Текст книги "Эдвард Мунк"
Автор книги: Рольф Стенерсен
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
ЭКЕЛЮ
Главное здание в Экелю – уродливое деревянное строение 1890 годов, выкрашенное в желтый цвет, двухэтажное с мезонином. Мунк жил в первом этаже, а второй этаж, погреб и чердак превратил в склад. Там лежали огромными кучами тысячи картин и оттисков. И туда никому не разрешалось входить.
– Нет, нет. Не поднимайтесь по лестнице. Я сам найду оттиск, о котором говорил. Нет, я не хочу, чтобы туда кто-то входил. Там спят дети.
Через полчаса он спускался оттуда с оттиском.
– Посмотрите. Мне в нем что-то удалось. Я использовал кубы до Пикассо. Не помню, когда я это делал. Нет, помню. Нужно было бы к ним вернуться. Нет, если я сейчас буду писать кубы, скажут, что я заимствовал их у Пикассо.
Первый этаж состоял из коридора, кухни, ванной и четырех комнат. Когда у Мунка бывала экономка, то, во всяком случае, в кухне царили чистота и порядок.
Движимое имущество в Экелю легко пересчитать: рояль, кровать, скамья с мягкой обивкой, стенные часы, два шкафа, несколько портретов родственников, унаследованных Мунком, девять стульев и три стола. Среди стульев – один черный, плетеный, написанный в картине «Больная девочка». Кухонная утварь была немногочисленной, но добротной. Всего пять чашек, восемь стаканов и по полдюжине ложек, ножей и вилок. Голые лампочки без абажуров. Окна без занавесей. Полы не покрыты коврами. Он купил как-то два ковра, но скоро снял их. «Они ни к чему» – так думал он. Он жил в Экелю почти тридцать лет. В усадьбе было почти одинаково пусто, когда он умер, и когда он туда переехал.
Рояль он выменял на картину. Говорил, что иногда играет на нем, но я не знаю никого, кто бы слышал, чтобы он играл. И никогда не просил никого играть. Но большой громкоговоритель был включен днем и ночью. Свет горел все время. Он боялся темноты.
Как-то вечером он попросил меня прийти и я, не спросив у него разрешения, взял с собой приятеля. Мунк впустил только меня. Через некоторое время я спросил:
– Нельзя ли впустить моего друга? На улице так темно.
– Темно. Конечно. Извините. Я не подумал о том, что темно.
Моего друга впустили, но Мунк с ним не разговаривал. Когда он ушел, Мунк сказал:
– Он художник? Почему вы его привели? Разве вы не знаете, что я могу разговаривать только с одним человеком? Я занят. Я не могу. Мой мозг не может воспринимать сейчас нового человека. Когда я вижу человека, я неизбежно задаю себе вопрос: что это за человек? Что он думает о моих картинах? Я не нахожу себе покоя, пока не напишу его. Я сейчас никого не могу писать. Мне нужно закончить групповую картину, над которой я работаю. Кольман в образе Фауста.
Мунк не приобретал мебели не потому, что был скуп. Ему было совершенно безразлично, что его окружает. Он даже ни разу не купил приличного стула. Он тратил деньги лишь на то, что могло облегчить ему работу. В Экелю он построил три больших здания для своих картин. Эскиз для последнего – каменного – сделал сам. Сначала он отправился к архитектору и попросил сделать чертежи. Архитектор прислал ему массу предложений, но Мунку ни одно не понравилось. Однажды он встретил Карстена, который спросил:
– Как идут дела с домом, который ты собираешься построить?
– Дом? Один только разговор о доме обходится в 1200 крон.
Позже он построил дом по своим чертежам. Это узкое высокое здание, представляющее собой нечто среднее между электростанцией и белым гробом. Затем Мунк построил три больших сарая. Крыша выдавалась над стенами на два метра. Полом служил травяной покров. В домах висели картины без рам, а вдоль стен стояли в штабелях сотни полотен. Мунк часто думал, что картину украли, если он в течение нескольких дней не мог найти ее.
– Говорит Мунк. Что-то произошло. Одна из моих лучших картин украдена. Одна из центральных картин фриза. Волны, набегающие на берег. Помните? Почти метр в ширину и больше метра в длину. Зеленая, голубая, зеленая краска. – Вот как, вы помните? Помните, где она стояла? Не можете ли вы взять автомобиль, приехать сюда и найти ее? Мне она нужна для работы.
На столах и стульях лежали кисти, холсты и тюбики с красками. На рояле – гора писем и оттисков, а в подвале и на чердаке – газеты, ручной пресс, медные пластины и камни. Во всем Экелю царил чудовищный беспорядок.
Для того чтобы кого-то принять, Мунку приходилось два дня приводить все в порядок. Тогда он лишался покоя, ругался, занимался уборкой и говорил, как это ужасно, что ему приходится убивать на это время. Как только начинаешь стирать пыль, она и взлетает столбом. Оставишь ее в покое, она спокойно лежит на своем месте.
Экелю была окружена высоким забором из колючей проволоки, а ворота во двор запирались на несколько замков.
Мунк держал больших злых собак. Он не решался их гладить. Собаки становятся злыми, когда их держишь на привязи, а собак Мунка держали на стальных цепях.
– Ну, ну, – говорил он, когда собака рычала на него. – Разве ты не видишь, что это твой хозяин и господин? Не можешь ли поиграть с братом? Разве у тебя нет крова над головой? Разве тебя не кормят? Ты так растолстела, что скоро лопнешь!
Мунк не любил животных, но все же написал несколько хороших картин с животных. Больше всего писал лошадей и собак.
Побывав несколько раз в цирке Хагенбека, он заполнил целую папку рисунками диких животных. Животные удивительно хороши. Иногда рисунок состоит всего из нескольких черт и все же дышит жизнью.
Это не фраза, что Мунку деньги были безразличны, и единственное, о чем он просил, – это иметь возможность работать. Он ел и спал в рабочей комнате. Даже наличие служанки в доме он воспринимал, как мучение. Он не терпел, чтобы около него постоянно находился другой человек.
– Они пытаются взять надо мной власть. Я обязан есть, когда еда готова. То, что я не голоден, не имеет никакого значения. К тому же они мешают мне работать. Приходят и задают вопросы, когда я работаю. Спрашивают, нужно ли купить печенья. Спрашивают, не хочу ли я бифштекс.
Мунк не любил общества. Он требовал, чтобы ему звонили перед приходом. И если он не желал, никто не мог прийти к нему. С годами ему все реже и реже хотелось видеть кого-либо у себя. Чем выше рангом был гость, тем больше Мунку казалось, что он должен заниматься уборкой, и тем меньшее было у него желание его видеть.
Выйдя из больницы в 1909 году, он перестал ходить в гости. Во всяком случае, туда, где собиралась большая компания.
– Я чувствую себя, как в тюрьме. Я не хочу быть заключенным. У меня не хватает нервов сидеть за столом. Сидеть часами и ждать, пока остальные наедятся. У меня не хватает сил быть любезным: следить за тем, чтобы не сказать чего-либо неподходящего. Я не терплю сидеть и слушать, как люди говорят о вещах мне неизвестных. Зачем мне туда ходить? Я не пью. Я воздерживаюсь от жирной пищи. И вынужден слушать:
– Что вам предложить, господин Мунк? Вы выпьете чего-нибудь?
– Мяса я тоже не ем. Меня тошнит, когда я вижу, как кто-то режет мясо. Как течет кровь. Я не люблю смотреть, как люди едят.
Случалось, что Мунк уходил из дому. Но, придя к кому-либо, сразу говорил:
– Меня ждет машина. Я через минуту уйду.
Если в гостях, куда он пришел, был кто-то, кого он не знал или не любил, он уходил сразу же. Если ему нравилось, он мог сидеть долго. Ему нравилось видеть, что его картины хорошо развешаны.
– Они хорошо здесь висят. Я считаю, что мои картины лучше всего подходят к большим залам. Они требуют расстояния. На расстоянии трех метров нельзя видеть целого. Поэтому я никогда не пишу ногтей и тому подобных вещей. Я хочу, чтобы зритель видел целое. Мои картины должны висеть немного в тени. Тогда целостность выступает лучше.
Мунк охотно говорил о своих картинах, о своей жизни, о людях, которых он встречал, и о событиях в мире. Жесты у него были скупые. Самый обычный и характерный жест – размахивал руками, когда говорил о вещах, в которых не мог разобраться. Поднимал руки и бессильно опускал их. Это производило впечатление беспомощности. Фразы говорил короткие, обрубленные. Они казались бурным потоком, текущим по каменистому руслу. Остановить его было нельзя. Он не позволял себя остановить. Было ясно, что он защищается, говоря без умолку. Он не любил, когда его спрашивали. А когда спрашивал сам, часто не ждал ответа. Он видел ответ написанным на лице того, с кем он говорил. Одна тема сменяла другую без видимой связи. Мысли прыгали.
– Он сумасшедший, этот Гитлер. Подумать только – развязать войну. Ему, наверно, не нравятся мои картины. Те, кто делает мазки вверх и вниз широкой кистью, не любят нас, пишущих маленькими кисточками. Я слишком стар, чтобы следить за тем, что там делается. Пусть делают, черт возьми, что им угодно. Я не могу думать обо всем. Они даже продали картину, которую Дрезденская галерея получила в подарок (он машет руками). С Англией он, может быть, справится. Америку же никогда не победит. А я верю в русских. Они всегда были хорошими воинами. Я слышал, что он принялся за планы городов. Берлин будет сплошной Зигесаллее [33]33
Аллея Победы (нем.).
[Закрыть]. Дела ему хватает. Может быть, все же лучше писать маленькими кисточками. По-моему, эти две картины нужно поменять местами. Зимнему ландшафту не нужно так много света. Вам следовало бы купить эту картину из Дрездена. А Геббельс? Вы думаете, он тоже сумасшедший? Он прислал письмо к моему семидесятилетию: «Приветствую вас, как величайшего художника Германии», – было в нем написано. Интересно, что с ним. Может быть, его сняли? У него было несколько моих оттисков. Вам следовало бы купить эту картину из Дрездена.
Дома в Экелю Мунк жил отшельником. Целыми днями он ни слова не говорил своей экономке. Отпирал дверь в кухню, когда хотел есть, и запирал, когда уходил оттуда. Случалось, что она его спрашивала:
– Господин Мунк сердится на меня?
– Разве я не говорил, что мне нужен покой? Неужели у вас нет подруги или родственницы, которых вы могли бы пригласить к себе? Позовите их. Они могут рвать фрукты в саду. Я же говорил, вы получаете хорошее жалованье. Оставьте меня в покое.
Он отказывал экономкам всегда по одной и той же причине:
– Меня не оставляют в покое. Она стучит дверьми, Всегда о чем-то спрашивает.
Часто он пытался обойтись без помощи. Сам готовил еду. Бывало, мыл даже пол. Еду готовил очень простую. На обед по большей части немного хлеба и супа. Суп состоял из воды, овощей и кусочка рыбы. Он отрезал хвост у рыбы и клал кусок в кастрюлю. Рыбу не чистил. Если не мог найти крышки для кастрюли, накрывал ее бумагой. Однажды накрыл оттиском с картины «Больная девочка». Человек, бывший у него, сказал:
– Боже мой, что вы делаете, Мунк? Это же «Больная девочка».
– Пустяки. Интересно будет увидеть ее сваренной.
Мунк хорошо платил своим экономкам. Дел у них было мало, свободного времени много. И все же ему трудно было найти подходящую девушку. Они не выдерживали одиночества, не могли привыкнуть к его странностям. Они, например, считали ужасным, что плоды в саду висят на деревьях до тех пор, пока не сгниют. Им действовал на нервы беспрерывный шум громкоговорителя и никогда не гаснущий свет. Мунк предпочитал слушать не новости, не музыку, а голоса. Безразлично, что они говорили и на каком языке. Ему нужен был ровный и довольно громкий гул голосов. Случалось, что он даже не настраивал громкоговоритель как следует.
– В воскресенье утром я забавлялся тем, что два пастора говорили, перебивая друг друга. Никто из них не отступал. Понимаете ли вы, что-нибудь из того, что говорят пасторы? Смерть, где твое жало? Царство смерти, где твоя победа? Аллилуйя и аминь! Как странно, что воздух наполнен всеми этими волнами и голосами. Я часто об этом думаю. Я не могу отделаться от мысли: это всего-навсего волны.
– Пожалуй лучше нанять экономку, – сказал как-то Мунк. Он был один уже много месяцев.
– Чудесно быть самому себе господином. Кайзер Вильгельм развлекался тем, что пилил дрова. Хорошо также мыть пол. Летом я даже покрасил полы. Лишь бы избежать вечных вопросов: «Что господин Мунк желает сегодня на обед?», «Не купить ли немного сыру». «Да, да, – говорю я терпеливо, как ангел. – Купите сыру. Я устал от сухарей и печенья. Неужели нет ничего другого?»
А она стоит в дверях.
– Что господин Мунк хочет сказать тем, что он желает иметь обычную тюремную пищу?
И остается только отложить кисти и в тысячный раз сказать:
– Я не терплю жирной пищи. Покупайте, что угодно. Можете покупать сухари и печенье. Могу я теперь писать?
А через два дня она приходит и говорит:
– Что делать с фруктами в саду? Не снять ли их? Купить ящики. Положить туда яблоки и продать на рынке?
– Делайте, что вам угодно, – отвечаю я. – Только не беспокойте меня этим. Я не хочу снимать фрукты. И везти их на рынок. Я немного рисую. Вот этим я сейчас и занимаюсь.
А она опять входит и говорит:
– Господин Мунк так и не ответил, что нам делать с фруктами. А господин Свендсен просил меня спросить, не надо ли подковать лошадь.
– Ешьте яблоки сколько влезет, – говорю я. – Неужели у вас нет родственников? Попросите их приехать с корзинами и взять сколько им угодно. А остальные пусть падают на землю. У меня нет времени заниматься торговлей на рынке. Свендсен может подковать лошадь. Что же мне следить за лошадью? Скажите Свендсену, что он может ее продать. Она уже написана.
Тогда она стучит дверью.
– Свендсен сказал, что у нее что-то не так с ногами. Нам не дадут хорошую цену. Что думает господин Мунк? Свендсен знает одного человека, который, может быть, даст четыреста крон.
Однажды Мунк позвонил мне.
– Возьмите машину и приезжайте как можно скорее. Здесь происходит что-то ужасное. Пожалуйста, берите машину и приезжайте. Это очень важно. Наверно, будет суд. Вам придется принести присягу.
Когда я приехал, Мунк ходил взад и вперед, глядя на меня, замахал руками и сказал:
– Я не буду внушать вам что-либо. Смотрите сами. Пожалуйста, смотрите. Вы сможете присягнуть.
Я ничего не понимал.
– Мы можем подняться наверх тоже. Вы ничего не замечаете?
Он взял стул, переставил его сначала направо, потом налево.
– Исчезли стулья, покрытые золоченой кожей?
– Да. Разве я не унаследовал два стула золоченой кожи от тети Софи? Я спросил как можно спокойнее: куда делись стулья золоченой кожи? Имею я право спрашивать, где находятся мои собственные стулья! И тогда начался ад. Слезы и жалобы.
– Вы считаете, что я украла? – сказала она.
– Имею я право спросить о своих собственных стульях? – сказал я.
– Разве я не унаследовал двух стульев золоченой кожи после тети Софи? А вы уверяете, что я сочиняю, когда говорю, что было два стула?
Наконец мне удалось ее выпроводить. Только что я сел, как вошел Свендсен. И можете себе представить, Свендсен входит и говорит:
– Сколько я тут работаю, я никогда не видел стульев золоченой кожи. – Это говорит мне Свендсен. Я выпроводил и его тоже. Тогда приходит ее тетка.
– В нашем роду никогда не было воров, – говорит она. – Я сказала Амалии, чтобы она обратилась в суд за помощью. Свендсен обещал быть свидетелем.
– Имею же я право спрашивать о своих собственных стульях, – говорю я. – Неужели тут будет судебный процесс?
Мунк смотрит на меня.
– Я ничего вам не внушал. Помните, вы сами сказали: не пропали ли стулья золоченой кожи?
– Да, – сказал я, – я могу присягнуть, что здесь в комнате стояли два стула золоченой кожи.
– Вот именно. Конечно же, здесь были стулья золоченой кожи. Я получил их в наследство от тети Софи. Но мне наплевать на эти стулья.
Позже оказалось, что Мунк несколькими месяцами ранее послал стулья своей сестре Ингер.
«ЗОЛОТЫЕ» ГОДЫ
Счастливейшим временем для Эдварда Мунка были, несомненно, годы 1913–1930. Мало кто из художников переживал такой успех. Все галереи Скандинавии и многие сотни коллекционеров жаждали купить его картины. Если бы он продал свое собрание, он стал бы мультимиллионером. Он справился с серьезным нервным заболеванием и был здоров, как никогда. И все же не был счастлив. Он ощущал себя как человек, который родился, чтобы бороться с более могучими, чем он сам, силами. «Я не из числа тех, кто выигрывает. Некоторые родятся для того, чтобы всегда выигрывать». Успех пришел слишком поздно. Он не мог забыть всего, что ему пришлось пережить. С детства переживаемые трудности врезались ему в душу, мешали чувствовать себя счастливым. Он не мог посмеяться над своими трудностями, хотя и обладал большим чувством юмора. Любил шутить и охотно выдумывал. Он был честен до глубины души и всегда выполнял данное обещание, но любил подшутить и сочинить небольшую историю. Он мог быть злым и ядовитым, но никогда не был скабрезным. Обладал удивительной способностью молниеносно выпаливать фразы, блиставшие сухим и колючим юмором. Фразы звучали ударами. Если ему нравилось то, что он сказал, в его облике появлялось что-то шаловливое. Легкая улыбка. Он мог и посмеяться. Громко и звонко. Но тут же становился печальным, унылым. Он часто бывал в плохом настроении и постоянно боялся, что сил у него не хватит. Всегда думал о том, чтобы начать большую работу. Новый фриз.
Ему казалось, что он тяжело трудится над своими картинами и все же они получаются не такими, какими ему бы хотелось. Его мало утешали похвалы, рассыпаемые коллекционерами и любителями искусства тем картинам, которыми он сам был недоволен. Он часто сомневался в том, как «исправить» картину, и пытался делать это по-разному в разное время, В последние годы жизни он писал на отдельных кусочках и прикреплял их к холсту кнопками. Срывал. Писал заново. Срывал снова и снова ставил новые заплаты. И так продолжалось, пока он не говорил:
– Ну вот теперь мне удалось. Теперь я случайно написал правильно. Вот уж поистине счастливый случай. Так и должно быть.
Как художник он был в гораздо большей степени баловнем судьбы, чем это осознавал. Мало кому из художников удается «случайно» попасть в точку. Начав работать как следует, он, как правило, быстро заканчивал картину. Кисти так и летали по холсту. Скользили длинными дугами. Краски смешивались также быстро. Больше всего времени уходило на то, чтобы найти нужные тюбики. Но случалось, что ничего не выходило.
Мало что радовало Эдварда Мунка. Часто все казалось ему скучным.
– Я пишу. Тогда мне не так скучно. Я ненавижу делать одно и то же. Одеваться. Есть. Гулять по тем же местам. Ежедневно мы должны делать вещи, которые делали уже тысячи раз раньше. Десять тысяч раз. Например, бриться. Разве это не скучно?
Многое тормозило его работу. Ему требовалось большое напряжение воли, чтобы начать работать. Тяжелым изнурительным трудом была не только уборка.
– Самое скучное на свете – это искать кисти, тюбики и смешивать краски. Самое трудное – видеть самому. Мы все пишем то, что, нам кажется, мы видим. Няня нам сказала, что щеки белые и красные, и мы пишем их белым и красным. А на самом деле они серые и зеленые. Греки писали небо черным. Они не знали синей краски. Зеленый цвет узнали всего сто лет тому назад. Рембрандт писал листья на деревьях коричневым. Я сидел как-то летом в Осгорстранде и писал белые цветы вишен. Какой-то отсвет от травы заставил меня сделать их зелеными. Один из отдыхающих на курорте подошел ко мне и сказал:
– Нет, Мунк, что вы? Это вишни? – Вскоре подошел Карстен.
– Ты пишешь вишневые цветы зеленым?
– Они зеленые.
– Нет, они красные.
– Красные? – Я взглянул на них еще раз, и поистине он был прав! Они были красные! Это был отсвет от красного облака. Карстен хороший человек. Он сказал это сразу. Разве это не чудесно, как по-вашему? Я, в сущности, очень любил Карстена. И все же это случилось. Да, вы знаете, я прицелился и выстрелил. Что бы сказали на суде, если бы я признался. В сущности, я очень любил Карстена.
Мунк всегда считал, что что-то или кто-то действует на него парализующе. Если он не вскрывал письма и не реагировал на счета за газ и электричество, газ и электричество выключали. И ему приходилось ехать в город платить по счетам, несмотря на все его нежелание. Всегда нужно было улаживать дело с каким-нибудь счетом. «Когда же я буду писать? Я занимаюсь чистейшей торговлей. Картины нужно продавать, товары покупать. А из-за налогов мне пришлось даже завести бухгалтерские книги. Я не могу рисовать. Я должен сидеть и записывать цифры в книги. Если цифры не сойдутся, меня засадят в тюрьму. У Вигеланна миллионы. Я не люблю деньги. Я прошу только о том, чтобы в то малое время, которое у меня имеется, я мог писать. Теперь я кое-чему научился и мог бы написать свои лучшие вещи. Им же выгодно дать мне возможность писать. Но не тут-то было. Мне надо мчаться в город и улаживать вопросы со счетами на газ, а потом возвращаться домой и вести бухгалтерские книги. Вигеланн получает миллионы. Он никогда не выставляет. Не принимает критиков. А эта колонна. Он же заимствовал ее с моей картины „К свету“. Люди, карабкающиеся друг над другом».
Эдвард Мунк был болезненно раздвоенной личностью. Чем сильнее он жаждал чего-то, тем сильнее он хотел чего-то противоположного.
Теперь уже тысячи людей хотели выказать ему свою дружбу. Художники и искусствоведы считали милостью получить разрешение посетить его. Увидеть его. Поговорить с ним. И все же он чувствовал, думал, что к нему относятся с пренебрежением, что его забыли. Он страдал от одиночества и в то же время искал одиночества. Он не терпел людей около себя, но включал громкоговоритель, чтобы слышать голоса. Он чувствовал себя лучше всею, когда находился среди множества незнакомых людей. Эдвард Мунк любил железные дороги и буфеты железных дорог. Любил путешествовать. Его тянуло к неизвестному. Его большая застенчивость была защитой против его острой тоски по нежности и против его столь же большой любознательности. Подобно тому как головокружение, дурнота защищает от желания прыгнуть вниз. Человек, страдающий головокружением, не осмелится взобраться на крутые склоны. Он чувствует, что это опасно. И это опасно именно для него. Но он дрожит от желания влезть на эту крутизну.
Мунк сам говорил, что не может находиться среди множества людей, но охотно ел в железнодорожных буфетах. В течение многих лет он очень часто ел в ресторане на вокзале Осло.
– Я иду туда, чтобы посмотреть на муравьев. Железнодорожная станция – это муравейник. Люди бегут туда и сюда, и у них почти никогда не хватает времени, чтобы сесть. Они тащат свертки и чемоданы. Я думаю, что они все делают? Что у них в свертках? Вчера я видел молодую девушку с большим коричневым свертком. Она так странно положила его. Огляделась вокруг. Подошла снова и переложила сверток. Я видел, как она старалась найти для него место получше. Она оставила его и не пришла за ним. Это был большой коричневый сверток. Я не знаю, как мне это написать. По-моему, в нем был мертвый ребенок. Может быть, она его убила.
Где можно быть одному и все же быть окруженным людьми, как не на железной дороге и не в ресторанах? Будучи среди людей, он все же был сам по себе. Он мог их видеть, даже близко подходить к ним и в то же время не раскрывать своей души. Для большинства людей нежность – мост к другим людям. Для него нежность была чем-то опасным. Ловушкой. Воротами в ад страстей и страданий.
Таким был Эдвард Мунк, скрывавшийся за маской застенчивости, неприступности. Таким, о котором ближайшие друзья думали: Мунк не хочет быть ни с кем. Он хочет только писать.
Они видели, что он застенчив, легко раним, капризен, но они не знали, как он жаждет быть в дружбе со всеми людьми. Он мог подолгу стоять и беседовать с человеком, остановившим его на улице, чтобы потом вдруг сказать:
– Что вы хотите этим сказать? Вы остановили меня и начали говорить до бесконечности.
В одном художественном журнале в 1930-х годах были помещены две фотографии с картин Мунка. Надпись гласила под одной: «До 1905 г.», под другой, «После 1905 г.». Мунк встретил на улице редактора журнала, доктора Харри Фетта, и спросил, что он хотел этим сказать.
– По правде сказать, не знаю.
– Распутин, – крикнул Мунк и ушел. – Мунк уезжал из Норвегии в 1905 году. Он думал, что о нем сплетничают.
Однажды он столкнулся с Густавом Вигеланном.
– Ну как идут дела, старая примадонна? – спросил Вигеланн.
– Примадонна? – сказал Мунк. – Примадонна?
Он остановился, сорвал с себя шляпу и сказал:
– Спасибо, хорошо, господин оптовый торговец.
– Оптовый торговец?
– Да, – сказал Мунк, – разве ты не торгуешь оптом?
Часто рассеянность Мунка могла показаться нелюдимостью.
Встретив как-то Людвига Карстена на улице, он пригласил его пообедать. Они пошли в ресторан «Гран», но сели не за тот стол, за который обычно садился Мунк. Мунк выбрал кушанья и вина. Потом поднялся и пошел в умывальную. Вернувшись обратно, сел за свой обычный стол. Попросил меню. Карстен подошел к нему и спросил:
– Ты не хочешь обедать со мной?
– Очень хочу, – ответил Мунк. – А ты разве в городе?
Один из друзей Мунка, которого Мунк, собственно, очень любил, приходил к нему обычно каждое воскресенье. Однажды Мунк сказал:
– Когда я смогу писать? По воскресеньям я не могу работать. Приходит Руде. Руде приходит каждое воскресенье. Не можете ли вы ему сказать, чтобы он прежде звонил?
Вскоре пришел Руде. Увидев его, Мунк не хотел открывать. Мунк часто не хотел впускать даже своих ближайших друзей.
– Я не вовремя? – спросил Руде, увидев выглядывающего Мунка.
– Не вовремя, – ответил Мунк. – В прошлый раз тоже было не вовремя. И вообще всегда не вовремя.
Руде ушел.
– Знаете, что Руде сказал мне? «Тебе нечего жаловаться. У тебя миллионер на побегушках». Что он хотел этим сказать?
Некоторое время спустя Мунк сказал:
– Никто ко мне не приходит. Руде обычно приходил. А теперь и он не приходит. Не можете ли вы попросить его прийти? Но помните: пусть сначала позвонит!
В тридцатых годах Мунку нужно было послать картины на выставку в Эдинбург. Он выбрал двенадцать картин, их уложили в ящик. Ящик забили, но за день до отправки картин Мунк открыл ящик. Вынул одну картину и вложил две другие. Позже из Эдинбурга сообщили, что на выставке было только двенадцать его картин. Мунк потерял покой, решив, что «может быть, украдена лучшая его картина». С горестным выражением лица он заявил, что никогда больше не будет участвовать ни в каких выставках. Когда ящик с картинами вернулся из Эдинбурга, он сам его раскрыл. Взяв первую картину из ящика, сказал:
– Эту он, значит, не хотел взять. Интересно, что же он взял. Может быть, это был вор со вкусом. Если он взял самое большое полотно, я об этом заявлю. Если он взял лучшую картину, пусть она останется у него. Вор тоже может любить картины. Я не буду сообщать о бедняке, которому так понравилась картина, что он просто-напросто ее украл.
В ящике лежали тринадцать картин. На тринадцатой была изображена нагая женщина. Шотландцы не захотели ее выставлять.
– Им нужны серебряные вещи и деньги. Они глупы, им не понять, что картина может стоить больше целого ящика с вилками.
– Не можете ли вы пойти со мной в кино? – сказал мне Мунк в 1930 годах. – Я так давно не был в кино.
Мы позвонили и заказали места на сеанс в семь часов. Когда мы подошли к кино, Мунку захотелось посмотреть строительство ратуши. Она находилась поблизости от кино.
– Всем хотелось бы, чтобы перед ними открывался вид. Осло расположен на холмах вдоль фьорда, и поэтому улицы должны строиться так, чтобы отовсюду был видны порт и море. А теперь ничего не видно. Там, где строится ратуша, виден был кусочек моря. И его закрыли. Теперь никому не видно моря. Им удалось отрезать морской город Осло от моря. Испортили и прекрасную белую улицу Карла Юхана. Дома Тострупа похожи на черные зубы. Вот и ратуша. Все эти деревянные украшения очень красивы. Но снимите их, и я не знаю, как она будет выглядеть. Дерево придает жизнь. Это производит впечатление готики. Строить сегодня готические здания – это обман. Готика – это мировоззрение, которого у нас уже более нет. Это стиль, созданный людьми, живущими в лесу. Указательный палец, устремленный в небо. Деревья вдоль лесной тропинки склоняются готическими дугами. Оконные витражи – это солнце. Солнце, когда оно стоит низко в лесу. Эскиз, который у меня на двери в гостиную, – это солнце в лесу. Оно производит такое же впечатление, как оконный витраж. Деревьям вдоль дороги я написал кроны, наклоняющиеся друг к другу готическими дугами.
Когда мы подошли к кино, фильм уже начался.
– Вы что-нибудь понимаете? – спросил Мунк. – Я не понимаю связи. Это английский или американский фильм?
– Американский, – говорю я.
– А как вы это узнали? По-моему, он похож на английский?
– Ш-ш, ш-ш! – раздалось в зале.
– Это мне шикают? Пересядем на другие места.
Мы сели на свободные места сзади, и Мунк продолжал расспрашивать. Зрители шикали. Мы встали и ушли.
– Вы сами видите, какой народ в этом городе. Вчера кто-то бросил камень на мой участок. Зимой я просто не могу ходить из-за саней, которые мчатся за мной.
– С дороги! – кричат, и я, старый человек, вынужден прыгать, словно белка между деревьями.
Мунк держал собак, которые лаяли на всех. Но он подал в суд на соседа за то, что у того была собака.
– Я вынужден тайком пробираться в собственный дом. X. держит шефера, которого научили лаять на рассыльных и на меня.
Как-то вечером Мунк позвонил мне и попросил прийти. По голосу я понял, что что-то случилось. Он был разгневан и удручен.
Не успел я сказать «здравствуйте», как он, идя мне навстречу, широко раскрыл рот. И показал мне ямку от выдернутого коренного зуба.
– Разве он имеет право дергать зуб, не спросив на то разрешения?
– Нет, я более не понимаю людей. Они, по-видимому, могут говорить и делать со мной все, что им угодно.
Страх Мунка перед тем, чтобы поставить свою фамилию на чем-то, выражался в самых странных формах.
Он продал картину богатому помещику. Получил за нее чек на десять тысяч крон. Пошел сам в банк, чтобы получить деньги. Чек погасили и попросили Мунка поставить свою подпись на обратной стороне.
– В чем дело? – спросил Мунк. – Разве чек не годится?
– Это вопрос формальности, – господин Мунк. Чек хороший, но он погашен, и поэтому мы не можем дать вам денег без вашей расписки. Распишитесь на оборотной стороне. Это чистая формальность.
– Когда это стало формальностью ставить свою подпись на чужих чеках? Я знаю, как мучился мой отец с векселями, на которых была его подпись. Годится этот чек или не годится?
– Это чистейшая формальность, – господин Мунк. Чек погашен и вам нужно поставить подпись на оборотной стороне.
– Где он погашен? – спросил Мунк. – Дайте мне чек.
– Вот эти две прямые линии показывают, что чек погашен, господин Мунк.
– Чепуха, две прямые линии – не могут означать погашения. Стыдитесь.