355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Жизнь Толстого » Текст книги (страница 1)
Жизнь Толстого
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:51

Текст книги "Жизнь Толстого"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Ромен Роллан
Жизнь Толстого

Толстой – великая русская душа, светоч, воссиявший на земле сто лет назад, – озарил юность моего поколения. В душных сумерках угасавшего столетия он стал для нас путеводной звездой; к нему устремлялись наши юные сердца; он был нашим прибежищем. Вместе со всеми – а таких много во Франции, для кого он был больше, чем любимым художником, для кого он был другом, лучшим, а то и единственным, настоящим другом среди всех мастеров европейского искусства, – я хочу воздать его священной памяти дань признательности и любви.

Я никогда не забуду тех дней, когда я учился понимать его. Это было в 1886 г. После нескольких лет глухого прорастания чудесные цветы русского искусства вдруг взошли на французской почве. Все издательства с лихорадочной быстротой стали выпускать переводы книг Толстого и Достоевского. С 1885 по 1887 г. были изданы: «Война и мир», «Анна Каренина», «Детство и отрочество», «Поликушка», «Смерть Ивана Ильича», кавказские повести и народные рассказы. За несколько месяцев, за несколько недель нам открылись творения необъятно великой жизни, в которых отразился целый народ, целый неведомый мир.

Я только что поступил тогда в Высшую Нормальную школу. Все мы, студенты, были непохожи друг на друга. В нашем маленьком кружке, объединявшем и рационалистов, и скептиков, вроде философа Жоржа Дюма, и поэтов, пламенно влюбленных в эпоху итальянского Возрождения, как, например, Сюарес, и приверженцев классических традиций, и стендалистов, и вагнерианцев, и атеистов, и мистиков, – было всегда много споров и разногласий, но на несколько месяцев любовь к Толстому объединила почти всех нас. Все любили его, разумеется по-разному, но каждый находил в нем себя самого; и в жизни всех нас он явился откровением – вратами, распахнувшимися в огромную вселенную. Всюду вокруг – в наших семьях, в разных уголках Франции, откуда мы были родом, – этот великий голос, мощно прозвучавший с другого конца Европы, пробуждал симпатии, подчас неожиданные. Я сам был свидетелем того, с каким огромным волнением говорили о «Смерти Ивана Ильича» мои земляки – буржуа из Нивернэ, которые до тех пор вовсе не интересовались искусством и почти ничего не читали.

Мне довелось встречать у наших признанных критиков утверждение, что Толстой обязан-де наилучшимисвоими мыслями нашим романтическим писателям: Жорж Санд и Виктору Гюго. Я не стану даже оспаривать поистине нелепое предположение, будто на Толстого могла влиять Жорж Санд, которую он не переносил, и не отрицаю возможности влияния Жан-Жака Руссо и Стендаля, однако приписывать всепокоряющую силу обаяния Толстого только его идеям – это значит просто не понимать его величия. Круг идей, питающих искусство, весьма ограничен. Сила искусства не в них, а в том, как их выражает художник, придавая им свою, ему одному присущую остроту, свой отпечаток, аромат своей жизни. Заимствовал ли Толстой свои идеи, или нет (о чем мы скажем дальше), однако, никогда еще в Европе не звучал голос, равный ему по силе. Как иначе объяснить то потрясение, в которое повергла нас эта музыка души, столь долгожданная и столь нам необходимая? Мода здесь ни при чем. Большинство из нас, – в том числе и я, – узнали лишь позднее о существовании книги Эжена Мельхиора де Вогюэ «Русский роман», и восторги де Вогюэ показались нам куда слабее наших собственных. Он судил преимущественно как знаток литературы. А нам было мало восхищаться совершенством творений Толстого – мы жили ими, они стали нашими. Нашими – благодаря трепету жизни, их наполняющему, благодаря неувядаемой их молодости. Нашими – благодаря трезвой иронии, беспощадной прозорливости, неотвязным думам о смерти. Нашими – благодаря мечтам о братской любви и мире между людьми. Нашими – благодаря грозному обличению лживой цивилизации. Все это было нашим благодаря реализму, равно как и благодаря мистицизму. В них – дыхание самой природы и знание невидимых ее сил, головокружительный охват бесконечности.

Книги Толстого были для нас тем же, чем «Вертер» для своего поколения: чудодейственным зеркалом нашей силы и наших слабостей, наших надежд и наших опасений. Мы и не пытались примирить все противоречия и уж никак не намеревались втискивать многогранную душу, способную вместить всю необъятную вселенную, в узкие рамки религии или политики, как это пробуют делать те, кто, по примеру Поля Бурже, попытались на следующий же день после смерти Толстого мерить эпического поэта «Войны и мира» меркой своих кружковых пристрастий. Что может быть общего между ним, гениальным художником, и нашими литературными группами, которые сегодня существуют, а завтра будут позабыты?… Да что мне за дело, разделяет Толстой мои воззрения или нет? Разве я задумываюсь над тем, к каким партиям принадлежали Данте и Шекспир, когда дышу их мощным дыханием и вбираю в себя их свет?

Мы не говорили тогда, как говорят теперешние критики: «Есть два Толстых – до и после кризиса; один хороший, другой плохой». Для нас существовал только один Толстой, и мы любили в нем все, ибо мы инстинктивно чувствовали, что в этой душе все нераздельно, все взаимно связано.

То, что мы чувствовали тогда, не объясняя, попытаемся теперь доказать доводами разума. И это в наших силах: большая жизнь Толстого пришла к концу, и ныне она вся, без изъятия, открыта нашим взорам – величайшее светило во вселенной духа. Поразительно, до какой степени эта жизнь оставалась сама собой от начала до конца, вопреки плотинам, которыми пытались преградить то тут, то там ее живое течение; вопреки самому Толстому, который, как все люди больших страстей, был убежден, когда любил и верил, что любит и верит впервые, и от этой любви, от этой веры считал, каждый раз ааново, начало своей жизни. Начало. И опять начало. Сколько раз повторялся все тот же кризис, та же борьба с самим собой! Мы не вправе говорить, что мысль была едина – она такою не была, – но можно утверждать, что душа его раздиралась неизменно одними и теми же противоборствующими началами, то примирявшимися, то враждовавшими. Чаще враждовавшими. Единства не было ни в мысли, ни в чувствах Толстого; единой были лишь борьба переполнявших его страстей; едина была трагедия его искусства и его жизни.

Искусство и жизнь неотделимы. Ни у кого другого творчество так тесно не переплетено с жизнью – оно почти всюду носит автобиографический характер. По творчеству Толстого мы можем, начиная с двадцатипятилетнего возраста, шаг за шагом, проследить противоречивые искания, которыми так богата эта мятущаяся жизнь. Дневник, который он начал, когда ему еще не было двадцати лет, и вел до самой смерти,[1]1
  С некоторыми перерывами: один, особенно продолжительный, длился с 1865 по 1878 г. – Р. Р.


[Закрыть]
a также заметки, переданные им Бирюкову,[2]2
  Для его выдающейся книги «Л. Н. Толстой. Биография» – описание жизни и творчества, воспоминания, письма, выдержки из дневника, биографические документы, собранные П. Бирюковым, авторизованные Львом Толстым, переведенные с рукописи Бинштоком, четыре тома, изд. «Меркюр де Франс». Это наиболее полное собрание документов о жизни Толстого, которым я широко пользуюсь, – Р. Р.


[Закрыть]
позволяют еще глубже проникнуть в жизнь Толстого и не только день за днем наблюдать работу его сознания, но и воссоздать мир, в котором зародился его гений, представить себе те души, которые питали его душу.

Примечательная родословная – и с материнской и с отцовской стороны! Как Толстые, так и Волконские – очень древнего и очень знатного рода; и те и другие гордятся своим происхождением от Рюрика и насчитывают среди своих предков и сподвижников Петра Великого, и полководцев Семилетней войны, и героев сражений с Наполеоном, и декабристов, сосланных в Сибирь. Богатые семейные предания послужили Толстому для создания наиболее характерных образов «Войны и мира»: прообраз старого князя Болконского – его дед с материнской стороны, обломок екатерининской аристократии, вольтерьянствующей и деспотической одновременно; князь Николай Георгиевич Волконский, двоюродный брат его матери, был ранен под Аустерлицем и подобран с поля сражения в присутствии Наполеона, так же как и князь Андрей; у своего отца Толстой заимствовал некоторые черты для образа Николая Ростова;[3]3
  Он также участвовал в наполеоновской кампании и был в плену во Франции с 1814 по 1815 г. – Р. Р.


[Закрыть]
мать Толстого – княжна Марья, кроткая дурнушка с лучистыми глазами, – ее добротой овеяны страницы «Войны и мира».

Толстой не знал своих родителей. Чудесные главы «Детства и отрочества» содержат в себе, как известно, мало подлинных событий его детства. Мать умерла, когда ему не было еще и двух лет. Значит, не может он помнить милое лицо, которое видится маленькому Николеньке Иртеньеву за дымкой слез, – лицо с лучезарной улыбкой, распространявшей вокруг себя радость…

«Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе».[4]4
  «Детство», гл. II. – Р. Р.


[Закрыть]
Но она несомненно передала ему свою редкостную искренность, равнодушие к людским пересудам и чудеснейший дар (чему сохранились свидетельства) придумывать и рассказывать сказки.

Об отце у него могло остаться больше воспоминаний. Это был человек с грустными глазами, но любезный и насмешливый; жил он в своем поместье и вел независимую, чуждую честолюбивых притязаний жизнь. Толстому было девять лет, когда он потерял отца. Эта смерть «как будто в первый раз» открыла ему «горькую истину и наполнила его душу отчаянием».[5]5
  «Детство», гл. XXVII. – Р. Р.


[Закрыть]
Первая встреча ребенка с ужасным призраком, с которым ему предстояло сражаться часть своей жизни и который впоследствии он преображает и прославляет… След этого первого соприкосновения со смертью запечатлен в незабываемых строках последних глав «Детства», где воспоминания о смерти отца претворены в описание смерти и похорон матери.

Осталось пять сирот в старом яснополянском доме, где 28 августа 1828 года родился Лев Николаевич Толстой и откуда он ушел навсегда только через восемьдесят два года, накануне своей кончины. Самая младшая из детей, Мария, впоследствии стала монахиней (это к ней направился Толстой перед смертью, покинув дом и близких).

Кроме нее, было четыре сына: Сергей – эгоист и чаровник, «чистосердечный до такой степени, какую мне не приходилось наблюдать ни у кого другого»; Дмитрий, страстный до одержимости, впоследствии, будучи студентом, впавший в крайнюю религиозность, – не заботясь о мнении света, он постился, отыскивал бедных и покровительствовал им, давал приют увечным, – потом внезапно с тем же пылом предавшийся разгулу, после чего, снедаемый угрызениями совести, выкупил и взял к себе девицу, которую встретил в публичном доме; умер он от чахотки двадцати девяти лет;[6]6
  Его чертами Толстой наделил Николай Левина в «Анне Карениной». – Р. Р.


[Закрыть]
Николай, старший, самый любимый из братьев, утонченно насмешливый и в то же время застенчивый, унаследовал от матери ее воображение и дар рассказчика;[7]7
  Он написал. «Охоту на Кавказе». – Р. Р.


[Закрыть]
впоследствии он служил офицером на Кавказе, где пристрастился к вину; он тоже был преисполнен христианского смирения, жил необычайно скромно и делил с бедными все, чем располагал. Тургенев говорил о нем: «Он на практике применял то смирение, которое его брат Лев обосновывал теоретически».

С сиротами остались две женщины высокой души. О первой из них – тетушке Татьяне[8]8
  На самом деле она была всего лишь дальней родственницей. Она любила отца Толстого и была любима им, но, как Соня в «Войне и мире», добровольно отказалась от замужества. – Р. Р.


[Закрыть]
– Толстой говорит: «У нее было две добродетели» – «умиротворенность и любовь к ближним». Вся ее жизнь исполнена любовью, непрестанным самопожертвованием. «…Она научила меня духовному наслаждению любви».

Другая тетушка, Александра, постоянно всем услужала, но не принимала услуги других и старалась обходиться без посторонней помощи; больше всего она любила читать жития святых и беседовать со странниками – богомольцами и юродивыми. Многие из этих юродивых жили в доме. Одна из них, старица-богомолка, распевавшая псалмы, даже была крестной матерью сестры Толстого. В доме жил юродивый Гриша, который непрерывно плакал и молился…

«О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога; твоя любовь так велика, что слова сами собой лились из уст твоих – ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..»[9]9
  «Детство», гл. XII. – Р. Р.


[Закрыть]

Нельзя не отметить ту роль, которую играли все эти смиренные души при формировании детского сознания Толстого. Не они ли проглядывают в некоторых поступках и чертах Толстого последних лет жизни? Их молитвы и всепрощающая любовь заронили в душу ребенка семена веры, плоды которой он пожинал старцем.

Кроме юродивого Гриши, Толстой в повести «Детство» не упоминает никого из этих смиренных людей, влиявших на формирование его души. Но зато во всей книге чувствуется эта душа ребенка: «… мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях… лучшие их свойства и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими…» Чувствуется эта всепоглощающая нежность! Когда он счастлив, он думает как раз о том единственном человеке, который, по его мнению, несчастлив, он плачет и жаждет выразить ему свои чувства. Он целует старую лошадь и просит у нее прощения за то, что причинил ей страдания. Он счастлив, когда любит, даже не будучи любим. Уже тогда обнаруживаются задатки будущего гения: избыток воображения повергает его в слезы, и он плачет над историями, им самим придуманными; мозг постоянно работает, пытаясь отгадать мысли окружающих; в нем преждевременно развивается склонность наблюдать и запоминать.[10]10
  Разве не утверждает он в своих автобиографических записях (датированных 1878 г.), что помнит ощущения, которые вызывало у него, младенца, пеленание и купание в лохани! – Р. Р.


[Закрыть]
Даже предаваясь скорби по умершему отцу, он внимательно изучает лица окружающих и взвешивает искренность испытываемого ими горя. В пять лет он, по его словам, почувствовал впервые, «что жизнь не игрушка, но трудное дело».

К счастью, он забывал об этом. В то время он наслаждался народными сказками, русскими былинами, этими мифическими, легендарными сказаниями, библейскими притчами – в особенности величественной историей Иосифа, которую и в старости он отмечал как образец высокого искусства, – сказками из «Тысячи и одной ночи», которые каждый вечер в комнате бабушки рассказывал слепой сказитель, сидя на подоконнике.

Он учился в Казани.[11]11
  С 1842 по 1847 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Учился посредственно. О трех братьях говорили так: «Сергей хочет и может; Дмитрий хочет и не может; Лев не хочет и не может».[12]12
  Николай, который был старше Льва на пять лет, уже окончил учение в 1844 г. – Р. Р.


[Закрыть]

В этот период своей жизни он проходил, по его собственному выражению, через «пустыню отрочества». Песчаная пустыня, по которой порывами проносится испепеляющий вихрь безумия. Об этом времени в «Отрочестве» и особенно в «Юности» можно найти много интимных признаний. Он одинок. Мозг его непрерывно находится в лихорадочном возбуждении. За один только год он открывает для себя и старается применить к своей жизни все философские системы.[13]13
  Он любил философские разговоры: «…мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой и, становясь всё более и более отвлеченными, доходят, наконец, до такой степени туманности, что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь совсем другое» («Отрочество», гл. XXVII). – Р. Р.


[Закрыть]
Как стоик он стремится причинить себе физические страдания, а как эпикуреец старается усладить себя. Вдруг он начинает верить в переселение душ. И кончает тем, что впадает в сумасбродный нигилизм: ему кажется, что если бы он сумел достаточно быстро оглянуться, он застал бы врасплох пустоту на том месте, где только что был сам. Он вдумывается, всматривается в себя непрестанно, по всякому поводу.

«…я не думал уже о вопросе, занимавшем меня, а думал о том, о чем я думал…»[14]14
  «Отрочество», гл. XIX – Р. Р.


[Закрыть]

Этот вечный самоанализ, эта работа механизма мысли, вращающегося в пустоте, сделались опасной привычкой, которая, как он говорит, «часто вредит ему в жизни», хотя и дает неисчерпаемые возможности для творчества.[15]15
  Особенно в первых его произведениях, в «Севастопольских рассказах». – Р. Р.


[Закрыть]

Забавляясь таким образом, он растерял все свои религиозные убеждения – или, по крайней мере, так ему казалось. В шестнадцать лет перестал молиться и ходить в церковь,[16]16
  Это был период, когда он с удовольствием читал Вольтера («Исповедь», гл. I). – Р. Р.


[Закрыть]
однако вера его не умерла, она жила в нем подспудно.

«Но я верил во что-то. Во что я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в бога, или, скорее, я не отрицал бога, но какого бога, я бы не мог сказать. Не отрицал я и Христа и его учение, но в чем было его учение, я тоже не мог бы сказать».[17]17
  «Исповедь», гл. I. – Р. Р.


[Закрыть]

Всею душой он желал быть хорошим. То ему приходила мысль продать свои дрожки и раздать вырученные деньги бедным, то пожертвовать им десятую долю своих карманных денег, то обходиться без помощи слуги… «Ведь он такой же, как и я».[18]18
  «Юность», гл. III. – Р. Р.


[Закрыть]
Однажды, будучи болен,[19]19
  Март – апрель 1847 г. – Р. Р.


[Закрыть]
он занялся составлением «Правил жизни». В них он наивно вменил себе в обязанность во все «вникнуть» и все изучить: и юридические науки, и практическую медицину, и географию, и математику, «достигнуть средней степени совершенства в музыке и живописи…».[20]20
  Дневник, 17 апреля 1847 г. – Р. Р.


[Закрыть]
Он был убежден, что «назначение человека постоянно совершенствоваться».[21]21
  «Отрочество», гл. XXVII. – Р. Р.


[Закрыть]

Но неприметно, под давлением юношеских страстей пробуждавшейся чувственности и огромного самолюбия,[22]22
  «Всё то, что ни делает человек, – всё из самолюбия», – говорит Нехлюдов («Отрочество», гл. XXVI).
  В 1854 г. Толстой пишет в своем дневнике: «Скромности у меня нет! Вот мой большой недостаток… Я так честолюбив… что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них». – Р. Р.


[Закрыть]
вера в необходимость нравственного совершенствования столь бескорыстная вначале, видоизменялась, приобретала практическую, материальную направленность. Если он стремится теперь совершенствовать волю, тело и ум, то лишь затем, чтобы покорить общество и завоевать любовь.[23]23
  «Мне хотелось, чтобы все меня знали и любили. Мне хотелось сказать свое имя… и чтобы все были поражены этим известием, обступили меня и благодарили за что-нибудь» («Юность», гл. III). – Р. Р.


[Закрыть]
Ему хотелось нравиться.

Это было нелегко. В то время он был очень некрасив, почти уродлив: грубое лицо, длинное и тяжелое, короткие, нависающие над самым лбом волосы, маленькие, запавшие в глубоких орбитах, пристально смотрящие глаза, широкий нос, толстые выпяченные губы и оттопыренные уши.[24]24
  Судя по портрету 1848 г., когда ему было двадцать лет (воспроизведен в первом томе «Жизни и творчества»). – Р. Р.


[Закрыть]
Не обманываясь относительно своего безобразия, которое еще в детстве доводило его до отчаяния,[25]25
  «Я воображал, что нет счастья на земле для человека с таким широким носом, толстыми губами и маленькими серыми глазами…» («Детство», гл. XVII). В другом месте он говорит безутешно: «Выразительного ничего не было… все черты лица были мягкие, вялые, неопределенные. Даже и благородного ничего не было: напротив, лицо мое было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки» («Юность», гл. I). – Р. Р.


[Закрыть]
он задался целью приобрести безукоризненные светские манеры,[26]26
  «Мое любимое и главное подразделение людей в то время… было на людей «comme il faut» и на «comme il ne faut pas». Второй род подразделялся еще на людей собственно не «comme il faut» и простой народ. Людей «comme il faut» я уважал… вторых – притворялся, что презираю, но в сущности ненавидел их… третьи для меня не существовали…» («Юность», гл. XXXI). – Р. Р.


[Закрыть]
стать человеком comme il faut.[27]27
  Светским (франц.). – Прим. ред.


[Закрыть]
Стремясь подражать тем людям, которых он считал comme il faut, он начал, как они, играть в азартные игры, делать бессмысленные долги и участвовать в попойках.[28]28
  В особенности во время пребывания в Петербурге в 1847–1848 гг. – Р. Р.


[Закрыть]

Одно неизменно его спасало: безусловная искренность.

«– Знаете… отчего я вас люблю больше, чем людей, с которыми больше знаком? – говорит Нехлюдов своему другу. – У вас есть удивительное, редкое качество – откровенность.

– Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться…»[29]29
  «Отрочество», гл. XXVII. – Р. Р.


[Закрыть]

Даже впадая в самые тяжкие свои заблуждения, Толстой не теряет способности ясно видеть свои поступки и строго судить о них.

«Живу совершенно скотски, – пишет он в дневнике, – и духом очень упал».

Со свойственным ему стремлением анализировать все и вся он кропотливо перечисляет, что именно приводит его к заблуждению:

«1) Нерешит[ельность], недостаток] энергии; 2) Обман самого себя, т. е. предчувствуя в вещи дурное, не обдумываешь ее; 3) Торопливость; 4) Fausse honte[30]30
  Ложный стыд. – (франц.). – Прим. ред.


[Закрыть]
, т. е. боязнь сделать что-либо неприличное, происходящая от одностороннего взгляда на вещи; 5) Дурное расположение духа, происходящее большей частью: 1) от торопливости, 2) от поверхностного взгляда на вещи; 6) Сбивчивость, т. е. склонность забывать близкие и полезные цели для того, чтоб казаться чем-либо; 7) Подражание; 8) Непостоянство; 9) Необдуманность».

Ту же независимость в суждениях проявляет он, когда, еще будучи студентом, критикует общественные условности и умственную косность. Он высмеивает университетскую науку, иронически относится к преподаванию истории и добивается того, что некоторое время его не допускают на занятия за свободомыслие.

В это время он впервые знакомится с Руссо; «Исповедь», «Эмиль» потрясли его.

«Я более чем восхищался им. В 15 лет я носил на шее Медальон с его портретом вместо нательного креста».[31] 31
  Беседа с Полем Буайе весною 1901 г. – П. И. Бирюков, «Биография Л. Н. Толстого», т. I. – Р. Р.


[Закрыть]
Его первая философская работа – комментарии к Руссо (1846–1847 гг.).

Разочаровавшись в университете и в людях comme il faut, он решает поселиться в деревне, в своей Ясной Поляне (1847–1851 гг.), чтобы быть ближе к народу, помогать крестьянам, стать не только их благодетелем, но и воспитателем. Дела и мысли этого периода описаны Толстым в одном из первых его произведений – «Утро помещика» (1852 г.). Героем этой замечательной повести является князь Нехлюдов (под этим именем Толстой неоднократно изображал самого себя[32]32
  Нехлюдов фигурирует также и на страницах «Отрочества» (1852–1854 гг.) и «Юности» (1855–1857 гг.), во «Встрече в отряде» (1856 г.), в «Записках маркера» (1853 г.), в «Люцерне» (1857 г.) и в «Воскресении» (1889–1899 гг.). Толстой наделяет этим именем то одного, то другого своего героя, причем вовсе не стремится сохранить неизменным физический облик Нехлюдова. Нехлюдов «Записок маркера» – кончает жизнь самоубийством. Нехлюдов – это различные воплощения Толстого, средоточие как положительных, так и отрицательных его черт. – Р. Р.


[Закрыть]
).

Нехлюдову двадцать лет. Он бросил университет, чтобы посвятить себя своим крестьянам, сделать для них все то добро, на которое он способен. Проходит год. Мы присутствуем при его встречах с крестьянами, он сталкивается с насмешливым равнодушием, глубоко укоренившимся недоверием, косностью, беззаботностью, испорченностью, неблагодарностью. Все его усилия тщетны. Обескураженный, он возвращается домой, вспоминая свои прошлогодние мечты, свой юношеский благородный пыл и мысли о том, «что любовь и доброта – это счастье и правда, – единственное счастье и единственная правда, возможные на земле». Он чувствует себя побежденным. Он устал, ему стыдно.

«Правая рука его, опиравшаяся на колено, вяло дотронулась до клавишей. Вышел какой-то аккорд, другой, третий… Нехлюдов… стал играть. Аккорды, которые он брал, были иногда не подготовлены, даже не совсем правильны, часто были обыкновенны до пошлости и не показывали в нем никакого музыкального таланта, но ему доставляло это занятие какое-то неопределенное, грустное наслаждение. При всяком изменении гармонии, он с замиранием сердца ожидал, что из него выйдет, и, когда выходило что-то, он смутно дополнял воображением то, чего недоставало. Ему казалось, что он слышит сотни мелодий: и хор, и оркестр… Главное же наслаждение доставляла ему усиленная деятельность воображения, бессвязно и отрывисто, но с поразительною ясностью представлявшего ему в это время самые разнообразные, перемешанные и нелепые образы и картины из прошедшего и будущего».[33]33
  Л. Н. Толстой, «Утро помещика». – Р. Р.


[Закрыть]

Перед мысленным взором Нехлюдова проходят снова мужики – испорченные, лживые, недоверчивые, ленивые и упрямые – те самые, с которыми он только что беседовал; но он видит теперь не их пороки, а все то хорошее, что в них есть; интуиция любви помогает ему проникнуть в их сердца; он читает в этих сердцах терпение, смирение перед тяжкой долей, всепрощение, любовь к семье; ему открываются причины их тупой и набожной приверженности к старине. Он вызывает в своей памяти картины их неусыпного труда, утомительного и здорового…

«Славно!» – шепчет себе Нехлюдов, и мысль: зачем он не Илюшка – тоже приходит ему».

В герое этой первой повести[34]34
  Она написана одновременно с «Детством». – Р. Р.


[Закрыть]
– весь Толстой с его меткостью наблюдений и неистребимыми иллюзиями. У него беспощадное реалистическое видение, но стоит ему отрешиться от действительности, и снова им овладевают мечты и всепобеждающая любовь к людям.

Однако Толстой 1850 г. менее терпелив, чем Нехлюдов. Ясная Поляна не оправдала его надежд. Деревня разочаровала его, как ранее разочаровало светское общество; его миссия претит ему, она стала ему не нужна. К тому же его преследуют кредиторы. В 1851 г. он бежит на Кавказ, в армию, к своему брату Николаю, служившему там офицером.

Среди безмятежного спокойствия гор он сразу приходит в себя и вновь обретает бога:

«Вчера я почти всю ночь не спал… Я стал молиться богу. – Сладость чувства, которое испытал я на молитве, передать невозможно. Я прочел молитвы, которые обыкновенно творю… и потом остался еще на молитве… – Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу; хотя и ясно сознавал, чего я желаю. – Мне хотелось слиться с существом всеобъемлющим. Я просил его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели оно дало мне эту блаженную минуту, то оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить и что я не могу и не умею просить. Я благодарил, да, но не словами, не мыслями. Я в одном чувстве соединял все: и мольбу, и благодарность… Но нет! плотская – мелочная сторона опять взяла свое, и не прошло часу, я почти сознательно слышал голос порока, тщеславия, пустой стороны жизни, знал, откуда этот голос, знал, что он погубит мое блаженство, боролся и поддался ему. Я заснул, мечтая о славе, о женщинах; но я не виноват, я не мог. Вечное блаженство здесь невозможно… Благодарю бога за минуту блаженства, которая показала мне ничтожность и величие мое. Хочу молиться, но не умею; хочу постигнуть, но не смею – предаюсь в волю твою!..»[35]35
  Дневник, 11 июня 1851 г. – Р. Р.


[Закрыть]

Плоть не была побеждена (так и не удалось ее победить): борьба между богом и страстями продолжалась в тайниках сердца. Толстой называет в своем дневнике трех демонов, пожирающих его:

«…во мне преобладают 3 дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие».

Как только он начинал мечтать о том, чтобы посвятить свою жизнь служению ближним, его одолевали сладострастные, а то и совсем пустые мысли: то ему мерещилась какая-нибудь соблазнительная казачка, то он огорчался, что его «левый ус хуже правого».[36]36
  Дневник, 12 июня 1851 г. – Р. Р.


[Закрыть]
И все же бог неизменно присутствовал в его душе, никогда не покидая его. Кипение противоборствующих страстей было для Толстого даже плодотворным – оно пробуждало в нем жизненные силы.

«Моя мысль, непродуманное мое решение ехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мной руководила рука божья – и я горячо благодарю, – я чувствую, что здесь я стал лучше… я твердо уверен, что что бы ни случилось со мной, всё мне на благо, потому что на то воля божья».[37]37
  Письмо к тетушке Татьяне (12 января 1852 г.). – Р. Р.


[Закрыть]

Это благодарственная песнь земли, дождавшейся весенней ласки. Наступает пора цветения. Все – отлично, все – прекрасно. В 1852 г. гений Толстого дал свои первые всходы: «Детство», «Утро помещика», «Набег», «Отрочество», и он благодарит могучий дух жизни, оплодотворивший его.[38]38
  На портрете 1851 г. заметны уже большие изменения, происшедшие в душе Толстого. Голова поднята вверх, лицо просветлело, глазные впадины не так затенены, хотя глаза все еще смотрят сердито и пристально, а приоткрытый рот, над которым пробиваются усики, так же суров; и все же, несмотря на гордое и недоверчивое выражение лица, в нем больше молодости, чем раньше. – Р. Р.


[Закрыть]

Толстой начал писать «Детство» осенью 1851 г., в Тифлисе, и окончил 2 июля 1852 г. в Пятигорске, на Кавказе. Любопытно, что именно здесь, где началась совершенно новая для него жизнь, в окружении опьяняющей природы, посреди волнений и опасностей войны, изучая людей и чувства, ранее ему не знакомые, Толстой в этом первом своем произведении возвращается к прошлому. Надо помнить, что, когда Толстой писал «Детство», он был болен и его походная жизнь внезапно была прервана, – он писал во время длительного выздоровления, когда, одинокий и исстрадавшийся, он легко приходил в умиление и перед его растроганным взором разворачивались картины прошлого.[39]39
  Письма, которые он Писал тогда своей тетушке Татьяне, полны душевных излияний и слез. Он сам называет себя в письме от 6 января 1852 г. «Лёварёва». – Р. Р.


[Закрыть]
После тягостного, мучительного и бесплодного напряжения последних лет ему отрадно было погружаться воспоминанием в чудесную поэтическую пору своего радостного, невинного детства, вновь обрести «детское сердце… доброе… чувствительное и способное к любви». Вспомним и то, что Толстой со всем пылом юности вынашивал тогда необъятные творческие планы, мыслил же он обычно не отдельными, изолированными сюжетами, а огромными поэтическими циклами, отчего его большие романы рисовались ему звеньями одной исторической цепи, фрагментами монументального целого, которое он так и не осуществил.[40]40
  «Утро помещика» – всего лишь фрагмент задуманного Толстым «Романа о русском помещике». «Казаки» – первая часть большого романа о Кавказе. Эпопея «Война я мир», по мысли автора, – только введение в эпопею о современной автору эпохе, в центре которой должен был стоять роман «Декабристы». – Р. Р.


[Закрыть]
В этот период Толстой рассматривал «Детство» как первые главы монументального произведения «История четырех эпох», которое должно было включать и описание его жизни на Кавказе, а завершиться, вероятнее всего, темой постижения бога через природу.

Толстой впоследствии сурово осудил свою повесть «Детство», принесшую ему, как известно, первый успех. Он говорил Бирюкову:

«Перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано».

Но такого мнения был только он один. Рукопись, посланная без подписи в большой русский журнал «Современник», была тотчас же опубликована (6 сентября 1852 г.) и имела огромный успех в России, а затем и во всей Европе. Тем не менее, несмотря на поэтическое очарование этой повести, несмотря на тонкость письма и взволнованность чувств, понятно, почему она впоследствии разонравилась Толстому.

Она разонравилась ему по тем же причинам, по которым нравилась всем остальным. Надо сказать, что, за исключением нескольких фигур, типичных для его среды, и небольшого количества страниц, поражающих глубиной религиозного чувства или реализмом в описании душевных переживаний,[41]41
  Странник Гриша или смерть матери. – Р. Р.


[Закрыть]
индивидуальность Толстого почти не нашла своего выражения в этой повести. Там царят мягкость, чувствительность и нежность – черты, которые были антипатичны Толстому впоследствии и которые он изгнал из других своих произведений. Мы узнаем этот юмор и эти слезы – они от Диккенса. Среди излюбленного своего чтения в возрасте от четырнадцати лет до двадцати одного года Толстой указывает в дневнике: «Диккенс: «Давид Копперфильд». Огромное [влияние]». Эту книгу он перечитывал на Кавказе.

Он сам упоминает еще двух писателей, произведших на него в то время сильное впечатление: Стерна и Тепфера. «Я находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern'a… и Tôpfer'a», – пишет он Бирюкову.

Кто бы мог подумать, что «Женевские рассказы» послужили литературным образцом для автора «Войны и мира»? Однако, узнав об этом, вы начинаете находить в «Детстве» ту же доброту и лукавое простодушие, только выраженные более аристократической натурой.

Таким образом, читающая публика могла найти в «Детстве» знакомые ей мотивы. Но и могучая индивидуальность Толстого сказалась очень скоро. «Отрочество» (1853 г.), менее непосредственное и менее совершенное произведение, чем «Детство», сразу же обнаруживает такое своеобразие психологического анализа, такое необычайно яркое ощущение природы и остроту душевных переживаний, на которые Диккенс и Тепфер вряд ли могли претендовать. В «Утре помещика» (октябрь 1852 г.)[42]42
  [В это время Толстой начинает работу над «Романом о русском помещике», из которого впоследствии и выкристаллизовалось это произведение. – Прим. ред. ] «Утро помещика» было закончено в 1855–1856 гг. – Р. Р.


[Закрыть]
Толстой-художник проявляется уже в полной мере, со всей его бесстрашной искренностью наблюдений и верой в силу любви. Среди замечательных крестьянских портретов, созданных им в этой повести, уже видны контуры одного из лучших образов, который мы найдем в «Народных рассказах» – старик на пчельнике: маленький старичок под березкою – «…руки развел и глядит кверху, и лысина блестит во всю голову, а над ним как жар, горит, играет солнце, а вокруг головы золотые пчелки в венец свились, вьются, а не жалят его».[43]43
  «Два старика» (1885 г.). – Р. Р.


[Закрыть]

Типичными для этого периода являются, однако, те произведения, в которых непосредственно отразились тогдашние настроения и мысли Толстого – это его кавказские повести. Первая из них, «Набег» (оконченная 24 декабря 1852 г.), поражает великолепием пейзажных зарисовок, как, например, описание восхода солнца в горах, на берегу реки, изумительная картина ночи, все тени и звуки которой переданы с поразительной четкостью; или описание вечернего возвращения солдат – величественные снеговые вершины исчезают вдали, заволакиваемые лиловым туманом, чистый воздух насыщен чудесной солдатской песней, как бы взмывающей к небесам. Характеры некоторых персонажей «Войны и мира» уже намечены здесь: капитан Хлопов – подлинный герой, который сражается не для своего удовольствия, но из чувства долга: «…у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза…» Неповоротливый, неловкий, немного нелепый, равнодушный к окружающему, он один не меняется в бою, когда все остальные меняются. «Он был точно таким же, каким я всегда видел его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице». А рядом с ним – поручик, который разыгрывает из себя лермонтовского героя и, будучи от природы очень добрым, рисуется своей свирепостью. И бедный молоденький прапорщик, который, радуясь своему боевому крещению, готов от избытка нежности броситься каждому на шею; милый и смешной, он бессмысленно кидается навстречу смерти, и его убивают, как Петю Ростова. В центре картины сам Толстой, который молча наблюдает, не разделяя мнения своих сотоварищей; уже тут раздается его протест против войны:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю