божеской любви, когда Бог пошлет тебе искру ее». – Р. Р.


[Закрыть]
Как же мог он заставить ее, неверующую, изменить свою жизнь, пожертвовать своим состоянием и состоянием детей?

С детьми разлад был еще сильнее. Леруа-Болье, побывавший у Толстого в Ясной Поляне, рассказывает, что «за столом, когда отец говорил, сыновья с трудом скрывали скуку и недоверие».[261]261
  «Ревю де дэ Монд», 15 декабря 1910 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Вера его передалась лишь трем его дочерям, самая любимая из которых, Мария, умерла. Среди своих близких он был одинок душой. «Кроме младшей дочери и домашнего врача», никто его не понимал.

Он страдал от этой духовной отчужденности; он страдал и от светскости, к которой его принуждали; от утомительных гостей, съезжавшихся со всех концов света; от посещений американцев и снобов, которые его раздражали; от той «роскошной» жизни, которую он принужден был вести в семье. Весьма умеренная роскошь, судя по рассказам тех, кто посетил его скромный, скудно меблированный дом, видел его крошечную комнатку с железной кроватью, простыми стульями и голыми стенами! Но даже такие удобства тяготили его – он постоянно испытывал муки совести. В одном из рассказов, опубликованных в «Меркюр де Франс», он с горечью противопоставляет роскошь своего дома окружающей его нищете.

«Моя деятельность, – писал он уже в 1903 г., – как бы она ни казалась полезной некоторым людям, теряет… самую большую долю своего значения вследствие неисполнения самого главного признака искренности того, что я исповедую».[262]262
  Письмо к Дудченко от 10 декабря 1903 г. – Р. Р.


[Закрыть]

Почему же не исполнил он то, что исповедовал? Если он не сумел заставить близких удалиться от мира, почему не ушел от них сам и не избежал, таким образом, сарказмов и обвинений в ханжестве и лицемерии со стороны врагов, которые рады были возможности ссылаться на его жизнь как доказательство несостоятельности его учения?!

Он, конечно, думал об этом. И даже давно принял такое решение. Найдено и опубликовано прекрасное письмо, которое 8 июля 1897 г. он написал своей жене.[263]263
  «Фигаро», 27 декабря 1910 г. После смерти Толстого письмо было передано вдове зятем, князем Оболенским, которому Толстой доверил его за несколько лет перед этим. К письму 1897 г. было приложено другое, тоже адресованное жене я касавшееся их совместной жизни. С. А., прочитав его, уничтожила (сообщено Татьяной Львовной Сухотиной, старшей дочерью Толстого). – Р. Р.


[Закрыть]
Я привожу его почти полностью. В нем особенно ясно выражены тайны этой страдальческой и любящей души:

«Дорогая Соня!

Уж давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог; уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать жить так, как я жил эти 16 лет,[264]264
  Это мучительное состояние началось еще в 1881 г., с зимы, проведенной в Москве, когда Толстой увидел воочию бедственное положение народа. – Р. Р.


[Закрыть]
то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, – уйти… Как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому, религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью.

Если бы открыто сделать это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы ослабел, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделал вам больно, и в душе своей, главное ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи меня, и не сетуй на меня, не осуждай меня.

То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь изменить свою жизнь и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а напротив, с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты, с свойственным твоей натуре материнским самоотвержением, так энергически и твердо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала мне и миру то, что могла дать, и дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последнем периоде нашей жизни, последние 15 лет мы разошлись. Я не могу думать, что я виноват, потому что знаю, что изменился я не для себя, не для людей, а потому, что не мог иначе.

Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла за мной, а благодарю и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне.

Прощай, дорогая Соня.

Любящий тебя Лев Толстой».

«То, что я ушел от тебя…» Нет, он не ушел от нее. Грустное письмо! Толстому кажется, что достаточно написать письмо, и решенное исполнится… А написав, он уже истощил всю свою решимость. «Если бы открыто сделать это, были бы просьбы… и я бы ослабел…» Но не понадобились «просьбы» и «уговоры», достаточно было ему увидеть мгновенье спустя тех, кого он собирался покинуть, и он почувствовал, что не может, не может их бросить, и он спрятал письмо, лежавшее у него в кармане, под обивку старого кресла, надписав: «Если не будет особого от меня об этом письме решения, то перед[ать] его после моей смерти С[офье] А[ндреевне]».

На этом кончилась его попытка к бегству.

Где же была его сила? Ужели ее недостало на то, чтобы принести свою нежность в жертву богу? Без сомнения, в христианских летописях есть святые с более твердым сердцем, которые без колебания попирали ногами свои и чужие привязанности… Но что поделаешь? Он не принадлежал к их числу. Он был слаб. Он был человек. И за это мы его и любим.

За пятнадцать лет до этих дней с душераздирающей скорбью он спрашивает себя:

«Ну, а вы, Л[ев] Щиколаевич], проповедовать вы проповедуете, а как исполняете?»

И отвечает сокрушенно:

«…Я виноват, и гадок, и достоин презрения… посмотрите на мою жизнь прежнюю и теперешнюю, и вы увидите, что я пытаюсь исполнять. Я не исполнил и 1/1000, это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому, что не умел… Обвиняйте меня… а не тот путь, по которому я иду… Если я знаю дорогу домой и иду по ней пьяный, шатаясь со стороны в сторону, то неужели от этого не верен путь, по которому я иду? Если не верен – покажите мне другой, если я сбиваюсь и шатаюсь… поддержите меня на настоящем пути, как я готов поддержать вас, а не сбивайте меня, не радуйтесь тому, что я сбился, не кричите с восторгом: вон он! говорит, что идет домой, а сам лезет в болото. Да не радуйтесь же этому, а помогите мне, поддержите меня… Помогите мне, у меня сердце разрывается от отчаяния, что мы все заблудились, и, когда я бьюсь всеми силами, вы, при каждом отклонении, вместо того, чтобы пожалеть себя и меня, суете меня и с восторгом кричите: смотрите с нами вместе в болото».[265]265
  Письмо к другу, 1895 г. – Р. Р.


[Закрыть]

И уже незадолго до смерти он повторяет: «Я не святой и никогда не выдавал себя за такого, а человек увлекающийся и говорящий иногда, даже всегда, не вполне то, что думаю и чувствую, не потому, что не хочу сказать, а не умею, часто преувеличиваю, просто ошибаюсь. Это в словах. В поступках еще хуже. Я вполне слабый, с порочными навыками человек, желающий служить богу истины, но постоянно свихивающийся. Как только на меня так смотрят, как на человека, который не может ошибаться, так всякая моя ошибка является или ложью, или лицемерием. Если же понимать меня, как слабого человека, то несогласие слов с поступками – признак слабости, а не лжи и лицемерия. И тогда я представляюсь людям тем, что я точно есть: плохой, но точно всей душой всегда желавший и теперь желающий быть вполне хорошим, т. е. хорошим слугою бога».

Итак, он остался и жил, преследуемый угрызениями совести и молчаливыми упреками учеников, более энергичных и менее человечных,[266]266
  В последние годы и особенно в последние месяцы своей жизни Толстой, по-видимому, находился под большим влиянием своего преданного друга Владимира Григорьевича Черткова. Поселившись в Англии, Чертков употребил свое состояние на издание полного собрания сочинений Толстого. Как известно, Чертков подвергся жестоким нападкам со стороны сына Толстого – Льва. Но если его и можно обвинять в нетерпимости и негибкости ума, не приходится сомневаться в его преданности Толстому. Даже не одобряя некоторых безжалостных поступков, в которых, как говорят, сказалось влияние Черткова (как, например, завещание, которым Толстой лишил жену и детей собственности на все свои произведения, не исключая и частных писем), нельзя не признать, что Чертков больше заботился о славе своего великого друга, чем сам Толстой. – Р. Р.


