Текст книги "Жизнь Толстого"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
«– А боль? – спросил он себя… – Да, вот она. Ну что ж, пускай боль.
– А смерть? Где она?
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и яе находил его… вместо смерти был свет.
– Кончено! – сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе.
– Кончена смерть, – сказал он».
В «Крейцеровой сонате» нет даже такого «света». Это жестокое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество, мстя за нанесенные раны. Не надо забывать, что это исповедь человека-зверя, который только что совершил убийство и весь пропитан ядом ревности. Автор отступает, и мы видим только его героя. И все же в яростных выпадах против всеобщего лицемерия: лицемерного воспитания девушек, лицемерия любви, брака – этого «разрешения на разврат», лицемерия светского общества, науки, врачей – «перечесть нельзя преступлений, совершаемых ими», – во всем этом мы узнаем идеи самого Толстого, только выражены они здесь с повышенной резкостью. Увлекаемый своим героем, Толстой прибегает к чрезвычайно откровенным выражениям в безудержных описаниях плоти, снедаемой сладострастием, à затем переходит в другую крайность: неистовый аскетизм, ненависть и страх перед любовью, в исступление средневекового монаха, который проклинает жизнь, сам сгорая от чувственных желаний. Закончив «Крейцерову сонату», Толстой сам ужаснулся.
«Я никак не ожидал, – говорит он в послесловии к «Крейцеровой сонате», – что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня. Я ужасался своим выводам, хотел не верить им, но не верить нельзя было… я должен был признать их».
И действительно, со временем его самого будут преследовать, правда не так жестоко, мысли убийцы Позднышева, который яростно обличает любовь и брак:
«Слова евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с нею, относятся не к одним чужим женам, а именно – и главное – к своей жене».
«…если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить».
Опираясь на евангелия от Матфея, Толстой доказывает, что брак не может соответствовать христианскому идеалу, что не может существовать христианское супружество, что брак, с точки зрения христианства, не может рассматриваться как явление прогрессивное, наоборот, это явление упадочное, и что любовь, а равно и все то, что ей предшествует и за ней следует, является препятствием на пути к достижению истинного человеческого идеала.[191]191
Заметим, что Толстой никогда не был настолько наивен, чтобы считать осуществимым для современного человека идеал безбрачия, полного целомудрия. Но ведь, по его мнению, любой идеал неосуществим по самой своей природе: идеал – это призыв к высокому героизму, сокрытому в душах людей.
«…Идеал только тогда идеал, когда осуществление его возможно только в идее, в мысли, когда он представляется достижимым только в бесконечности и когда поэтому возможность приближения к нему – бесконечна. Если бы идеал не только мог быть достигнут, но ми могли бы представить себе его осуществление, он бы перестал быть идеалом» («Послесловие к «Крейцеровой сонате»), – Р. Р.
[Закрыть]
Но эти мысли никогда, быть может, не отлились бы в. столь четкую форму, если бы Толстой не вложил их в уста Позднышева. Как это часто бывает с великими художниками, произведение увлекло за собой автора. Художник опередил мыслителя. Искусство от этого оказалось не в накладе. По силе воздействия, по страстной сосредоточенности повествования, по откровенной обрисовке чувств, по зрелости и совершенству формы ни одно произведение Толстого не может сравниться с «Крейцеровой сонатой».
Мне остается объяснить название этой вещи. По правде сказать, оно неверно. Оно вводит читателя в заблуждение. Ведь музыке в этом произведении дана лишь вспомогательная роль. Выкиньте сонату – ничего не изменится. Толстой ошибочно смешал два волновавших его вопроса: развращающую силу музыки и силу любви. Демон музыки заслуживал отдельного произведения; место, которое отведено ему здесь, недостаточно для того, чтобы доказать существование опасности, о которой говорит Толстой. Я должен несколько задержаться на этом вопросе, потому что, как мне кажется, отношение Толстого к музыке всегда понималось неправильно.
Считается, что Толстой не любил музыку. Это далеко не так. Ведь сильно боятся именно того, что любят. Вспомните, какое место занимает музыка в «Детстве» и в особенности в «Семейном счастии», где все фазы любви, и весна ее и осень, разворачиваются на музыкальном фоне, создаваемом сонатой Бетховена «Quasi una fantasia». Вспомните также о чудеснейших симфониях, которые звучат в душе Нехлюдова[192]192
В конце рассказа «Утро помещика». – Р. Р.
[Закрыть] и Пети Ростова ночью – накануне смерти.[193]193
«Война и мир». Я не упоминаю об «Альберте» (1857 г.), рассказе о жизни гениального музыканта. Рассказ этот очень слаб. – Р. Р.
[Закрыть] Несмотря на то, что Толстой очень посредственно знал музыку,[194]194
Обратите внимание в «Юности» на юмористическое описание тяжких усилий, которых ему стоила игра на фортепиано. «Для меня музыка, или скорее игра на фортепиане, была средством прельщать девиц своими чувствами». – Р. Р.
[Закрыть] она трогала его до слез; в некоторые периоды своей жизни он по-настоящему увлекался ею. В 1858 г. он основал в Москве музыкальное общество, которое послужило началом созданной впоследствии Московской консерватории.
«Лев Николаевич (пишет его шурин С. А. Берс) всегда любил музыку. Он играл только на рояле и преимущественно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем, как работать, вероятно, для вдохновения.[195]195
Здесь говорится о 1876–1877 гг. – Р. Р.
[Закрыть] Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей сестре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражавшей нечто похожее на ужас».[196]196
С. А. Берс, «Воспоминания о Толстом». – Р. Р.
[Закрыть]
Именно ужас он и испытывал, когда неведомая сила музыки потрясала его до самых сокровенных глубин души. Он чувствовал, как под влиянием музыки слабеет его воля, разум, реальное ощущение жизни. Перечитайте в первом томе «Войны и мира» сцену, когда Николай Ростов возвращается домой в полном отчаянии после крупного карточного проигрыша. Он слышит пение Наташи и забывает обо всем на свете.
«И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты… и все в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto!»
– Эх, жизнь наша дурацкая!.. Все это, и несчастье, и деньги… и злоба, и честь – все это вздор… а вот оно настоящее… Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!.. как она это si возьмет? – взяла! – слава богу! – он, сам не замечая того, что он поет… взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» – подумал он.
О, как задрожала эта терция и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это что-то было независимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…»
Николай не убивает и не крадет – музыка для него всего лишь мимолетное увлечение; но Наташа едва не гибнет из-за нее. Ведь это в результате вечера, проведенного в опере, «в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно», она выслушивает признание Анатоля Курагина, который вскружил ей голову, и соглашается, чтобы он похитил ее.
Чем старше делается Толстой, тем больше он боится влияния музыки.[197]197
Но никогда он не переставал любить ее. Одним из его друзей был музыкант Гольденвейзер, который провел лето 1910 г. неподалеку от Ясной Поляны. Последние дни жизни Толстого он почти ежедневно приходил играть ему, в особенности когда тот был нездоров. – Р. Р.
[Закрыть] Ауэрбах, с которым Толстой встретился в Дрездене в 1860 г. и который имел на него влияние, несомненно еще усилил предубеждение Толстого против музыки. Толстой отмечает, что он говорил «о музыке как «pflichtloser Genuss» (безнравственном наслаждении). Поворот, по его мнению, к развращению».[198]198
Дневник от 21 апреля 1861 г. – Р. Р.
[Закрыть]
Почему именно музыку Бетховена, самого чистого и целомудренного из всех композиторов, обвиняет Толстой в том, что она развращает людей? – спрашивает Камилл Беллег. Да потому, что воздействие его музыки самое сильное. Толстой любил Бетховена и не переставал никогда любить. Его самые отдаленные детские воспоминания связаны с «Патетической сонатой»; и когда Нехлюдов, в конце «Воскресения», слушает andante из Пятой симфонии, он с трудом удерживает слезы, умиляясь над самим собой. Тем не менее мы видели, как враждебно высказывается Толстой в «Что такое искусство?»[199]199
Не следует думать, что речь идет только о последних произведениях Бетховена. Хотя первые его творения Толстой и называет «художественными», он и их не одобряет за «искусственность формы». В письме к Чайковскому он называет, с одной стороны, Моцарта и Гайдна, а с другой – «Бетховено-Шумано-Берлиозо-искусственный, ищущий неожиданного род». – Р. Р.
[Закрыть] по поводу «тех уродливых попыток художественных произведений, которые пишет глухой Бетховен»; еще в 1876 г. ожесточение, с которым Толстой отрицал Бетховена и «прямо выражал сомнение в его гениальности», возмутило Чайковского и охладило тот восторг, с каким он сам относился к Толстому. «Крейцерова соната» дает нам возможность понять страстное предубеждение Толстого.
В чем упрекает Толстой Бетховена? В его силе. В этом он солидарен с Гёте. Потрясенный симфонией до-минор, Гёте яростно ополчился против ее творца, который посмел подчинить его волю своей власти.[200]200
Поль Буайе рассказывает: «Толстому играют Шопена. К концу четвертой баллады его глаза наполняются слезами. «О дьявол!» – восклицает он, быстро встает и уходит». – P.P.
[Закрыть]
«…Музыка сразу, непосредственно переносит меня в то душевное состояние, в котором находился тот, кто писал музыку», – говорит Толстой. «В Китае музыка – государственное дело. И это так и должно быть. Разве можно допустить, чтобы всякий, кто хочет, гипнотизировал один другого или многих… Эти вещи [первое Presto Крейцеровой сонаты] можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах…»
Но вот, после возмущения, он поддается власти Бетховена, и какое это, по собственному его признанию, чистое и облагораживающее влияние! Музыка доводит Позднышева до состояния необъяснимого, он не может разобраться в своих чувствах, но чувства эти наполняют его радостью – ревности больше нет. Жена его также преображается. Во время игры лицо ее приобретает «строгость, значительность выражения», а после окончания сонаты на нем остается «слабая, жалкая и блаженная улыбка». Что же противоестественного во всем этом? Противоестественно, по мнению Толстого, то, что дух порабощен и что неведомая сила звуков может сделать с ним что угодно. Даже погубить его, если ей заблагорассудится.
Это верно, но Толстой забывает об одном: о полном отсутствии или скудости духовной жизни у большинства людей, слушающих музыку или занимающихся ею. Музыка не представляет опасности для тех, кто не способен чувствовать. Достаточно взглянуть на зрительный зал парижской Оперы во время представления «Саломеи»,[201]201
Р. Штрауса. – P.P.
[Закрыть] чтобы убедиться в полной невосприимчивости публики к самым нездоровым воздействиям искусства звуков. Только при таком богатстве духа, как у Толстого, музыка может сделаться для человека угрожающей. На самом деле, несмотря на оскорбительные и несправедливые нападки на Бетховена, Толстой гораздо глубже чувствует его музыку, чем большинство тех, кто ныне превозносит великого композитора. Он-то знал во всяком случае те грозные страсти, то дикое неистовство, которые грохочут в музыке «глухого Бетховена» и которых совсем не чувствуют ни современные виртуозы, ни оркестры. И, пожалуй, ненависть Толстого была бы приятнее Бетховену, чем любовь теперешних его поклонников.
Десять лет отделяют «Воскресение» от «Крейцеровой сонаты»[202]202
«Хозяин и работник» (1895 г.) – это как бы переход от предыдущих мрачных романов к «Воскресению», в котором разливается свет божественного милосердия. Но повесть эта ближе к «Смерти Ивана Ильича» и народным рассказам, чем к «Воскресению», с которым ее сближает только происходящее в конце чудесное перерождение человека эгоистичного и малодушного под влиянием порыва самопожертвования. Большую часть повести занимает реалистическое, до мельчайших деталей, описание того, как злой хозяин и безропотный слуга ночью в степи попали в метель и сбились с дороги. Хозяин, который сначала пытается убежать, бросив своего спутника, возвращается и, обнаружив, что слуга наполовину замерз, ложится на него и согревает его своим телом, принося себя в жертву; он не знает, почему он так поступил, но глаза его наполняются слезами, ему кажется, что он стал Никитой, которого он спас, и что его жизнь перешла в Никиту: «Жив Никита, значит, жив и я». Он почти забыл, что он – это он, Василий Брехунов. Он думает: «Василий не знал, что надо делать, а я теперь знаю». И он слышит голос, которого ждал, голос, который только что велел ему лечь на Никиту (здесь видно сходство с одним из народных рассказов). И он отвечает радостно: «Иду, иду!» Он чувствует, что он «свободен и ничто уж больше не держит его…» Он умер. – P.P.
[Закрыть] – десять лет, в течение которых проповедь нравственных истин все более поглощает Толстого. И десять лет отделяют «Воскресение» от конца, к которому стремится эта жизнь, жаждущая вечности. «Воскресение» в некотором смысле – художественное завещание Толстого. Оно венчает последний период его жизни, так же как «Война и мир» – пору его зрелости. Эта последняя из горных высот, пожалуй самая высокая, если не самая могучая, – незрима. Она[203]203
Толстой предполагал написать четвертую часть, которая так и не была написана. – Р. Р.
[Закрыть] окутана мглой. Толстому 70 лет.
Он спокойно взирает на светское общество, на свою жизнь, на свои былые заблуждения, на свою веру, на свое священное негодование. Он смотрит на все это сверху. Те же мысли, что и в предыдущих произведениях, та же война с лицемерием, но художник, как и раньше, в «Войне и мире», властвует над своим созданием. К мрачной иронии, к смятенному духу «Крейцеровой сонаты» и «Смерти Ивана Ильича» присоединяется религиозная умиротворенность, отрешенность от того мира, который с такой точностью, как в зеркале, отражен в этом новом произведении Толстого. Временами кажется, что читаешь Гёте, только Гёте – христианина.
В романе «Воскресение» мы вновь находим те черты, которые, как уже отмечалось, характерны для последнего периода творчества Толстого, – в особенности сжатость изложения, еще более поразительную здесь, нежели в коротких рассказах. Новое произведение Толстого монолитно, и этим оно сильно отличается от «Войны и мира» и «Анны Карениной». Эпизодические отступления очень коротки. Тут лишь одна линия, которой автор строго придерживается, развивая ее детально. Та же, что и в «Сонате», выразительность портретов, написанных широкой кистью. Безжалостная наблюдательность, почти ясновидение художника-реалиста, глубоко проникающего в психику человека; «отвратительная животность зверя», говорит он, еще более ужасна тогда, когда она «скрывается под мнимо эстетической, поэтической оболочкой». Вспомним также описание салонных разговоров, цель которых простое удовлетворение физиологической потребности «после еды пошевелить мускулами языка и горла». Это жестокое всевидение не щадит никого – ни хорошенькую Корчагину, у которой он замечает «остроту локтей», и «широкий ноготь большого пальца», и декольте, при воспоминании о коем Нехлюдову «стыдно и гадко, гадко и стыдно», ни героиню Маслову, о падении которой рассказано без утайки все: тут и ее преждевременная изношенность, и грубость, и низменность ее выражений, и вызывающая улыбка, и запах водки, и красное, воспаленное лицо. Натуралистические детали предстают во всей их неприкрытости: женщина непринужденно болтает, сидя на параше. Поэтическое воображение, молодость улетучились. Они сохранились лишь в воспоминаниях о первой любви, музыка которой звучит здесь во всей своей чистоте и силе; мы видим въявь пасхальную ночь, оттепель, белый туман, такой густой, что в пяти шагах от дома с трудом различима «чернеющая масса, из которой светил красный, кажущийся огромным, свет от лампы»; пение петухов в ночи; ледоход, когда река, вскрываясь, трещит, вздымается, звенит, как разбитое стекло; и юношу, который глядит снаружи через окно на молодую девушку; а та, не подозревая его присутствия, мечтает о чем-то в мерцающем свете маленькой лампочки, улыбается своим мыслям. Эта девушка – Катюша.
Но лирика занимает в романе мало места. Искусство Толстого приобрело здесь более объективный, не связанный с его собственной жизнью, характер. Он старался расширить круг своих наблюдений. Среда преступников, так же как, в другом смысле, мир революционеров, который он изучает, работая над «Воскресением», чужды ему.[204]204
В прежних же своих произведениях – «Войне и мире», «Анне Карениной», «Казаках», севастопольских рассказах – он пользовался только своими собственными наблюдениями, ибо сам непосредственно вращался в том кругу, который он описывал: аристократические салоны, армия, деревенская жизнь – все это было хорошо ему знакомо. – Р. Р.
[Закрыть] Не без труда он проникает в психологию своих героев, начинает чувствовать к ним симпатию. Он даже признается, что революционеры, до того как он с ними ближе познакомился, внушали ему непреодолимое отвращение. Тем более достойна признания правдивость его наблюдений, безукоризненная, зеркальная точность. Какое изобилие типов, какое богатство верных деталей! Какая спокойная мудрость и какое братское сочувствие! Он взирает на добродетели и низость без жестокости, но и без снисхождения. Удручающая картина – женщины в тюрьме! Они беспощадны друг к другу, но художник, как некий милосердный бог, видит отчаянье в самом нераскаянном сердце и под вызывающей маской наглости – слезы. Чистое и слабое сияние мало-помалу проникает в душу Катюши Масловой, ожесточенную соприкосновением с пороком, и, разгораясь в пламя самопожертвования, своей трогательной красотой напоминает те солнечные лучи, в свете которых преображаются сцены повседневной жизни у Рембрандта. Никакой суровости даже по отношению к палачам. «Прости им, Господи, они не ведают, что творят». А хуже всего то, что часто они «ведают» и мучаются угрызениями совести, но не в силах остановиться. Книга проникнута сознанием неумолимости всесокрушающего рока, который тяготеет и над страждущими, и над теми, кто заставляет их страдать, – над начальником тюрьмы, добрым по природе человеком, которому жизнь тюремщика надоела так же, как упражнения на фортепиано его худосочной дочери, бледной, с синевой под глазами девушки, неутомимо коверкающей рапсодию Листа; и над генерал-губернатором сибирского города – хорошим и умным стариком, который напрасно с 35 лет старается одурманивать себя алкоголем, сохраняя, впрочем, и в пьяном виде благородную осанку, – напрасно потому, что ему не дано забыть о неразрешимом противоречии между своим желанием делать добро и реальным злом, причиняемым по его вине людям; ничего не искупишь и теми нежными чувствами, которые испытывают к своим близким эти люди, по роду своей деятельности враждебные человеку. И только в изображении Нехлюдова нет этой объективной правды, но лишь потому, что он является выразителем идей самого писателя. Говоря о наиболее прославленных произведениях Толстого, мы уже отмечали как недостаток эту его тенденцию. Вспомним князя Андрея и Пьера Безухова в «Войне и мире», Левина в «Анне Карениной» и других. Но в тех романах это ощущалось не так резко, ибо герои их по возрасту и по положению были ближе Толстому и могли разделять его умонастроения. Теперь же автор стремится наделить тридцатипятилетнего Нехлюдова, светского жуира, душой семидесятилетнего старца, отрешенного от всего плотского. Я не хочу сказать, что человек, подобный Нехлюдову, не может в действительности пережить моральный кризис, хотя бы и столь внезапный.[205]205
«Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие, и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь между тем все одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принадлежал Нехлюдов. Перемены эти происходили в нем и от физических и от духовных причин».
Толстой здесь, быть может, вспомнил своего брата Дмитрия, который тоже ведь женился на «Масловой». Но Дмитрий с его буйным и неуравновешенным темпераментом совсем не похож на Нехлюдова. – P.P.
[Закрыть] Но ничто ни в характере, ни в темпераменте, ни в прошлой жизни Нехлюдова, каким нам описывает его Толстой, не предвещает и не объясняет этого кризиса; просто этот кризис, внезапно начавшись, нарастает, как снежный ком. Конечно, гениальный художник, с присущей ему глубиной, передает не только мысли о самопожертвовании, но и все то нечистое, что к ним примешивается; после слез умиления, после того как Нехлюдов восхищается самим собой, наступает ужас и отвращение перед собственным поступком. Но решимость его неколебима. Этот кризис не имеет ничего общего с теми внутренними потрясениями, которые раньше наступали у него внезапно, но столь же быстро и проходили.[206]206
«С Нехлюдовым не раз уже случалось в жизни то, что он называл «чисткой души». Чисткой души называл он такое душевное состояние, при котором он вдруг… сознав замедление, а иногда и остановку внутренней жизни, принимался вычищать весь тот сор, который, накопившись в его душе, был причиной этой остановки. Всегда после таких пробуждений Нехлюдов составлял себе правила, которым намеревался следовать уже навсегда: писал дневник и начинал новую жизнь… Но всякий раз соблазн мира улавливал его, и он, сам того не замечая, опять падал, и часто ниже того, каким он был прежде». – Р. Р.
[Закрыть] Ничто уже не может удержать слабого и нерешительного Нехлюдова. Этот аристократ, богатый, уважаемый, весьма неравнодушный к светским радостям, накануне женитьбы на красивой девушке, которая его любит и отнюдь ему не неприятна, вдруг решает все бросить – богатство, свет, общественное положение – и жениться на проститутке, чтобы искупить давнюю вину; и его порыв не остывает в течение двух месяцев. Нехлюдов противостоит всем испытаниям и не отступает от своего решения, даже когда на ту, которую он хочет сделать своей женой, клевещут, будто бы она продолжает вести распутную жизнь.[207]207
Узнав, что Маслова якобы находится в связи с фельдшером, Нехлюдов еще больше укрепился в решении пожертвовать «своей свободой для искупления греха». – Р. Р.
[Закрыть] Во всем этом есть стремление к подвижничеству, – писатель, подобный Достоевскому, вывел бы это душевное состояние из самых глубин человеческой психики и даже из физических особенностей героя. Но в Нехлюдове нет ничего от героев Достоевского. Это средний человек, заурядный, здоровый телом и духом (обычный персонаж Толстого). Поистине разительно несовпадение между ясным, реалистически[208]208
Ни один персонаж Толстого не был описан так живо, с такой силой, как Нехлюдов в начале романа. Возьмите, например, великолепное описание пробуждения Нехлюдова и утра перед первым заседанием суда. – Р. Р.
[Закрыть] раскрытым характером героя и той нравственной драмой, которая как бы взята у совсем другого человека. И человек этот – сам Толстой в старости.
То же впечатление двойственности оставляет и конец книги: строго реалистические картины третьей части и неожиданное заключение в евангельском духе – декларация веры, отнюдь не вытекающая логически из прежде сделанных наблюдений над жизнью. Уже не в первый раз вера Толстого пытается прилепиться к его реализму, но в прежних произведениях они полнее сочетались друг с другом. Здесь же они лишь сосуществуют, не смешиваясь, и контраст между ними тем разительнее, чем безапелляционней вера Толстого, с годами становящаяся все более бездоказательной, в то время как реализм его становится все смелее и острее. В этом след не усталости, но – старости, нечто вроде окостенения суставов. Религиозный финал не составляет органического вывода из всей книги. Это – deus ex machina.[209]209
Латинское изречение, означающее неожиданный, необоснованный финал. – Прим. ред.
[Закрыть] И я убежден, что, несмотря на уверения Толстого, он все же не мог внутренне примирить два противоборствующих начала; правду художника и правду верующего.
Однако, хотя в романе «Воскресение» нет той полной внутренней гармонии, которая свойственна произведениям молодого Толстого, хотя я лично предпочитаю «Войну и мир», все же «Воскресение» является прекрасной и, быть может, самой правдивой поэмой человеческого сострадания. Читая это произведение, я с особой силой чувствую на себе ясный взгляд светло-серых проницательных глаз Толстого, которые смотрят «прямо в душу»[210]210
Письмо графини Толстой, 1884 г. – P. P.
[Закрыть] и в каждой душе видят Бога.
Толстой никогда не отрекался от искусства. Великий художник не может, даже если и хочет, отречься от того, что составляет смысл его жизни. Он может из религиозных соображений отказаться печатать свои произведения, но он не может не писать. Толстой никогда не переставал творить. Поль Буайе, который посетил Ясную Поляну в последние годы жизни Толстого, говорит, что он писал одновременно религиозные и полемические статьи, и художественные произведения. В этом чередовании был его отдых. Закончив ту или иную работу на социальную тему, как, например, воззвание к представителям правящих кругов или к тем, кем они управляли, он разрешал себе «вольность»: снова садился за один из тех прекрасных рассказов, которые писал в сущности для себя самого, – таков поэтический «Хаджи-Мурат», описывающий сопротивление, оказанное горцами под предводительством Шамиля правительственным войскам. Искусство всегда оставалось для Толстого отдыхом, удовольствием. Но он с некоторых пор считал суетой и тщеславием говорить о своем творчестве как о чем-то важном.[211]211
«Не судите меня, – пишет он своей тетушке графине Александре Толстой, – что, стоя, действительно стоя одной ногой в гробу, я занимаюсь такими пустяками. Пустяки эти заполняют мое свободное время и дают отдых от тех настоящих серьезных мыслей, которыми переполнена моя душа» (26 января 1903 г.). – P.P.
[Закрыть] Кроме «Круга чтения» (1904–1905 гг.), собрания мыслей различных писателей о жизни и истине, являющегося подлинной антологией поэтической мудрости всех веков, начиная от священных книг Востока вплоть до современности, почти все художественные произведения Толстого, написанные позже 1900 г., остаются неопубликованными до его смерти.
Зато он щедро множит свои смелые, пылкие полемические и религиозные высказывания, неустанно участвуя в социальных битвах. С 1900 по 1910 г. битвы эти поглощают все его силы. Россия переживала тогда острые социальные и политические потрясения, и временами казалось, что царская империя, подорванная в своих основах, вот-вот рухнет. Ее поражение в русско-японской войне, революционный подъем, восстания в армии и флоте, кровавые репрессии, волнения в деревне – все это как бы предвещало «конец века», как назвал одно из своих произведений Толстой. Кульминационными были 1904 и 1905 гг. В эти годы Толстой опубликовал целый ряд работ, привлекших всеобщее внимание: «Единое на потребу», «Великий грех», «Конец века».[212]212
Большая часть этих вещей при жизни Толстого была или сильно изуродована цензурой, или совсем запрещена до самой революции. Они в рукописном виде распространялись в России и передавались друг другу тайком. – P.P.
[Закрыть] Последние десять лет жизни Толстой занимает исключительное положение не только в России, но и во всем мире. Он одинок, далек от всех партий, чужд всех отечеств, отлучен от церкви.[213]213
ОтлучениеТолстогосв. синодомпроизошло22февраля 1901 г. Толстому вменялась в вину глава «Воскресения», в которой говорится о богослужении и таинстве причастия. К сожалению, во французском переводе эта глава была выпущена. – Р. Р.
[Закрыть] Неумолимая логика его рассуждений, непримиримость его веры привели Толстого к дилемме: разойтись с людьми или разойтись с истиной. Он вспомнил русскую пословицу: «Старому лгать что богатому красть» – и отдалился от людей, чтобы говорить правду. Он говорил всю правду и говорил ее всем. Неутомимый борец против лжи, он продолжает неутомимо травить все религиозные и общественные предрассудки, все суеверия и фетиши. Он разоблачает не только вред старых официальных устоев церкви-гонительницы и царского самодержавия. Теперь, когда все, кому не лень, бросают в них камень, он становится даже несколько спокойнее в этом смысле. Ему кажется, что все знают им цену и потому церковь и самодержавие уже не столь опасны. Ведь они делают то, что им положено, и никто не обманывается на их счет. Письмо Толстого царю Николаю II,[214]214
О национализации земли. – Р. Р.
[Закрыть] беспощадное в отношении монарха, которому он высказывает всю правду, полно снисхождения к нему как к человеку; Толстой называет царя «любезным братом», просит простить, если он невольно огорчил его, и подписывается: «Истинно желающий Вам истинного блага брат Ваш».
Но чего Толстой не прощает, что изобличает с особенной язвительностью сейчас, когда сорвана маска со старой лжи, – это ложь в ее новом обличье: не деспотизм, а иллюзию свободы. И трудно определить, кого из приверженцев новых кумиров он ненавидит больше – социалистов или либералов.
У Толстого была исконная неприязнь к либералам. Она родилась еще в то время, когда Толстой молодым офицером приехал из Севастополя и очутился в среде петербургских литераторов. Отсюда его размолвки с Тургеневым. Гордый аристократ, потомок древнего рода, он не терпел интеллигентов, непрошеных благодетелей народа, уверенных, что они могут спасти его своими утопиями. До мозга костей русский,[215]215
«Чистейший представитель старой, московской Руси, – пишет Леруа-Болье, – великоросс, в жилах которого славянская кровь смешана с финской, по физическому своему облику он больше похож на человека из народа, чем на представителя аристократии» («Ревю де дэ Монд», 15 декабря 1910 г.). – Р. Р.
[Закрыть] коренной дворянин, он с недоверием смотрит на либеральные новшества, на все эти конституционные идеи, идущие с Запада; а две поездки в Европу только усиливают его предубеждение. По возвращении из первой поездки он пишет:
«Главный мой камень преткновения есть тщеславие либерализма».[216]216
1857 г. – Р. Р.
[Закрыть]
Вернувшись из второй поездки, он отмечает, что привилегированное общество не имеет никакого права на свой лад воспитывать народ, которого оно не понимает.[217]217
1862 г. – Р. Р.
[Закрыть]
В «Анне Карениной» Толстой широко демонстрирует свое презрение к либералам. Так, Левин отказывается принимать участие в работах земства по народному образованию и в других модных нововведениях. Картины выборов в дворянском собрании показывают, что, заменяя старое, консервативное управление новым – либеральным, страна ничего не выигрывает. Ничто не изменилось, только стало одной ложью больше, да еще такой, которая не оправдана и не освящена вековыми традициями.
«Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли», – говорит представитель старого образа мыслей.
Толстой негодует на либералов за то, что они злоупотребляют словами: «народ, воля народа». Да что они знают о народе? Что такое для них народ?
И как раз в то время, когда либералы, казалось, уже достигли успеха и добились созыва первой Думы, Толстой особенно горячо выражает свое неодобрение идеям конституционализма:
«В последнее же время из этого извращения христианства вырос еще новый обман, закрепивший христианские народы в их порабощении… Посредством сложного устройства выборов представителей в правительственные учреждения людям известного народа внушается, что… избирая прямо своих представителей, они делаются участниками правительственной власти и потому, повинуясь правительству, повинуются самим себе и потому будто бы свободны. Обман этот, казалось бы, должен быть очевиден… так как… и при всеобщей подаче голосов народ не может выразить свою волю. Не может выразить ее, во-первых, потому, что такой общей воли всего многомиллионного народа нет и не может быть, а во-вторых, потому, что, если и была бы такая общая воля всего народа, большинство голосов никогда не может выразить ее. Обман этот, не говоря уже о том, что выбранные люди… составляют законы и управляют народом не в виду его блага, а руководствуясь по большей части единственной целью… удержать свое значение и власть, – не говоря уже о производимом этим обманом развращении народа всякого рода ложью, одурением и подкупами, – обман этот особенно вреден тем самодовольным рабством, в которое он приводит людей, подпавших ему… Люди эти подобны заключенным в тюрьмах, воображающим, что они свободны, если имеют право подавать голос при выборе тюремщиков для внутренних хозяйственных распоряжений тюрьмы.
Член самого деспотического дагомейского народа может быть вполне свободен, хотя и может подвергнуться жестоким насилиям… Член же конституционного государства всегда раб, потому что, воображая, что он участвовал или может участвовать в своем правительстве, он признает законность всякого совершаемого над ним насилия… В последнее же время легкомысленные люди русского общества стараются привести русский народ и к тому конституционному рабству, в котором находятся европейские народы!»[218]218
«Конец века» (1905 – январь 1906 г.). – Напомним телеграмму, посланную Толстым одной американской газете: «Цель агитации земства – ограничение деспотизма и установление представительного правительства. Достигнут ли вожаки агитации своих целей, или будут только продолжать волновать общество – в обоих случаях верный результат всего этого дела будет отсрочка истинного социального улучшения… Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс, что можно заметить во всех конституционных государствах – Франции, Англии и Америке».
В пространном и очень интересном письме к одной адресатке, которая просила его принять участие в комитете по распространению грамотности в народе, Толстой перечисляет и другие причины своего возмущения либералами: они всегда давали себя обмануть, из трусости они всегда становились сообщниками самодержавия, – их участие в правительстве придает последнему нравственный престиж, а их самих приучает к компромиссам, в результате чего они необыкновенно быстро становятся орудием господствующей власти. Александр II говорил, что всех либералов можно купить если не за деньги, так за почести. Александр III, ничем не рискуя, сумел ликвидировать всю либеральную деятельность своего отца. «Либералы же говорили потихоньку, между собой, что все это им не нравится, но продолжали участвовать и в судах, и в земствах, и в университетах, и на службе, и в печати. В печати они намекали на то, на что позволено было намекать, молчали о том, о чем было велено молчать; но печатали все то, что велено было печатать». То же делали они и при Николае II. «Когда этот молодой человек, который ничего не знает, ничего не понимает, бестактно и нагло отвечает народным представителям, разве либералы протестуют? Ничуть… Со всех сторон посылают молодому царю льстивые поздравления». – Р. Р.
[Закрыть]
Толстой не просто неприязненно относится к либерализму – он презирает либералов. В отношении к социализму у него преобладает, вернее, преобладала бы ненависть, если бы Толстой вообще не запрещал себе ненавидеть. Социализм он ненавидит вдвойне, так как, по его мнению, в нем сочетаются два вида лжи: ложь свободы и ложь науки. Для Толстого достаточно уже того, что социализм считает своей основой какую-то там экономическую науку, незыблемые законы которой управляют мировым прогрессом!
Толстой очень строг к науке. У него есть страницы, исполненные уничтожающей иронии по поводу этого «современного суеверия»: «Проповедники этого учения усиленно стараются… отвлекать людей от самых существенных, религиозных вопросов, направляя их внимание на разные пустяки, как происхождение видов, исследование состава звезд, свойств радия, теории чисел, допотопных животных и тому подобных ненужных глупостей, приписывая им такую же важность, какую прежние жрецы приписывали бессеменному зачатию, двум естествам и т. п.». Он издевается: «Люди эти, так же как и церковники, уверяют себя и других, что они спасают человечество, и так же верят в свою непогрешимость, так же никогда не согласны между собой и распадаются на бесчисленные толки, и так же, как церкви в свое время, составляют в наше время главную причину невежества, грубости, развращения человечества и потому замедления освобождения человечества от того зла, от которого оно страдает… они отвергли то, что одно соединяло и может соединить воедино человечество: его религиозное сознание».[219]219
«Единое на потребу».
В «Воскресении» при рассмотрении кассации по делу Масловой в сенате больше всего восстает против пересмотра дела дарвинист-материалист, потому что он шокирован в душе тем, что Нехлюдов из чувства долга хочет жениться на проститутке: всякое проявление чувства долга, а тем более религиозных чувств кажется ему личным оскорблением. – Р. Р.
[Закрыть]
Еще больше тревожился и негодовал Толстой, видя это опасное орудие нового фанатизма в руках людей, претендующих на то, что они призваны возродить человечество. Всякий революционер, прибегающий к насилию, вызывает огорчение Толстого. А революционер-интеллигент и теоретик приводит его просто в ужас: это, по Толстому, убийца-педант, с душой холодной и высокомерной, которому дороги не люди, а идеи.[220]220
Сравните типы революционеров в «Воскресении». Новодворов – вожак революционеров, чрезмерное тщеславие и эгоизм всецело парализуют его незаурядный ум. У него никакого воображения, «благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и эстетических…» За ним следует как тень Маркел – рабочий, ставший революционером, чтобы отомстить за перенесенные угнетения, страстный поклонник науки, в которой он не разбирается, фанатический противник церкви, аскет.
В «Божеском и человеческом» есть несколько типов нового поколения революционеров – Роман и его друзья, которые презирают старых террористов и утверждают, что с помощью науки можно превратить сельское население в индустриальное. – Р. Р.
[Закрыть]
К тому же идеи эти – низшего порядка: «Социализм имеет целью удовлетворение самой низменной стороны человеческой природы – ее материального благосостояния. И даже этого он никак не может достигнуть теми средствами, которые он предлагает».[221]221
Письмо к японцу Изо-Абе, 1905 г. – Р. Р.
[Закрыть]
В социализме собственно и нет любви. В нем есть только ненависть к угнетателям и «черная зависть к сытой и сладкой жизни… какая-то болезненная жажда богатств, напоминающая жажду мух, слетающихся к кучке блевотины».[222]222
Тенеромо. «Живые речи Л.Н. Толстого». – Р. Р.
[Закрыть] Согласно с этим взглядом, когда социализм победит, мир будет выглядеть ужасно: европейская орда ринется на слабые и дикие народы с удвоенной силой и поработит их, дабы исконные пролетарии Европы могли, подобно римлянам, развращаться праздной роскошью.[223]223
Там же. – Р. Р.
[Закрыть] Счастье еще, что лучшие силы социализма расходуются впустую на произнесение речей, как мы это видим на примере Жореса.
«Какой удивительный оратор! В его речах есть все – и нет ничего… Социализм немножко похож на наше русское православие: вы преследуете его, загоняете в последнее убежище, думаете, что схватите его, а он вдруг оборачивается и говорит вам: «Да нет! Я совсем не то, что вы думаете, я другое». И ускользает у вас между пальцев… Терпение! Предоставим времени действовать. С социалистическими теориями произойдет то же, что с женскими модами, которые очень скоро переходят из гостиной в прихожую».[224]224
Разговор с Полем Буайс. – Р. Р.
[Закрыть]
Но Толстой воюет с либералами и социалистами вовсе не для того, чтобы развязать руки самодержавию; наоборот, он считает, что схватка между старым и новым миром только тогда развернется, когда ряды борцов будут очищены от опасных и неустойчивых элементов. Потому что и он, Толстой, тоже верит в революцию. Но его революция совсем другого толка, чем революция революционеров, это революция в понимании религиозного мистика средних веков, который ждет со дня на день наступления царства святого духа: