Текст книги "Родимое пятно. Частный случай"
Автор книги: Роман Романцев
Соавторы: Владимир Кондратьев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Геннадий Акимович поежился:
– Упаси господь от незаконных денег.
Еще он подумал, что для Людмилы он всегда будет на втором после Костьки месте, и всегда вольно-невольно она будет сравнивать его с Лебедевым.
– Ну уж если такая горячая любовь к законности, то пора узаконивать собственные отношения, – холодно сказала Маргарита: – В математике если закон действителен в данной системе расчета, то выполняется во всех случаях.
– Да, красавица Рита, ты права. Но моя система расчета лишь возникает именно там, где пока только факты, которые требуется свести к закону. И давай не станем смешивать уголовные законы со всеми другими.
Маргарита заявила что-то вроде «все законы смешивает жизнь», но Геннадий Акимович никогда не спорил и не препирался с женщинами, хотя мог бы ответить, что наоборот – жизнь расчленяет, выкристаллизовывает законы из своего общего потока. Об этом он еще в детстве начал догадываться…
Круглый, будто набитый чем-то живот. На нем всегда торчит пуповина. Ниже – сатиновые трусы, сдвинул их в сторону – и можно безбоязненно делать «пс-пс». Далее идут грязные, разбитые коленки и круглые носы сандалет. Все это почти всегда перед глазами, которые безостановочно блуждают по земле в поисках интересненького – кусочек проволочки, ржавая пивная пробка, зеленая копеечка… Иногда мелькает смешная тень с оттопыренными ушами. Уши оттопыривались из-под промасленной, пропыленной пилотки с настоящей красной звездой. Генка добыл эту пилотку геройски – стащил у пьяного, безногого дядьки, когда тот сполз со своей тележки на подшипниках и заснул, привалившись к бочкам за пивной палаткой. Пилотка валялась рядом в пыли. Где-то наверху басили-гомонили, пускали папиросные дымы, и никто не обращал внимания, что здесь, внизу, на черных дядькиных губах пузырилась пена, когда они бормотали: «Гитлер капут. За Родину, за Сталина!..» Проскользнуть между бочек, подхватить пилотку и бежать, бежать за спасительный угол забора… А тележку увезти побоялся – слишком уж сту-чат-гремят подшипники. Военные пилотки и фуражки были у всех во дворе. Теперь и у Генки появилась.
Отец, единственный, кто никогда не бил Генку, поцеловал его в лоб и спросил, откуда пилотка. Генка промямлил, что дали поносить; он любил отца, но как-то стыдливо, с налетом презрения и жалости, все соседские отцы воевали, кровь проливали, а его прохлаждался где-то «за ура», а когда товарищ Сталин послал его на фронт, то он без всякого «ура» попался в плен – вот и пришел без пилотки и без наград. И шел долго – он однажды показывал матери на карте – через центр на розовом цвете, которым на земле покрашена самая счастливая страна. Обычно отец брал голову Генки в свои огромные ладони и целовал в лоб. И всегда становилось Генке не по себе… В тот раз отец сразу же стал хвалить его за геройский, в пилотке с красной звездой, вид. Генка заулыбался польщенно и проболтался про пьяницу с тележкой. Вдруг отцовские пальцы больно сжали ухо. Мать заступилась, но отец зло цыкнул на нее и повел Генку за ухо к пивной палатке. Не отпускал, пока не нашли того пьянчужку, опять уже переселившегося на тележку. «Он своровал, теперь возвращает», – объяснил отец, когда Генка отдал пилотку. Тот скользнул мутным, страшным взглядом, проворчал: «Тут, бляха-муха, жись своровата. На, малый, носи ее хошь век, а под пули не суйся». И вдруг заорал, завизжал, краснея и покрываясь потом: «Да в солдаты, сука, не ходи! Выколь себе глаз, отрубь руку, в землю заройся – а не ходи, не ходи!» У Генки слезы высохли вмиг, а отец уже уводил его быстро, и пилотка теперь законная. Зря только за ухо таскал, совсем зря.
Тот обычный отцов поцелуй Геннадий Акимович и сейчас иногда чувствовал на лбу – словно горячая, геройская красная звезда. А тогда, со смертью отца, ушли из его жизни стыдливая жалость и вечное ощущение вины перед всеми, толкавшее на дикие выходки и бесшабашную смелость. Остались взамен тяжелые, если не увернуться, подзатыльники старшей сестры, страшно ругачей, и нытье младшего брата, плаксивого попрошайки удовольствий и ценностей – деревянного кинжала, хорошей резинки на рогатку, змея, который летает… Мать вкладывала ума отцовским ремнем, и всегда обоим. И они дружно выли, размазывая по щекам обильные слезы, такие горькие, будто через них выходила дымная горечь сумеречных костров на свалках и пустырях, когда с гиканьем прыгали всей ватагой через высокий огонь или отливали свинцовые биты для игры в расшибок. Изредка попадало им и за школьные двойки; Генка загодя каждый раз гадал – минует их кара или нет; для этого он старался думать как мать – о подсолнечном масле и рыбьем жире, о копченых ребрах и перешиваний какой-нибудь одежки в совсем новую. Припоминал сначала плохое, потом хорошее, что повлияло бы на ее настроение, и, бывало, успокаивал братишку: «Да не скули ты! Сегодня же дядя Петя придет; лишь пожалится ему на нас – и апсай», – так у них тогда произносился футбольный «офсайд». Генку взяли во вратари за бесстрашные падения при добыче арбузов.
На длинном косогоре от Земляного моста к бору машины еле тянули по булыжной дороге. В бору старшие ребята забирались в кузов и скидывали съедобные продукты, а младшие подбирали – и с глаз долой. Картошку пекли сами, капусту, свеклу, морковку делили по справедливости. Матерям говорили: с машины упало… Но арбуз-то не бросишь – расколется, и младшим полагалось любой ценой поймать его. Генка самозабвенно бежал возле машины, растопырив руки. И вот летит сверху арбуз как булыжник. Генка мягко принимает его на свою фанерную грудь, обхватывает руками и мужественно шлепается ягодицами на пыльную обочину. Вскакивает, тащит добычу в сосенки – и опять со всех ног за машиной, по три штуки успевал поймать. Насладившись арбузами, мчались купаться, и на берегу Серпа Генка, устав загорать и возиться с товарищами, углублялся в изучение цыпок на руках, чирьев на ногах и синяков на своем худосочном, в грязных, несмываемых разводах, теле. Лишь звезда на его пилотке всегда блестела как новая.
Как новая всегда блестела и лысинка дяди Пети, который был то ли дальним родственником, то ли близким соседом; он щекотал «мальцов» и громоподобно учил жить – воспитывал по просьбе матери. Братья беззвучно дергались от щекотки и деловито уплетали его приношения – торт и арбуз. Мать доставала бутылку с красивой картинкой фрукта или ягоды, и получался у них маленький домашний праздник, даже пели иногда вместе про Щорса или про тачанку. Обычно дядя Петя ударялся в воспоминания о взаимодействии фронтов на участке от Белого до Черного морей, а когда разрезали арбуз – красный, мясистый, как его лицо, то он всегда кричал: «Что-что, а выбирать я умею!» И впрямь – этот, выбранный, почему-то всегда был сочнее и слаще тех, машинных.
Осенью оказалось, что дядя Петя все же не генерал, а тренер по борьбе. На занятиях его лицо строго темнело, по нему текли ручьи пота. Громкая доброта испарялась, и тихий, беспощадный голос требовал выложиться до конца. Через год, когда Генка уже ощущал в себе жесткую, верткую неподатливость, дядя Петя, точнее, Петр Петрович, учил их разгадывать задумки противника, замедленно демонстрируя подсечки и захваты, но повторял все время; «Противника не выбирают», и у Генки возникало недоумение: а разве мать или братьев-сестер выбирают?
Улица да и весь город заразились Фантомасом, но Генка, насквозь пропитанный историями про Шерлока Холмса и про наших самоотверженных чекистов, перебаливал манией сыщика. Однажды от делать нечего он устроил слежку за сестрой; та уже училась в трамвайном парке на кассира и переписывалась с женихом-солдатом. Генка поразился; у кинотеатра сестра встретилась с Петром Петровичем. Но когда после кино они направились к бору, его жар сыска сразу остыл – сестре же обидно, что теперь с братьями не справляется, вот она и упросила Петра Петровича подучить ее тайком борцовским приемчикам. К ним в гости Петр Петрович давно уже не захаживал. Мать иногда расспрашивала про него, и рассказывал о своем кумире младший брат; Генка отмалчивался, он же помнил, как мать гордо отвечала злой подъездной старухе с первого этажа; «Хоть год, но мой!»
Появился из армии белобрысый, улыбчивый жених Толя, и братья засекли, как Толя и сестра целовались на лавочке под акацией. Братишка развеселился тем шальным весельем, с каким еще совсем недавно они пожирали белые цветы с этого дерева, а для Генки сладковатые цветы и насмешливая радость вдруг потеряли вкус и смысл, ему томительно и стыдно тоже захотелось посидеть на лавочке с какой-нибудь девчонкой.
Ранней весной солдаты перетаскивали из автоконтейнеров мебель и узлы-ковры в подъезд соседнего дома, а она гуляла поблизости со щенком немецкой овчарки на поводке. Она старалась не наступать в ручьи и мокрый снег, но щенок мотался повсюду и наконец притянул ее к месту, где останавливалась мусорная машина.
– Хорошая собака, – похвалил Генка, выйдя на улицу с мусорным ведром.
– Двести рублей, – ответил тонкий, бесстрастный голосок.
– А как ее зовут?
– Ральф.
– А, значит, это он.
– Да, – сказала она, – сук.
Генка поморщился от неумелого ругательного слова.
– А ты вообще откуда взялась?
– Мы с китайской границы…
Она всегда так говорила, будто существовала во множественном числе, и было все же что-то китайское в ней, на Генкин взгляд, – плавность движений, прямая спина, чуть раскосые всезнающие глаза. Она занялась щенком, шлепая его варежкой по морде.
– Испортишь пса, – строго сказал ей Генка. В этот же вечер он взял в библиотеке руководство по служебным собакам. И начались три самых странных, самых горьких, самых счастливых года в его жизни – три года Нелли под знаком Ральфа (три года Ральфа под знаком Нелли). Открывала домработница тетя Саша. Ральф с радостным визгом бросался к нему, а Нелли, бывало, и не показывалась из своей комнаты, если выходила, то ее внимания и ласк доставалось больше Ральфу. Он с горячей душой взялся воспитывать пса, хотя уже и работал, и учился в ШРМе, а ее отстраненность, хотя и щебечущая, и с дружеской улыбкой, не исчезла даже когда они уже целовались – рафинированные, слегка приторные поцелуи, чем-то похожие на китайский цветочный чай. Он, забыв себя, носился с Ральфом по самодельной собачьей полосе препятствий, таскался по следам дружков через болота и свалки, прыгал через огонь и трехметровый забор, а она могла отказаться от заранее договоренного кино или дискотеки из-за легкого грибного дождичка. С псом он выкладывался и добился от него высших собачьих умений; от нее же он не мог дождаться и ласкового слова, и никогда так и не понял: то ли она всегда перед ним как на ладони, то ли душа ее для него за семью печатями. В цеху, где он слесарил, все грохотало и тряслось, но ничуть не мешало легкому, уверенному самочувствию; у нее же дома, где только ворчанье пса или звяканье тети Сашиных кастрюль, он терялся и с острой нервической дрожью ощущал себя песчинкой в пустыне.
Ее мать стала заведующей гороно, а отец был полковником; в ту пору Геннадий не знал, что полковник в Серпейске значит больше, чем два генерала где-нибудь еще, а знал только, что у него очень твердый, но будто отсутствующий взгляд. Мать же всегда улыбалась, называла их «Ральфочка, Неллечка и Геночка», но при возвращении с улицы всклоченного, грязного, прекрасно поработавшего Ральфа – Геннадий и сам бывал тогда в мыле, – она сердито выговаривала: мол, как не стыдно такую грязь в дом тащить. Первый раз Генка вспыхнул, поволок Ральфушу в ванную, но попытка эта была холодно пресечена, и надолго осталось чувство незаслуженной обиды. Во дворе их звали жених и невеста, но Геннадий, пожалуй, знал, что он скорее прислуга, паж, что-то вроде тети Саши. Он констатировал эту правду своей жизни, он не боялся видеть голые, прямые факты, он умел их видеть. Но предсказать, предугадать что-то, исходя из фактов или же предчувствия, – этого он не умел совершенно, да и не хотел никогда.
Иногда полковник брал Ральфа в свои полевые разъезды; там пса и убило электричеством на подстанции, там же его и закопали. Почти восемнадцать лет парню, а слезы были горькие, с соплями, с красными, распухшими глазами после ночи одиночества под гнилой, деревянной трибуной заводского стадиона. У Нелли тоже скатилась жемчужная слеза, когда она сказала со щебечущим горем в голосе: «Не надо было его туда пускать!»
Проводы в армию. Нелли присутствовала как его девушка. В бору удалось отделиться от всех, и они со странной внезапностью «слились в чаше» – так говорится у древних китайских мудрецов. «Бр-р, сколько комарья», – сказала она сразу после, и клятвы нежности и разлуки застыли на его губах. Потом – неизвестно когда было это «потом» – он понял: в бору случилось нечто вроде вежливого «спасибо», но за что «спасибо» – за уход или за три года или за все вместе?.. Она училась в большом городе и теперь там живет. Двое детей – мальчик и девочка, а муж – подполковник. Наверное, если бы ее выбор пал на него, он бы тоже уже был подполковником.
На Северном флоте мир прояснился от всяких интеллигентско-восточных штучек; существовала одна истина – задание выполнено; снисходительности, жалости, извинений не существовало.
Высокую мудрость какого-то главного закона жизни Геннадий ощутил на себе; впрочем, и главные законы можно переставлять на второй план, если пользоваться ими как цветками для икебаны. Еще в первые дни на корабле, когда у них в отсеке вели сварные работы, командир отсека, рыжий горлопан-весельчак, бросил ему:
– Ну-ка, дух, слетай на палубу, попроси у ребят кувалду.
– Зачем нам кувалда? – удивился Огородников.
– Не понимаете? – удивился, в свою очередь, рыжий: – Бегом наверх, кувалда на шкафуте. Действуйте.
Огородников погрохотал по трапам наверх. Там под командой старшины мыли палубу.
– Ребят, где здесь шкафут? Мне бы кувалду…
– Эге, вы что, устава не знаете? – перебил его старшина: – Бегом в отсек. Доложите командиру, что старшина Узлов приказывает дать вам наряд вне очереди.
Огородников побежал вниз, доложил, получил наряд, сказал «Есть» и вновь был послан за кувалдой. Выскочил на палубу, вытянулся строго по уставу:
– Товарищ старшина, разрешите обратиться к товарищам матросам?
– Разрешаю.
– Товарищи матросы, тут где-то в шкафуте или на нем кувалда…
– Эге, да вы не только устава, вы и корабля не знаете?! Смирно! Товарищ матрос, объявляю вам два наряда вне очереди. Бегом назад, пусть Крючков присылает других, сообразительных.
Не понимаешь – действуй! – это он усвоил крепко; усвоил, что «шкафут» – это никакой не шкаф, а часть палубы перед рубкой. Кувалдой сбивали окалину после сварки. Что окалину сбивают, он же, слесарь, знал, знал! Но ведь молотком можно было обойтись…
С четкой логической цепочкой «Не понимаешь – действуй», «Действовать – это предвидеть», «Предвидеть – это знать» вернулся он со службы. Неллины редкие праздничные открытки с видами теплых морей и словами теплой дружбы лежали среди нецветных флотских фоток. Брат готовился в юридический институт. Сестра сказала: «Если тоже будешь поступать, то прокормлю тебя до августа…» Троих он должен благодарить: брат шел флагманом, сестра совала ему рубли и трешки, Нелли служила маяком и портом назначения. Он поступал в моряцкой форме, и девушки строили ему глазки – на то и моряки, чтобы им строили глазки, на то и моряцкая воля, чтобы выполнять задания, приказанные самому себе. Брат радовался, строил планы совместной столичной жизни, а сестра при поддакивании мужа Толи пугала трудностями житья на стипендию. Мать же гордилась за сыновей, но вздыхала, что костюма Геннадию не будет, потому что деньги копятся на пальто. Тут прибежала четырехлетняя племянница, стала показывать «лопнутые» чулочки, а ведь уже два раза заштопывали… Не в форме же представать Нелли на ясные очи, а джинсы брата расползаются на нем – тоже не наштопаеться… И Огородников наказал брату оформить ему перевод на заочный, а Толю попросил завтра же поговорить о нем со своим начальством; так он стал служить в милиции – пришвартовался в порту приписки, даже не взглянув на солнце в порту назначения.
В Геленджике Лебедь снял комнату – здесь по плану неделя генеральной репетиции. На пляж они с Костькой приходили основательно, при авоське с едой. И везде он таскал этюдник, иногда раскладывал его в безлюдном месте, делал пейзажные наброски. Костька-Кроль обитал поблизости – собирал красивые камешки, играл в догонялочки с прибоем или же выкапывал ямку, наполнял ее водой и кричал: «Пап, у нас теперь будет и море, и озеро!» Даже маленькому человеку недоставало одного большого моря, а для самореализации хотелось еще и озеро. «Реализовать себя» – эта газетно-заголовочная фраза уже несколько лет служила Лебедю вершиной философии. Его призвание – делать деньги – вот он и реализовывал себя по возможности.
Неделя как сопля. Все нормалек, а тягомотина – хоть вой; каждая фигня, мелочовка колотит по мозгам как по кастрюле с дерьмом. И надо же было идиоту начитаться всяких чернильных дуроплетов. Зачем ему, простому пареньку с юга, знать про символы, предчувствия и другую прочую муру. Поди теперь разберись, что сулят ему предчувствия. Как перед глубоким, рекордным нырком – вот наберет воздуха, уйдет под воду и вдруг почему-то не вынырнет. Удача как наказание, если обязан делать ее еще удачнее! Все решалось на подъеме души, на поразительно идеальной логике, – вот когда грелась кровь; сами деньги – муть, но сделать хороший куш – вот гордость, вот смысл! Пока все нормалек, но, видно, из-за Костьки он стал кукситься, мандражировать… Слинять бы в Ялту, научить его плавать, закалить, силенку подкачать… Лебедь нервничал; мелькало ощу* щение бессмысленности задуманного, высшей, пока еще недоступной ему бессмысленности; витал призрак жалкой напрасности всей его жизни – напрасной и если нырнет, и если нет. И он поклялся завязать. Клятва как-то успокоила, будто заведомо обеспечивала успех в этот, последний, раз. Он был уверен, что последний, поскольку своих клятв он еще не переступал.
Вот уже несколько лет теткина страсть к замужествам сочеталась с пенсионными мечтами-подсчетами. Вдобавок она старательно покупала облигации, билеты лотерей и спортлото – была убеждена, что крупная сумма на сберкнижке решила бы вопрос замужества, да и пенсия страхового агента – это не фонтан. Лебедь советовал ей родить без мужа, пока еще есть порох, а к пенсии, глядишь, сынок уже и школу закончит. Но она отговаривалась тем, что в свое время Левка ей был как сынок, и укоряла: мол, он теперь как мужчина мог бы подыскать ей приличного надежного друга.
С год назад тетка уехала отдавать руку и сердце очередному претенденту, стопроцентному пенсионеру-ленинградцу с «Москвичом». Но она неправильно резала огурцы в салат и неудачно варила яйца всмятку – вот и возвращалась ни с чем. Когда поезд остановился в Серпейске, ей вдруг стукнуло, что тут где-то проживает внучатный племянник Костька; она суетливо схватила свой багажник, выскочила на перрон… Услышала: «Товарищи, кому счастье? Всего тридцать копеек! Кому счастье?..» Она взяла на червонец лотерейных билетов и вернулась в вагон. Один из них выиграл автомобиль «Волгу».
Тетка не знала про выигрыш – она была в больнице с какими-то воспалениями; он принес ей груш, а она прижимала к груди газету с таблицей и слезно просила принести ей билеты… Лебедь смотрел на стопку билетов – совершенно одинаковые, только одна-две цифирки… Он сказал ей, что один выиграл рубль. А железка – обман, вон «Жигуль» мирно гниет в гараже, ездить некуда и незачем. Сдать где-нибудь за Кавказом или за Каспием штучек за тридцать… А если всего одну цифирку… Это было вызовом судьбы. Тетка, будет тебе и сберкнижка, и женихи всмятку и вкрутую!
Три месяца он корпел в своем флигелечке: химикаты, краски, микроскоп и иголки – обыкновенные швейные иголки; он их затачивал на бруске для правки бритв и шлифовал о стекло, вставлял в зажим рейсфедера, пропилив надфилем специальный паз. Работа была мелкая и нудная – железной дубинкой уложить комки краски точно на место, да чтобы при высыхании краска эта ничуть не отличалась. Возможно, он испортил себе зрение, но на семи билетах удалось добиться, что он не замечал подделки через пятидесятикратное увеличение. Окулист сказала после осмотра, что он зря волнуется – все та же единица. Слесарь-сосед сделал ему пенальчики из нержавейки, тетка сшила кожаные мешочки; Лебедь не дурак, чтобы возить деньги с собой – сразу прятать, зарывать неизвестно насколько. А идея его была довольно проста: под видом отдыхающего снять сразу жилье в трех-четырех местах, удаленных друг от друга, через неделю-другую предложить хозяевам билет – «Волгу».
Психологическое обеспечение успеха, пожалуй, важнее технического; продавать надо стопроцентно незнакомым людям, но кто вдруг сразу выложит двадцать пять кусков человеку, взявшемуся ниоткуда; желательно выглядеть гарантированно честным лицом, лицом с адресом и фамилией. Квартирант с ребенком всегда внушит больше доверия.
За неделю он сдружился с Кролем, единственным соратником. Немножко с презреньицем была эта дружба – Лебедь не уважал простодушных; вообще-то он никого не уважал, но простодушных не уважал с презреньицем. Осознав желание удариться в отцовство и сбежать от дела, от удачи, он подумал, что это заскок, благоглупость для прикрытия слабости. Он болел этими чувствами и мотелями дня три и внушал себе, повторяя как молитву: «Сыну – его, а мне – мое. Я – не подстилка для будущего. Я живу сейчас и никогда больше. А какой кому пример из моей жизни, даже если все-все-все узнается – чихать с высокой колокольни».
Костька мгновенно привык отзываться на Кроля и говорить «папа». Ему было весело от того, что папа не стал его стричь, как велела мама, а, наоборот, всегда разлохмачивал ему волосы. И еще нравилось, что папа моет ему голову специальным детским шампунем, и пусть, что они были темные, а стали соломенно-золотистые. В зеркале Костька увидел у себя на шее большое родимое пятно, такое же, как у папы на щеке.
– Откуда у нас эти родины? – воскликнул Кроль.
– Они у нас всегда были, просто от солнца потемнели. Это у нас к счастью! – смеялся папа сквозь усы и делал Кролю «ежика» своим обросшим подбородком.
Лебедь не отпускал большой бороды – достаточно, если молодая бородка исказит черты лица; он даже подбривал щеки, но по «родине» на скуле под глазом он не брил – рыжеватый пушок обеспечит натуральность. Теперь он приучался говорить всегда писклявым возвышенным голосом, его речь кишмя кишела словами «фактура», «образ», «насыщенность мазка», изо рта не выпускалась папиросина «Казбек», на глазах – круглые солнцезащитные очки. Еще он заготовил для себя парик с косичкой, а для Кроля детские очки против солнца и большую панаму. «Ну, Кроль, три недели будем отдыхать тяжко», – сказал он, выводя машину на шоссе. Номера заготовлены московские, хотя документы самодельные; ничего, для ГАИ имелся запасец купюр отнюдь не самодельных…А потом будут искать: составят словесный портрет – надо сутулиться и ходить на согнутых ногах, почаще кашлять и сморкаться – образ болезненного человека; попытаются обнаружить отпечатки – надо следить за собой и за пацаном, особенно чтоб ненароком не сфотографироваться; и дай-то бог, чтобы Кроль не сболтнул ничего лишнего.
Вчера перед сном он читал пацану сказку. А шоссе все почему-то под гору и под гору. Может быть, любить кого-то да и вообще жить по закону легче и радостнее и даже, по высокому счету, выгоднее. Последний, клятвенно последний… Да только в каком банке, в какой валюте оплачиваются высокие счета?.. Ага, вот и подъем, только уж больно извилистый. Успеть бы все же прочитать пацану сказку про человека-амфибию.
Хозяйка и квартирант приглянулись друг другу: он – обходительностью, вежливым голоском и несколько необычной внешностью, и еще сынок при нем; она – средневозрастной упитанностью, толстыми золотыми кольцами на пальцах и чуть высокомерной оценочной рассудительностью. И еще промелькнуло у нее, что цена, может, и высока, но зато квартирантов больше нет. Художник заплатил вперед, про продукты и про где готовить не спрашивал, а извинился и уехал «весь день посвятить морю». Старый Вартан, отец хозяйки, молвил так: «С заботой человек. Хоть и отдыхает, а заботу с собой возит».
«Ура! Купаться!» – щебетал в машине Кроль, но на пляже они пробыли совсем недолго… «Главное – как можно больше быть на виду, а общаться – минимум», – думал Лебедь. Маршрут рассчитан заранее: первый заход – Батуми, Чкава, Кобулети. Начал он с середины; теперь Батуми, и на первый день достаточно… В Батуми он долго искал-выбирал, но не комнату, а условия и хозяев; наконец его устроила пожилая супружеская чета – и далеко от пляжа, и хозяин совсем недавно на пенсию ушел с большой должности в порту, и дети у них живут отдельно. Здесь он оставил машину и отправился с Кролем прогуляться. Они посмотрели какое-то кино, там Лебедь хорошо вздремнул. На обратном пути поужинали и попили гранатового соку. В стакане Кроля было снотворное, но он и так уже соловел, к тому же наелся, поэтому отпил всего два-три глотка. «Пей, Кроль, – недобро приказал Лебедь, – а то потом еще захочется». Кроль надулся до слез, но выпил. Уложив его спать, Лебедь извинился перед хозяевами, что у него дела на всю ночь, умолял присмотреть за пацаном… Хозяйка поджала губы, а хозяин что-то сказал по-своему. «Сюда никого не водить», – холодно отрезала хозяйка. Лебедь расхохотался, помахал им рукой, уходя. С семи до восьми он пил пай с дедушкой Вартаном под огромным ореховым деревом. От вина он отказывался наотрез, предпочитал послушать, что мыслит мудрый Вартан о перестройке. Решил, что тратить вечер нельзя, вскочил в машину и погнал в Кобулети. Приехал затемно; нормальным путем ничего не найдешь, тыркнулся в ресторан, куда его не пустили как без-галстучного. Сунул швейцару чирик, поднялся наверх и, заказывая минералку, спросил у бармена содействия. Тот пожал плечами, но позвонил по телефону и предложил номер в гостинице. Лебедь сослался, что у него нет паспорта – забыл, а только права и членский билет, далее достал их показать, но бармен только бросил взгляд, а брать в руки не стал. «Хорошо, – сказал он, – сиди отдыхай. Отвезешь меня к мой невеста. Его папа – председатель. Есть помещение». Они ехали по темному шоссе, как по тоннелю из деревьев, и фары выхватывали огромные запыленные листья нижних веток. Лебедь отмечал, что едут в сторону Чкавы, но потом повернули от моря; он предполагал, что придется отказаться от этого жилья, хотя папа и председатель. «Я скажу, мы вместе армия служили», – говорит Тенгиз. Несколько поворотов, и подъехали к двухэтажному дому. Залаяли собаки в округе. Тенгиз сам принес ему подушку, простыни и вино в довольно большую, увешенную коврами комнату. Сели на диване, застеленном ковром, тост был за дружбу народов, которых Тенгиз делил на христиан, мусульман и евреев. Лебедь пригубил бокал, но не выпил ни капли. Ему нравилась красивая и богатая люстра, которая сейчас едва светила, но очень не нравилось, что у этой комнаты три двери. «За что он меня полюбил?» – думал он, засыпая… Встал ровно через четыре часа по мелодии своих электронных. Пустынный дом, будить никого не стоило, во дворе собачонка обнюхала и чуть не облизала его ноги. Он аккуратно сложил простыни на подушку и оставил записку: «Тенгиз, дружище! Извини, но срочно должен ехать, Вечером увидимся!»
Всю неделю он не выпускал из рук баранки, мотался туда-сюда, оставляя Кроля то у одних, то у других хозяев. У Тенгизовой невесты деньги брать с него отказались; когда он заикнулся об этом Тенгизу, тот потемнел лицом и объявил: «Мне врач-еврей четыре часа аппендицит делал, кишка чистил, от смерть спасал, я люблю все народы!»; Лебедь в душе ухмыльнулся, что его приняли за еврея, папу-председателя он так и не видел, а невеста показалась ему слишком носатой и перезрелой.
За рулем он сидел, чуть наклонившись вперед, бесстрастно, не мигая следил за дорогой и уже почти заученно, привычно выполнял повороты, мастерски вписывался в виражи. Два раза его останавливала автоинспекция. В правах он держал сложенную вдвое десятирублевку. Один раз ее просто вынули, даже не раскрывая документа.
Он-то втянулся и работал как автомат, а вот Кроль, когда просыпался и разгуливался, делался очень подвижным, взбалмошным, стал закатывать истерики, по щекам у него пошла сыпь. Лебедь начал операцию на два дня раньше задуманного. Утром перед отъездом «на пляж» он понизил голос и сказал старомудрому Вартану:
– Дедушка Вартан, у меня есть лотерейный билет, который выиграл машину «Волгу». Я его продаю…
– Ага, погода хороший, хороший! – зашевелил усами старик.
Но Лебедь явно увидел: старик все понял; восприятие увидит все, если оно обострено эмоцией, хоть и подавляемой.
В Батуми он просто разложил перед хозяином таблицу, достал билет и пальцем показал номера в таблице и на билете. Сказал, за сколько отдаст. Хозяин без выражения посмотрел на него мутновато-серыми глазами и вдруг спросил, подмигнув:
– Настоящий?
Лебедь кивнул головой и подмигнул в ответ:
– Запасайтесь деньгами, микроскопом.
– Возьми бумага, напиши твой адрес, – сказал хозяин.
– Я не бюрократ, пишите сами, продиктую. Я же показывал вашему сыну-художнику свои документы, оставил ему свой адрес в Москве.
Это был прокол; Лебедь сыну хозяина назвал без запинки улицу, дом и квартиру. Он показывал и членский билет, где была длинная неразборчивая фамилия с окончанием на «ий».
Тот недавно закончил что-то художественное, мечтал о союзе, был счастлив иметь в знакомцах художника-москвича.
Кроля Лебедь из Батуми увез; будут ли они проверять адрес? Теперь если показываться сюда, то только голым.
У дедушки Вартана квартиранта ждали, помимо хозяйки, еще два ее брата, сделанных по образу и подобию старика, но налитых силой и здоровьем. «Показательный заезд, – щелкнуло в голове у Лебедя, – ну, давайте, работяги-трудяги, берите меня в оборот». Хозяйка уже выставила на стол много вина, приглашала. Братья поглядывали смирно и сосредоточенно. «Дурацких шуток здесь не будет», – уверился Лебедь и широко улыбнулся:
– Здравствуйте! Сразу видно сыновей дедушки Вартана! Честные, сильные, уважаемые люди! Извините, но пить мне нельзя – я за рулем. Вот когда вы уже пригоните и поставите у себя во дворе новый, шикарный автомобиль, то я специально приеду на ваш праздник выпить доброго грузинского вина!
Братья помалкивали. Старый Вартан курил очень дымно, и хозяйка разгоняла этот дым рукой.