[Закрыть]
чем он, терзаемый собственной слабостью и нерешительностью. Так, разрываясь между любовью к близким и любовью к богу, жил он до того дня, когда однажды в припадке отчаянья, а может быть, в приступе горячки, предшествующей приближению смерти, не бросился вон из дому на большую дорогу и не бежал куда глаза глядят, то ища приюта в монастыре, то устремляясь без видимой цели. Он заболел в пути и слег в мало кому известном местечке. Больше он уже не поднялся.[267]267
  Толстой внезапно уехал из Ясной Поляны 10 ноября (28 октября ст. ст.) 1910 г., около 5 часов утра. Его сопровождал доктор Маковицкий. Дочь Александра, которую Чертков называет самой близкой помощницей Толстого, знала об его отъезде.
  В тот же день, в 6 часов вечера, Толстой прибыл в Оптину пустынь, знаменитый русский монастырь, куда раньше часто ездил на богомолье. Здесь он переночевал и утром написал длинную статью о смертной казни. Вечером 29 октября (11 ноября) он посетил Шамординский монастырь, где его сестра Мария была монахиней. Он обедал с ней и выразил желание закончить свой век в Оптиной пустыни, выполняя самые простые работы, при условии, что его не будут принуждать ходить в церковь. Он переночевал в Шамордине, ходил утром в соседнюю деревню, где хотел поселиться, и днем опять встретился с сестрой. Около 5 часов неожиданно приехала Александра. Она, очевидно, предупредила его, что бегство открыто и что за ним погоня. Они выехали тотчас же, ночью. Толстой, Александра и Маковицкий отправились на станцию Ковельск – вероятно, намереваясь пробраться на юг России, а оттуда на Балканы – в Болгарию, в Сербию. На станции Астапово Толстой захворал и слег. Здесь он и умер.
  Полные сведения о его последних днях можно найти в книге «Бегство и смерть Толстого» (Бруно Кассирер, Берлин, 1925), для которой Ренэ Фюлеп-Миллер и Фридрих Экштейн собрали рассказы дочери Толстого, его жены, врача, присутствовавших друзей и секретную правительственную переписку. Последняя, обнаруженная после Октябрьской революции, показывает, что правительство и церковь окружили умирающего сетью интриг с целью создать видимость возвращения Толстого в лоно церкви. Правительство и лично сам царь оказали давление на св. синод, который направил в Астапово тульского архиепископа. Но их попытка инсценировать примирение Толстого с церковью потерпела провал.
  Видно также, что правительство и власти были сильно обеспокоены. В полицейских донесениях рязанский губернатор князь Оболенский час за часом уведомляет генерала Львова, начальника московской жандармерии, о всех происшествиях и всех посетителях Астапова, а генерал Львов приказывает ему строжайше охранять вокзал, чтобы изолировать траурный кортеж от народа. Наверху боялись возможности крупных политических манифестаций.
  Скромный домик, в котором умер Толстой, был окружен тучей полицейских, сыщиков, газетных репортеров, кинооператоров, подстерегавших истерзанную горем графиню Толстую, которая примчалась, чтобы выразить умирающему свою любовь и свое раскаяние, и которую не допустили к нему дети. – Р. Р.


[Закрыть]
На смертном одре он плачет, но не о себе, а о несчастных людях и говорит между рыданиями:

«Только одно советую вам помнить: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смотрите на одного Льва».

И вот она пришла – в воскресенье 20 ноября 1910 г., в седьмом часу утра, – пришла «избавительница», как он ее называл, «смерть, благословенная смерть…»

Битва была закончена. Она длилась восемьдесят два года, и полем ее была сама жизнь Толстого. Все силы этой жизни, все достоинства, все пороки и слабости гения принимали участие в этой трагической и славной борьбе. Все пороки, за исключением одного – лжи, которую Толстой неустанно преследовал, выискивал ее повсюду и беспощадно изгонял.

Сперва опьянение свободой, боренье противоречивых страстей в бурной ночи, иногда освещаемой ослепительными вспышками молнии, – восторги любви и творчества, видение вечности. Годы, проведенные на Кавказе, в Севастополе, – годы юношеских смятений и тревог… Потом глубокое умиротворение первых лет супружества. Счастье любить, творить, наслаждаться красотой природы. «Война и мир». Расцвет гения, который способен объять весь земной горизонт и увидеть ход исторических битв, уже отошедших в прошлое. Его душа властвует над ними, но эта власть уже не удовлетворяет его. Подобно князю Андрею, он устремляет свой взор к беспредельному небу, льющему свет над Аустерлицем. Это небо и притягивает его:

«Есть люди с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарит высоко. Помоги бог!»[268]268
  Дневник, 28 октября 1879 г. Вот полный текст этой записи, одной из лучших на эту тему:
  «Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные – Наполеоны пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрилеиные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся – хорошие идеалисты. Есть с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарит высоко. Помоги бог. Есть с небесными крыльями, нарочно из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше – улетит. Христос». – Р. Р.


[Закрыть]

Эти слова были написаны в разгар страшной грозы, и «Исповедь» является отголоском этой грозы – воспоминанием о ней. Толстой не один раз был сброшен на землю с поломанными крыльями. И каждый раз он упорно взлетает вновь. В необозримом, глубоком небе он парит на мощных крылах, из которых одно – разум, другое – вера. Но и там он не обретает вожделенного покоя. Ибо небо не вне нас, а внутри нас. И там-то разражается буря страстей Толстого. Это отличает его от апостолов, ибо и в самоотречение вкладывает он тот же пыл, что и в саму жизнь. Он объемлет жизнь со страстностью влюбленного. Он «ошалевает от жизни». Он «пьян жизнью». И без этого опьянения он не может существовать.[269]269
  «Можно жить, только покуда пьян жизнью» («Исповедь», 1897 г.). «Теперь лето – и прелестное лето, и я, как обыкновенно, ошалеваю от радости плотской жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня. И я радуюсь жизнью и больше почти ничего не делаю» (письмо к Фету, июль 1880 г.). Эти строки были написаны в то время, когда Толстой переживал один из острых религиозных кризисов. – P.P.


[Закрыть]
Он опьяняется и счастьем и несчастьем одновременно.

Он пьян и смертью и бессмертием.[270]270
  В октябре 1863 г. он помечает в дневнике: «Мысль о смерти… Я хочу и люблю бессмертие». – P.P.


[Закрыть]
Его отречение от личной жизни – не что иное, как страстный и восторженный порыв к жизни вечной. Ведь тот покой души, к которому он стремится, которого достигает, это отнюдь не покой смерти. Скорее это покой воспламенившихся миров, носящихся в бесконечном пространстве. Для него гнев – успокоение,[271]271
  «Я совсем озлился той кипящей злобой негодования, которую я люблю в себе, возбуждаю даже, когда на меня находит, потому что она успокоительно действует на меня и дает мне хоть на короткое время какую-то необыкновенную гибкость, энергию и силу всех физических и моральных способностей» («Из записок князя Д. Нехлюдова», Люцерн, 1857). – Р. Р.


[Закрыть]
огнедышащее успокоение. Вера вооружила его заново на беспощадную борьбу с ложью современного общества, изобличать которую он начал еще самыми первыми своими произведениями. Теперь он уже не ограничивается, как прежде, тем, что выводит отрицательные персонажи в романах; он крушит самые почитаемые кумиры: лицемерие религии, церкви, науки, искусства, либерализма, социализма, народного образования, благотворительности, пацифизма.[272]272
  Статья «О войне» по поводу Всемирного конгресса мира в Лондоне в 1891 г. – суровая сатира на пацифистов, которые свято верят, что главное – это арбитраж между нациями:
  «Когда я был маленький, меня уверили, что для того, чтобы поймать птицу, надо посыпать ей соли на хвост… Я… понял, что надо мной смеялись… То же надо понять и людям, читающим статьи и книги о третейском суде и разоружении. Если можно посыпать соли на хвост птице, то значит, что она не летает, ее и ловить нечего. Если же у птицы есть крылья… она не даст себе сыпать соли на хвост, потому что свойство птицы летать. Точно так же свойство правительства состоит не в том, чтобы подчиняться, а подчинять себе… а власть дает ему войско… Правительства, прямо цари… – очень хорошо знают, что разговоры о мире не помешают им, когда им вздумается, послать миллионы на бойню. Цари даже с удовольствием слушают эти разговоры, поощряют их и участвуют в них» («Царство божие внутри вас», гл. VI). – P.P.


[Закрыть]
Он беспощадно бичует, яростно опрокидывает установившиеся предрассудки.

Время от времени миру являются великие мятежные умы, которые, подобно Иоанну Предтече, провозглашают анафему развращающей цивилизации. Последним из таких пророков был Руссо. Он предвозвещал появление Толстого, с которым его роднит и любовь к природе,[273]273
  Природа всегда была «лучшим другом» Толстого, как он и сам любил говорить: «Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним, а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она и несговорчивая, и важная и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь» (письмо к Фету от 19 мая 1861 г.). Он приобщался к природе и весной возрождался вместе с ней: «Март, начало апреля самые мои рабочие месяцы» (письмо к Фету от 22…23 марта 1877 г.). К концу осени его охватывало оцепенение («Для меня теперь самое мертвое время: не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым» – письмо к Фету от 21 октября 1869 г.).
  Ближе всего его сердцу была своя родная природа, природа Ясной Поляны. Несмотря на то что Толстой, путешествуя по Швейцарии, прекрасно описал Женевское озеро, он чувствовал себя там чужаком, и его кровная связь с родной землей ощущалась им тогда с еще большей силой и сладостью:
  «Я люблю природу, когда она со всех сторон окружает меня… когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу составляют линию далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба, когда вы не од-, ни ликуете и радуетесь природой, когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, везде кругом заливаются птицы. А это – голая, холодная, пустынная, сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого. Мне дела нет до этой дали» (май 1857 г.). – Р. Р.


[Закрыть]
и ненависть к светскому обществу, и страсть к независимости, и пылкая приверженность к евангелию, и проповедь христианской морали. Сам Толстой говорил о своейблизости с Руссо: «Иные из его страниц глубоко волнуют меня, мне кажется, будто я их написал».[274]274
  Беседы с Полем Буайе («Тан», 28 августа 1901 г.). Иногда эта близость поражает. Вот, например, слова умирающей Жюли:
  «Если я не могла веровать во что-то, я не могла и говорить, что верую, и я всегда веровала в то, во что говорила, что верю. Вот все, что от меня зависело».
  Сравните с письмом Толстого к св. синоду:
  «Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь, или не нравятся эти мои верования, – я так же мало могу их изменить, как свое тело… Я не могу никак иначе верить, как так, как верю, готовясь идти к тому богу, от которого исшел».
  Или возьмите место из «Ответа Кристофу де Бомон», – разве не кажется, что слова эти вышли из-под пера Толстого:
  «Я – последователь Иисуса Христа. Мой учитель повелел мне любить брата своего и тем исполнить его закон».
  Или еще:
  «Молитва господня целиком содержится в словах: «Да будет воля твоя» («Третье письмо с горы»). Сравните у Толстого:
  «Все молитвы, придуманные мною, я заменяю одним «Отче наш». Все просьбы, которые я могу делать богу, гораздо выше и достойнее его выражаются словами: «Да будет воля твоя, яко же на небеси, тако и на земли» (дневник, Кавказ, 1852–1853 гг.).
  То же можно сказать и о вопросах искусства:
  «Первое правило литературы, – говорит Руссо, – говорить ясно и точно передавать свою мысль». Толстой;
  «Пишите… что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно… Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать».
  Я уже отмечал, что сатирическое описание парижской Оперы в «Новой Элоизе» имеет много общего с критическими высказываниями Толстого в произведении «Что такое искусство». – P.P.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю