355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Антропов » Бирон » Текст книги (страница 23)
Бирон
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:05

Текст книги "Бирон"


Автор книги: Роман Антропов


Соавторы: Федор Зарин-Несвицкий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)

Часть вторая
I

В последние дни граф Павел Иванович Ягужинский заметно осунулся. Он стал нервен и раздражителен. Отношения его с министрами Верховного тайного совета были натянуты. К нему относились недоверчиво и подозрительно. С той минуты, как он отправил Сумарокова к герцогине Курляндской, теперь уже императрице всероссийской, он не знал покоя. Черная туча повисла над его головой. По его расчету, Сумароков уже должен был вернуться. Ягужинский почти раскаивался, что затеял игру, быть может, преждевременно.

Крупными шагами ходил он взад и вперед по своему кабинету в то время, как его секретарь, молодой, худощавый человек с быстрыми черными глазами, Семен Петрович Кротков, раскладывал на столе бумаги. Это были дела из Сената, взятые графом еще при жизни Петра II для рассмотрения. Секретарь, больше для вида и по привычке, в порядке раскладывал их. Он отлично знал, что Павел Иванович и не прикоснется к ним.

Действительно, не до них теперь было Ягужинскому. Да к тому же со смертью Петра прекратилось всякое движение дел и в Сенате, и во всех коллегиях. Государственная машина остановилась.

Семен Петрович искоса поглядывал на графа, на его озабоченное, похудевшее лицо и, хотя был уже не нужен Павлу Ивановичу, медлил уходить, словно чего-то дожидаясь. И он дождался.

Павел Иванович остановился и, очевидно желая отвлечься от своих тяжелых дум, обратился к своему секретарю:

– Ну, что слышно в городе?

Семен Петрович словно ждал этого вопроса. Он оживился.

– В городе, ваше сиятельство, все по-прежнему, только господа фельдмаршалы распорядились, чтобы после девяти часов вечера в обывательских домах огня не было, да усилили дозоры… Боятся чего-то.

– Вот как, – задумчиво произнес Ягужинский.

– Дошло до Верховного совета, – продолжал Кротков, – что шляхетство противу них волнуется. Еще бы, – продолжал он. – Кто не с ними – тот враг им! А всякая душа калачика хочет. Шляхетство тоже не обсевок в поле. Его не выкинешь. Намедни у командира Вятского полка Зарубова офицеры собрались. Тоже надо знать про себя-то, что ожидает? Так сами знаете, что сказал Василий Владимирович: «Негоже-де офицерам собираться для рассмотрения политических вопросов. Про то-де ведает Верховный совет». Ну, и разогнали всех, кого куда!

Ягужинский, мрачно нахмурившись, слушал слова своего секретаря. Действительно, Москва переживала необыкновенное время. Словно раскрылись какие-то ворота, около которых толпился безмолвный народ, и все сразу заговорили. Все слои общества, начиная со стоящих во главе его знатных лиц, через шляхетство, мелкое дворянство, «la petite noblesse», [44]44
  «Средний слой» (фр.).


[Закрыть]
как называли этот круг иностранные резиденты, до последних дворовых, – все понимали, что они стоят на рубеже, за которым их ожидает новая жизнь. Какая? Никто не мог бы сказать. Слух о том, что Верховный совет решил ограничить самодержавную власть, быстро распространился сверху донизу. И все с жадностью ожидали своей доли.

Знатные лица хотели присвоить себе власть, шляхетство мечтало принять участие в правлении, холопы и крепостные бредили свободой. Все казалось доступно и близко. Получился кипящий котел, в котором кипела Москва.

Верховники вызвали это движение и, как древний чародей, который призвал демонов и не мог совладать с ними, беспомощно стояли среди разыгравшихся страстей.

Дворовые подняли головы, шляхетство громко выражало свое негодование на поведение верховников, задумавших дело самовластно, ни с кем не делясь своими планами. Настала полная анархия, и на эту анархию верховники ответили крутыми мерами. Всякие собрания были строго запрещены. Заставы закрыты. В Москве усилены караулы.

Ягужинский все это знал. Но знал он и еще больше. Ему было известно, что сношения с Митавой запрещены под страхом смертной казни, что он нарушил этот приказ и что верховники не постесняются с ним. По крайней мере, находясь в их положении, он не задумался бы предать смерти своих врагов.

Он снова тревожно заходил по комнате.

Семен Петрович замолчал и стоял, опустив глаза, ожидая или новых расспросов, или позволения уйти.

В эту минуту в соседней комнате раздались быстрые, легкие шаги, распахнулась дверь, и на пороге появилась очаровательная девушка лет шестнадцати, почти ребенок, с темно-русыми мягкими кудрями и большими голубыми глазами.

Кротков почтительно склонил голову, и на озабоченном лице Ягужинского мелькнула счастливая улыбка.

Это была его любимица, дочь Маша. В его суровом сердце было только одно теплое чувство – и это чувство принадлежало этой нежной, прекрасной девушке, его дочери. Во дни фавора Долгоруких он мечтал для своей дочери о возможности породниться с ними, и дело было уже почти слажено. Покойный отрок-император благоволил к нему, как к одному из сподвижников своего деда. Его фаворит, князь Иван Алексеевич Долгорукий, юный и легкомысленный, не мог оставаться равнодушным к красоте едва расцветающей Марии. Он влюбился в нее и хотел жениться. Павел Иванович торжествовал. Но, упоенный своим положением, отец фаворита и государыни-невесты, князь Алексей Григорьевич, восстал против этого брака. Ему казалось унизительным, ему, будущему тестю императора, породниться с Ягужинским, хотя и графом, но, по его мнению, худородным человеком.

Свадьба расстроилась. Он просватал сыну Наташу Шереметеву, чей род, в своей гордости, считал достойным породниться с Долгорукими, тем более что Шереметевы были богаты.

Этого не мог простить ему Ягужинский. Еще раз он почувствовал, до какой степени чужд он тем, кто составлял собою высший придворный круг, в котором знатное имя заменяло все таланты.

С этой поры не было у Долгоруких врага злее Ягужинского! Иван скоро забыл свое мимолетное увлечение, а Маша никогда и не увлекалась этим бледным, преждевременно истощенным юношей.

Маша с ласковой улыбкой ответила на поклон Кроткова и, обращаясь к отцу, быстро проговорила:

– Я увидела из окна, – дедушка едет.

Дедушка – отец ее матери, Гаврило Иванович Головкин.

– Я хотела сказать тебе это, батюшка, – продолжала девушка. – Может, встретишь его? Я бегу к нему.

И с этими словами Маша повернулась и убежала, оставив после себя благоуханье свежести и молодости.

– Граф Гаврило Иваныч, – с затаенной тревогой произнес Ягужинский. – Что это значит?

Старый граф очень редко навещал семью Ягужинского, и каждый его приезд знаменовал какое-либо событие.

Павел Иванович поспешил старику навстречу. Он встретил его в большой зале. Граф ласково здоровался с Машей и своею дочерью, женой Павла Ивановича Анной – красивой, средних лет женщиной.

Старик дружески пожал руку Павлу Ивановичу и с улыбкой произнес:

– А, какова внучка! Да она, право, лучшая из внучек! Какой красавицей растет! Что Иван Долгорукий! Мы тебе принца сосватаем…

Маша покраснела до слез.

– Дедушка! – воскликнула она, прячась за мать.

Ягужинский внимательно глядел на тестя. Да, его тесть пользовался завидной репутацией среди иностранных резидентов как сдержанный, хорошо владеющий собой, всегда ровный и тактичный дипломат. Но Ягужинский слишком хорошо знал его, чтобы не заметить тех усилий, какие делал старый дипломат, притворяясь веселым.

Граф непринужденно проговорил еще несколько минут и наконец сказал:

– С вами и о делах забудешь. А мне надо с Павлом Иванычем поговорить. Времена теперь необычные.

– Прошли бы к себе, – сказал Павел Иванович.

Женщины поднялись.

– Прощай, батюшка!

– Прощай, дедушка!

Старик ласково поцеловал дочь и внучку. Лишь только скрылись они за дверью, улыбка исчезла с его лица; оно приняло серьезное, озабоченное выражение.

– Что случилось, Гаврило Иваныч? – с тревогой спросил Ягужинский.

– Сейчас был у меня князь Дмитрий Михайлыч. Получены вести из Митавы.

Лицо Ягужинского выразило мучительное беспокойство.

– Ну? – слегка побледнев, спросил он.

Опершись рукой о поручни кресла, весь подавшись вперед, он с волнением ожидал ответа.

– Рано утром, – начал Головкин, – к нему приехал от Василь Лукича прапорщик Макшеев, – знаешь лейб-регимента?

Ягужинский кивнул головой.

– Он привез письмо от Василь Лукича. Вот оно…

И Головкин вынул из кармана камзола толстый пакет, запечатанный пятью восковыми печатями, с государственным гербом. Острым, жадным взглядом впился Ягужинский в этот серый пакет.

– Нет, нет, – торопливо проговорил старый граф, угадывая его желание. – Дмитрий Михайлыч вручил его мне как президенту Верховного тайного совета. Пакет должен быть распечатан в присутствии всех членов совета сегодня, в час дня.

Ягужинский опустил голову и молчал.

– Прапорщик Макшеев, – продолжал Гаврило Иваныч, – передал, что посольство было принято отменно ласково, что императрица на речь Василь Лукича ответила якобы согласием и долго потом наедине беседовала с Василь Лукичом, и по окончании разговора Василь Лукич был очень весел. А в ночь приказал Макшееву скакать в Москву с донесением. Нечего и разгадывать – императрица согласилась на кондиции.

Ягужинский молчал. Он был готов к этому. Он сам в своем письме умолял императрицу пока согласиться на все. Но… Макшеев приехал, а Сумарокова все нет! Эта мысль тяжелым камнем легла на его сердце. Кроме того, по озабоченному лицу канцлера он видел, что это еще не все вести.

– Этого мы могли и должны был и ожидать, – продолжал Головкин. – Но дальше речь уже о тебе.

Ягужинский словно обратился в статую, широко открытыми глазами глядя в лицо тестя.

– Да, – тихо, почти шепотом сказал Головкин. – Макшеев у заставы встретил арестованного капитана Сумарокова, твоего адъютанта…

– Ах! – вырвалось из стесненной груди Ягужинского. – Арестованного!

Головкин пристально смотрел на него.

– Да, его арестовали, когда он обратно ехал из Митавы на Москву. Говорят, он был у императрицы… Ты знаешь что-нибудь об этом?..

Ягужинский молчал. Но его бледное лицо, угрюмые глаза, вся его вдруг опустившаяся грузная фигура говорили яснее слов. Да ответа и не надо было Головкину. Для него не было ни одной минуты сомнения, лишь только он узнал об аресте Сумарокова, о той роли, какую играл в этом деле его зять.

Он приехал к Ягужинскому с единственной целью предупредить его о том обороте, какой приняло дело. Для него была ясна та опасность, какой подвергался Павел Иваныч. А старик так любил свою дочь, свою внучку и, кроме того, в глубине души сочувствовал зятю и не сочувствовал верховникам. Старость умудряет и делает людей скептиками. И со своей старческой мудростью граф не верил новшествам. Но теперь, когда победа верховников, хотя, быть может, и временная, была несомненна, – они были всемогущи. Чтобы укрепить свою власть, они не остановятся ни перед чем!

Довольно долго длилось тягостное молчание. Наконец Ягужинский медленно поднялся с кресла.

– Да, – начал он, и Головкин не узнал его голоса, ставшего вдруг хриплым и глухим, – да, Гаврило Иваныч, я проиграл… но совсем ли? Да, это я посылал из Москвы, потайно, через крепкие караулы, капитана Сумарокова. Да, это я хотел предупредить императрицу о составленном противу ее комплоте! Я поставил на кон свою голову и, может, проиграл ее! Теперь я в руках своих злейших врагов. Если поспеют, если осмелятся, – они теперь же, не дожидаясь приезда императрицы, казнят меня. Если отложат до ее приезда, она, в каком бы порабощении ни была у них, не позволит им этого. Я верю в это! Да, – с силой продолжал он, – я это все сделал, я, друг покойного великого императора, благодетеля Руси, его «око»! И это «око», его око, много видело в немногие годы! Не все самодержцы – Петры Великие. Я сам страдал под игом надменного Меншикова, моего врага и гонителя. Я сам, при императоре, терпел унижения от Долгоруких. Отрок-император умер. Они, как волки, бросились делить его власть. Я тоже знаю бедствия, от фаворитов проистекающие. Я тоже хотел бы мирной жизни, без боязни какого-нибудь Ваньки Долгорукого! А с чего они начали! Они отринули меня!.. Пренебрегли!.. Чего же можно было ждать мне?.. Мне надо было спасаться!.. И я, вопреки их самовластным приказам, все высказал императрице! Я сделал это! Сделал это потому, что нет для меня людей ненавистнее Долгоруких и Голицыных! Я не меньше их послужил родине… И чем кичатся они? Они Рюриковичи, они Гедиминовичи, им невместно сидеть рядом с каким-то Ягужинским, вчерашним графом, хотя и другом великого императора! Они готовы были заплевать меня!.. О, нет! – страстно закончил он. – Я не могу, я не хочу быть под рукой их! Лучше один деспот, тиран, если такой будет самодержавная Анна, чем восемь деспотов и тиранов… В ней все же есть хоть капля Петровой крови!..

Граф Головкин тоже встал. Обычная маска холодного равнодушия спала с его лица. Глаза засветились теплым чувством.

– Крепись, Павел Иваныч, – сказал он, кладя ему на плечо руку. – Они не кровожадны, и потом, я все же среди них. Страшен только Василь Владимирович. Ты знаешь его суровость. Дмитрий Михайлыч все проектами занят. У Алексея Долгорукого своего горя не оберешься. Легко ли его отцовскому сердцу! Катерина сама на себя не похожа. А Михал Михалыч только на поле брани грозен… Но будь наготове, – серьезно закончил он. – Я предупредил тебя, а теперь мне пора. Ну, будь здоров.

II

Дмитрий Михайлович кончил свой доклад о приезде Макшеева, о присылке письма Василия Лукича и подробностях приема. При этом Дмитрий Михайлович с умыслом упустил пока сообщение об аресте Сумарокова, чтобы не разбивать настроения собрания, ожидающего известий первой важности. По прочтении письма самый арест Сумарокова получил новое освещение. Его выслушали с напряженным вниманием, не прерывая ни единым словом.

Вслед за ним поднялся Головкин с толстым, серым, запечатанным пакетом в руке. Стало тихо. Так тихо, словно большая палата не служила местом собрания живых людей, а была комнатой музея со скульптурной группой, исполненной гениальным художником.

Слова Макшеева еще не были тем документом, который рассеял бы все сомнения и определил победу или полупобеду.

Скрестив на груди руки, грозно сдвинув брови, как бы готовясь, в случае неудачи, на отчаянное сопротивление, прямо, во весь рост, стоял за своим креслом фельдмаршал Василий Владимирович. Рядом с ним в кресле сидел Алексей Григорьевич с выражением мучительного ожидания на лице. Ему угрожала наибольшая опасность в случае неудачи. Никто не был вознесен на столь головокружительную высоту в прошлое царствование, а с такой высоты падение всегда смертельно. Будет ли спокойно смотреть самодержавная государыня на его дочь – «высочество», «государыню-невесту», чье имя поминалось на ектении рядом с императорским и кого все же пытались, хотя попытка и была жалкой, возвести на престол…

Князь Дмитрий Михайлович, душа и разум всего дела, положил в него всю жизнь, и в случае крушения его мечтаний ему нечем было бы жить.

После своего доклада он тяжело опустился в кресло. На его благородном лице, теперь бледном, действительно как лицо статуи, жили только глаза, необыкновенно расширенные, полные сосредоточенного, жадного ожидания.

По-видимому, спокойнее всех был другой фельдмаршал, Михаил Михайлович Голицын. На его твердом, сухом лице было одно выражение – железной воли. Победа? – он привык к ним. Смерть? – но он так часто видел ее рядом с собой.

– Всё, – только не бесчестие!..

Таким, должно быть, было выражение его лица, когда в роковой день 20 ноября 1700 года он с полками Преображенским и Семеновским под Нарвой остановил бешеный натиск победоносных шведских войск, предводимых самим королем, чтобы дать спастись остаткам русской армии, решившись умереть, но не допустить врага отрезать единственный путь отступления – плавучий мост через Нарву! Таким, должно быть, было оно и тогда, когда под градом картечи, пуль и ручных гранат, с короткими штурмовыми лестницами он безумно бросился на высокие стены Нотебурга и на приказ царя Петра отступать ответил посланному: «Скажи царю, что я теперь не его, а Божий!»

В глубокой тишине послышался шорох осторожно разрываемого графом Головкиным пакета. Гаврило Иваныч медленно развернул письмо:

– «Приехали мы в Митаву 25-го сего месяца, – начал он тихим голосом, – в седьмом часу пополудни и того же числа донесли ее величеству…»

Головкин читал медленно, и каждое слово его жадно ловили слушатели…

Князь Василий Лукич писал о приеме, о печали государыни при вести о смерти ее племянника…

Головкин продолжал монотонно читать. Но вот голос его словно окреп:

– «…повелела те кондиции пред собою прочесть и, выслушав, изволила их подписать своею рукою так: «Посему обещаюсь все без всякого изъятия содержать.

Анна».

Граф Головкин остановился и опустил руку, державшую письмо. Словно вздох облегчения вырвался у присутствовавших.

Повинуясь невольному порыву, все поднялись со своих мест.

– Виват императрица Анна Иоанновна! – с восторженно загоревшимися глазами крикнул князь Дмитрий Михайлович. – Да будет благословенна она!

– Виват императрица Анна Иоанновна! – раздались клики остальных.

Тяжелый камень спал с сердца. Вопрос был решен. Но глубже всех и сознательнее всех был счастлив князь Дмитрий Михайлович. Словно при блеске молнии озарился пред ним широкий, свободный путь, по которому отныне пойдет Русь. Заветная мечта его жизни, казалось, осуществилась.

Трижды раздался торжественный возглас…

Когда все несколько успокоились, Головкин продолжал чтение письма.

Дальше князь Василий Лукич сообщал, что он побоялся послать подлинные кондиции с курьером, а привезет их сам или пришлет с генералом Леонтьевым; что государыня располагает выехать 28-го или 29-го; сообщал о своих распоряжениях для следования императрицы и спрашивал указаний, какой предполагается церемониал при въезде императрицы в Москву. В заключение в особой приписке Василий Лукич просил произвести прапорщика Макшеева в поручики и наградить его.

Последняя часть письма была выслушана с заметным нетерпением.

Едва кончилось чтение, все заговорили разом. В тревожном ожидании ответа накопилось много дел, связанных с этим ответом и требующих неотложного решения. О форме присяги, об оповещении иностранных послов, об указах в губернии. Но начавшиеся разговоры прекратил князь Дмитрий Михайлович. Он попросил слова и, когда все затихли, произнес:

– Я не все сказал вам, что передал мне прапорщик Макшеев, или, вернее, поручик Макшеев. Он донес мне, что под Митавой арестован капитан Сумароков, адъютант графа Павла Ивановича Ягужинского… Подробностей он не знает. Но, кажется, Сумароков видел императрицу ранее, чем депутаты… Пусть Верховный совет обсудит сие…

Граф Головкин опустил голову, потому что невольно все глаза устремились на него. Несколько мгновений длилось молчание.

– Арестовать и допросить Ягужинского, – раздался резкий, решительный голос фельдмаршала Василия Владимировича.

Граф Головкин поднял голову.

– Не слишком ли скоро? – сухо и твердо произнес – он. – Сумароков не Ягужинский. Ежели, князь, провинится твой адъютант и тебя надо арестовать? Да?

– Я – это я, – сурово возразил фельдмаршал. – А Ягужинский волком смотрит.

– Хотя бы Павел Иваныч и не был моим зятем, – снова начал Головкин, – я бы говорил то же! Надо знать, что скажет еще Василий Лукич. Надо подождать.

Головкин знал, что скажет Василий Лукич, но хотел выиграть время. Остальные члены совета присоединились к нему.

– Ну что ж, подождем, – пожав плечами, согласился Василий Владимирович. – Чай, ждать теперь недолго!

– Да, недолго, – нетерпеливо сказал Дмитрий Михайлович. – Будет еще время потребовать отчета от Павла Иваныча… Наша главнейшая забота теперь, получив подлинные кондиции, немедля приступить к устроению земли Русской, двинуть ее на путь гражданственной свободы, снять тяготившие оковы. Разбудить спящую Русь! Всем, – с чувством закончил он, – всем найдется дело теперь, у кого есть любовь к родине. Нам надлежит снять теперь с себя упрек в властолюбии, обнародовать кондиции, призвать выборных шляхетства и генералитета и предъявить им проект широкого гражданского устройства, в коем приняли бы свою долю равно все сословия…

– Да, – произнес Василий Владимирович. – Но также надлежит принять меры для общего спокойствия. Ежели нашелся Ягужинский, найдутся и другие…

– Теперь все кончено, – живо прервал его Дмитрий Михайлович. – Мы обнародуем кондиции, и кто тогда посмеет идти против воли государыни!..

– Я ручаюсь за спокойствие Москвы, – медленно и решительно произнес Михаил Михайлович.

– Прошу у Верховного совета разрешения, – отозвался Василий Владимирович, – действовать сообразно обстоятельствам.

– Не будь только очень крут, Василий Владимирыч, – заметил Головкин. – Не время теперь озлоблять людей и наживать новых врагов.

Дмитрий Михайлыч весь ушел в свои мечты, и его мысль работала в определенном направлении. Он горел желанием снова вернуться к работе над своим проектом, в котором еще не все детали были им разработаны.

Алексей Григорьевич слушал разговоры вполуха. Почувствовав под собою твердую почву, он только желал поскорее вернуться домой, чтобы успокоить свою семью, и главным образом свою несчастную дочь Катерину. Несмотря на свое легкомыслие, он сознавал себя виновным перед ней. Он отнял у нее любовь ради честолюбивых надежд, когда отказался выдать ее замуж за графа Миллезимо, племянника цесарского посла графа Братислава. Он советовал ее императору. Он составлял завещание от имени покойного императора о поручении ей престола… В своей легкомысленной жизни он играл своей дочерью, видя в ней крупную ставку. Судьба смешала все карты, и дочь была проиграна…

И вот теперь, когда ему казалось, что императрица в руках Верховного совета, а сам он член совета, – с его души упало тяжелое бремя… Теперь он считал свое положение упроченным. Он глубоко верил в ум Дмитрия Голицына, в ловкость Василия Лукича и энергию фельдмаршалов. Он чувствовал себя как за каменной стеной.

Василию Владимировичу были даны самые широкие полномочия. На Дмитрия Михайловича совет возложил составление ответа Василию Лукичу и формулы присяги и манифеста.

Был уже поздний вечер, когда верховники, ликующие, полные горделивых замыслов, по пустынным, словно вымершим улицам Москвы разъезжались по домам. С тяжелым сердцем возвращался домой только один старый канцлер, граф Гаврило Иваныч…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю