Текст книги "Дебри"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Но он... он... – начал было Адам. Он хотел, он жаждал сказать: Но он был моим отцом.
Но глаза больного затягивались серой пленкой. Казалось, само прошлое и все, что оно значило для Адама, затягивалось серой пленкой, отделяя его от настоящего. Он оставался наедине с настоящим и не понимал, что оно означает. Ганс Мейерхоф мог знать, что означает настоящее. Но глаза его были уже закрыты. Комната, вдруг почувствовал Адам, наполнена запахом раны.
Адам тихо поднялся и покинул комнату, наугад ища выход, пересек незнакомый коридор, потом через кухню вышел во двор. Дверь каменного хлева была открыта. Две коровы, бурые коровы, пили из каменной поилки около двери. Она должна быть здесь. Он направился к хлеву и вошел.
Постоял немного, глядя, как она доит. Она, видно, не заметила, что за ней наблюдают. Левая нога её была развернута в его сторону, так ей было удобнее наклоняться с табурета. Голубое платье задралось почти до колена, оголив лодыжку, вертикально восходящую из потертой туфли, которая уверенно попирала перемешанную с навозом солому. Руки двигались в четком, напряженном ритме. Сначала две струйки молока издавали звонкие металлические трели, ударяясь о донышко подойника, одна трель наскакивала на другую, тинг-тинг, взлет одной руки уравновешен встречным падением другой. Наверное, она только что принялась за эту корову, поскольку подойник должен быть почти пустым, чтобы так звучать. Но звон быстро перешел в приглушенное мурканье: струя глубоко вонзалась в прибывающее на дне молоко, один "мурр" наскакивал на другой, звук становился все глуше по мере того, как подойник наполнялся.
Она прислонила голову к боку животного в позе усталости или отчаяния, которая так не вязалась с уверенными, мерными движениями рук. Адам смотрел сзади на её шею. Несколько прядок светлых волос прилипли к ней влажными завитками, как усики вьюнка. Шея казалась беззащитной и как будто подставляла себя под удар в почти сладострастном изнеможении.
– Ваш муж... – начал Адам.
Она вздрогнула, вскинув голову.
– Простите, я напугал вас, – сказал он.
– Вовсе нет, – сказала она. – Просто я... – и замолчала. Потом закончила: – Просто я не ожидала вас увидеть.
– Ваш муж... он уснул.
– Да, – сказала она. Глаза её затуманились. – Когда он спит, я меньше боюсь за него. Хуже, когда он просто лежит с открытыми глазами, с этим своим взглядом...
– Да, – сказал он.
Она вернулась к работе. Голова вновь нагнулась к корове, но уже без этого горестного наклона, как будто некая гордость или принципы морали запрещали ей так сидеть у него на виду.
Он вгляделся в сумрак хлева. Ремни, ведра, косы, рамы, мотки веревки, кусок упряжной сбруи и множество другой утвари и инструментов свисало с крючьев и гвоздей в столбах. Там было ещё три коровы, они стояли поодаль во мраке с опущенными головами, их челюсти двигались – медленно, беззвучно, неотвратимо.
– Можно я вам помогу? – спросил он.
Она снова подняла на него глаза. Откинула с влажного лба выбившиеся завитки.
– Не скажу, что тут делать нечего, – призналась она.
– Я бы с большим удовольствием вам помог, – сказал он.
Она обвела его оценивающим взглядом, как будто сомневаясь, стоит ли принимать предложение.
– Я хочу что-нибудь сделать, – сказал он. – Это все, что я хочу.
– Можете отнести в дом молоко, – сказала она, кивнув на два полных подойника. – Найдете на кухне глиняные кувшины. Перелейте в них молоко. Поглядите на Ганса – я про малыша. Люлька в кухне. Потом – если вы и в самом деле хотите – можете накачать воды в корыто. Ветряк сломан. Когда дела хуже некуда, все начинает ломаться, как назло. Прямо какой-то злой дух сидит внутри вещей и нашептывает, что пора ломаться. А потом... потом можете вернуться сюда и...
Так и потянулись дни. Каждое утро он поднимался к каменному дому на холме, и уходя из лагеря, чувствовал прикованные к затылку взгляды. Они преследовали его, пока он шел. Войдя в дом, он всегда подавлял непроизвольное желание прислониться спиной к двери и отдышаться. Как будто он только что был на волосок от гибели и чудом спасся.
Он беседовал с Гансом Мейерхофом или сидел молча, когда глаза больного упирались в потолок невидящим взглядом, или восковые веки падали, отгораживая лежащего от внешнего мира непроницаемой завесой тайны. Тайна вот единственное, что осталось от Ганса Мейерхофа, который защищал Растатт. Потом, после того, как была выполнена некая ритуальная епитимья, наложенная на Адама непонятно за какие прегрешения, он покидал слабый сладковатый запах комнаты и выходил на дневной свет.
Солнечные лучи простирались над лесом, подступившим к холму с запада, за домом. Тени деревьев тянулись к дому через лужайку. Возле хлева мычала корова. Вдалеке, на соседней ферме, устало и нехотя, как будто исполняя постылый долг, лаяла собака, деля на равные промежутки абсолютную тишину, которая, как и ясная чистота этого предвечернего света, казалось, упраздняла пространство и время. Затем Адам шел в хлев. Или в огород. Или в поле, чтобы выполнить какую-нибудь работу. Он учился заделывать трещины в стене. Старику из деревни, единственному человеку, которого удалось нанять, он помог натаскать и нарубить на зиму дров. Он перекидывал вилами силос корм для скота. Он учился обращаться со скребком для очистки кукурузных початков. Потом, в сумерках, он спускался с холма к лагерю, где его встречали взгляды. Иногда девушка давала ему с собой печенье – хворост или пирог. Когда Адам выкладывал угощение перед мужчинами, они молча разглядывали его. Потом начинали есть, медленно двигая челюстями, как будто вслушивались в запах, старались распробовать все вкусовые оттенки.
Теперь с каждым днем все раньше наступали сумерки. Просыпаясь среди ночи, Адам думал, что звезды стали ярче и выше, чем прежде. Он лежал без сна, слушая крики сов из дубовой рощи.
Однажды Адам вышел из дома около полудня и торопливо зашагал к хлеву. Он открыл дверь и ступил в сумрак, где девушка доила корову. Девушка поглядела на него снизу вверх, в глазах застыл испуг.
– Вам лучше... лучше пойти к нему, – проговорил Адам.
Но она была уже на ногах и рванулась мимо него к двери, опрокинув подойник. Он смотрел ей вслед. Она бежала к дому.
Он оглянулся во тьму сарая. Как вор, подкрался к корове, которую она доила, и тупо уставился на грязную солому, на лужу разлитого молока. Потом наклонился и поднял подойник. С преувеличенной осторожностью поставил его в сторонку, как будто надеясь исправить ошибку.
Он сел на бочонок, обхватил ладонями голову и стал ждать. Чего он ждал?
Прошло время, она вернулась. Он вопросительно поднял голову.
– Все в порядке, – сказала она. – То есть, он уже успокоился.
– Не понимаю, что случилось, – сказал он.
– Не надо было позволять ему двигаться, – сказала она. Подняла подойник, который он отставил, и оглядела со всех сторон. – Испачкался, сказала она.
Он забормотал, что принесет другой, но она прервала его:
– Пришлось дать ему лекарство – настойку опия.
– Не понимаю, что произошло, – снова сказал он. – Вроде бы он вел себя так же, как всегда. Может, был чуть живее – заинтересованнее, что ли. Спросил, зачем я приехал в Америку. Я рассказал. Только из-за этих его расспросов я ... – он замолчал.
– Что? – спросила она.
– Спросил, где его ранило. Ну, в смысле, в каком бою, и тут он ко мне повернулся. И попытался подняться. И велел убираться. Мне даже почудилось, он хотел закричать. Но голос у него был такой слабый, что...
– Я должна была вам рассказать! – воскликнула она в отчаянии.
Она теребила в руках ведро.
– Это случилось в Ченслорсвилле, – печально заговорила она. – Ганс... он был в корпусе генерала Говарда. Да, кажется, Ганс называл его корпусом.
– Да, корпус, – кивнул Адам.
– Их застали врасплох, – сказала она. – Южане вырвались из леса и неожиданно напали на них. Это был Джексон – он наступал. Ганс говорил, это генералы были виноваты, генералы и другие офицеры. Они должны были выставить часовых. Ганс и его люди не виноваты, что их застали врасплох, и они побежали. Но они пытались отбиваться. Ганс говорил, они пытались отбить нападение. Многие из них пытались. Собравшись вместе, они пытались остановить южан. Ганс был сержантом и отдавал команды, чтобы остановить мятежников. Вот как он получил эту рану – пытаясь остановить мятежников. Нет, это нечестно, – сказала она, глядя на ведро, которое крепко сжимала в руках.
Он заметил слезы у неё на глазах.
– Что нечестно? – спросил он.
– То, что говорят, – сказала она.
– Что?
– Что это немцы виноваты. Все эти солдаты, с которыми оказался Ганс, были немцами. Роты, целые полки немцев. И теперь народ говорит, что немцы трусы. Что они всегда драпают. Что из-за них южане выиграли при Ченслорсвилле. Во всех газетах об этом пишут. Ганс заставлял меня читать ему вслух эти газеты, он лежал в постели, а я смотрела, как сжимаются его кулаки, белеет лицо, останавливается взгляд. Но он заставлял меня читать каждое слово, вслух, о том, что немцы – трусы. И однажды начал ругать их, тех, кто это написал, и попытался встать, и рана открылась...
Она уронила ведро. Непонимающе посмотрела на него, потом – на свои пустые руки.
– Ох, это нечестно, – простонала она, – то, что говорят! – у неё вырвался сухой, прерывистый всхлип. – Он совершил такой долгий путь – через океан, хотел делать то, что правильно, никто не заставлял его идти на войну, он пошел потому, что считал это справедливым, и сражался, и пытался остановить мятежников, а его назвали трусом – всех немцев назвали трусами, и...
Слезы лились потоком. Она слепо шагнула к нему. Голова её прижалась к его груди, а руки вцепились в сюртук. Волосы щекотали ему лицо. Он чувствовал запах её волос – запах скошенного сена в полях, под солнцем. Потом заметил, что похлопывает её по плечу. А что ему оставалось, пока она плакала, то и дело прерывая рыдания, чтобы сказать, как это нечестно – ох, это нечестно! – и что он умирает.
Она все время повторяла, что он умирает. Потом перестала повторять и прижалась к сюртуку Адама. Он слышал её дыхание. Потом она отпрянула, отвернулась от него и нетвердой походкой пошла к дому. Он стоял и смотрел. Не мог двинуться с места. Он мог бы, казалось, вечно стоять и смотреть, как она от него уходит к мрачному дому.
Она дошла до крыльца черного хода. Постояла секунду, не дотрагиваясь до ручки двери. Оглянулась и устремила на него взгляд. И рванулась назад, почти бегом. Сердце его подскочило в груди.
Она стояла перед ним, глядя прямо в лицо. Под этим взглядом он чувствовал себя голым.
Потом она произнесла:
– Слушайте... слушайте! – говорила она. – Он умирает. Он умрет и покинет меня, но...
Она не могла закончить.
Потом ей это удалось. Она сказала:
– Но... он жил по справедливости. По справедливости все делал!
И отвернулась, и побежала – прочь, прочь от него.
По дороге вниз он остановился, не дойдя до края поляны. Сел на голый серый камень и оглянулся назад, на вершину холма. Дом, сараи и длинный склон – все теперь было в тени, небо над лесом алело, лес погружался во мрак, и тени деревьев скользили по склону. Он посмотрел на дом. Увидел, как свет загорелся в окне. Она зажгла лампу на кухне. Наверно, склоняется над колыбелью. Он думал: белое тело её парит в огромной и сумрачной кухне, как облако.
Он отвел глаза и уставился в землю. Подумал: Он умирает.
Эта мысль воплотилась в некий блестящий предмет внутри его головы и тускло мерцала во тьме. Он закрыл глаза, он зажмурился и ждал – может, мерцание погаснет? Мерцание не погасло.
Тогда он поднялся и зашагал к лагерю.
Мужчины посмотрели на него, Моис – от костра, где жарил мясо, а Джед Хоксворт – с камня, где сидел и держал, не читая, газету. Человек на камне зашуршал газетой.
– Мид, – сказал он, – раздумал давать бой. – И замолчал.
Потом:
– Если вообще собирался. Чертовы янки, – он задумался.
Потом:
– Похоже, они хотят, чтобы эта война длилась, пока сам Ад не замерзнет.
Моис с большой осторожностью, легонько встряхнул сковороду, потом посмотрел на Джеда.
– Ну, тебе-то что за горе от этого. Не-е, – тихо протянул он, – чем дольше они воюют, тем больше ты им можешь продать.
Джед Хоксворт одарил его долгим взглядом. Потом поднялся с камня.
– Я не заставлял их убивать друг друга, – сказал он.
– А я этого и не говорил, – сказал Моис.
Но Джед, казалось, не слушал. Он был погружен в свои мысли. Спустя некоторое время он поднял голову и подошел к огню.
– Мы отчаливаем, – сказал он. – Завтра на рассвете. Разумеется, – он мотнул головой в сторону Адама, – с вашего любезного позволения.
Моис засмеялся.
– Если, конечно, вы закончили здесь свои дела и не приняли решения пустить корни и сделаться фермером в большом каменном доме.
– Мяконькая, сочная, – промурлыкал Моис и ласково встряхнул сковороду.
Адам стоял в тени деревьев и чувствовал себя так, будто его раздели донага и выставили под порывы ледяного ветра.
Глава 8
Адам думал: Если бы они этого не сказали. Он глядел вперед, на дорогу, где на козлах большого фургона в одиночестве сидел Джед Хоксворт с торчащим между усами острым подбородком и с болезненно изогнутой шеей. Если бы Джедин Хоксворт не сказал того, что он сказал. Потом Адам незаметно скосил глаза на сидящую рядом фигуру. Если бы Моис Толбат не сказал того, что он сказал. Не засмеялся. А что он сказал? Слова прозвучали в мозгу Адама нет, прямо в ушах, как будто в эту самую минуту негр на козлах снова и снова мурлыкал своим коварным, воркующим, меховым голоском: Мяконькая, сочная.
Да, решил для себя Адам с откровенностью, почти граничащей с физической болью. Если бы два дня назад Джедин Хоксворт не сказал того, что сказал, про каменный дом, если бы Моис Толбат не засмеялся и не сказал того, что сказал, то сейчас он, Адам, возможно, не сидел бы в фургоне, который катился на юг. Он мог остаться на ферме, стать наемным работником, спать на чердаке дома, где умирал хозяин. Он лежал бы в темноте и ждал.
Если бы не Джедин Хоксворт и Моис Толбат, он, вероятно, смог бы остаться. Вероятно, смог бы оправдать самого себя, опровергнув все мотивы, заставившие его остаться. Но Джедин Хоксворт и Моис Толбат, все время следя за ним и ухмыляясь – знали. Они понимали каждое его движение, раскрывали малейший самообман. Неужели, тупо спрашивал он себя, неужели единственные источники добродетели – это стыд разоблачения и страх перед наказанием? Он спрашивал себя, а существует ли вообще такая штука, как добродетель, забредает ли она в самые темные, потаенные закоулки души.
Но затем, не вынеся горя утраты, он вопрошал: Ну что плохого в том, чтобы остаться?
И отвечал: Ничего.
Ничего, потому что он ни в чем не виноват.
Это не он ошибся и позволил мятежникам вырваться из леса незамеченными. Это не он выпустил пулю, ранившую Ганса Мейерхофа. Это не он занес в рану инфекцию. Он ни в чем не виноват.
Что плохого в том, чтобы остаться и носить молоко, ремонтировать стену, рубить дрова? Нет, нет – жестоко было бросить эту девушку совсем одну, чтобы она устало приникала лбом к коровьему боку, вдыхала запах раны и плакала по ночам в темном доме.
Разум его, на мгновение освободившись, перескочил через сцену грядущей смерти Ганса Мейерхофа. Итак, это свершилось. Он, Адам, протягивает руку к девушке, она не отрываясь смотрит на него голубыми глазами, её нижняя губа блестит и подрагивает. Но посреди захватывающей дух картины он спросил себя, почему он едет на юг по пыльной белой дороге в лучах заходящего солнца. Не потому ли, что никогда в жизни не хватит у него смелости протянуть к ней руку? Что она сказала бы на это Адаму Розенцвейгу, хромому еврею из Баварии?
Не потому ли, грустно спрашивал он себя, он едет сейчас по этой дороге, что заведомо знал: у него никогда не хватит смелости протянуть к ней руку? Все, что влекло его и толкало – неужто все ушло, отступило перед этим знанием? Неужто у него хватит смелости умереть только оттого, что недостает смелости жить?
Что ж, подумал он, другие тоже прошли этой дорогой, и некоторых вело по ней мужество. Некоторые верили. Сын Аарона Блауштайна верил.
Но во что Аарон Блауштайн верил сейчас, сидя в одиночестве в своем доме? Ганс Мейерхоф верил. Но во что он верил сейчас, лежа на кровати и глядя в потолок? Во что верил Стефан Блауштайн, зарытый в земле Виргинии?
Адам слушал мягкий хруст колес по гравию, приглушенный пылью. Он думал о темных лесах далеко на юге, где Ли залег, как зверь, хоть и раненый, но исполненный холодной, вдохновенной свирепости, – терпеливый и коварный, ждал он во мраке Виргинии, как в мрачной берлоге.
Они миновали чистую деревеньку и выехали на дорогу с указателем БАЛТИМОР. Потом передний фургон остановился. Там оказался ручей и несколько деревьев. На миг у Адама мелькнула шальная мысль, что там их ждет Маран Мейерхоф с толстым младенцем на коленях и корзинкой винограда у ног. Его охватил ужас, что все повторится. Но это прошло. Теперь он сожалел, что ему не хватило мужества с ней проститься. Это поставило бы хоть какую-то точку. Но что он мог ей сказать?
Впрочем, какая разница, думал он. Женщина с каменным домом, двумя сараями и двумя сотнями акров земли... Кто-нибудь непременно придет и возьмет на себя заботу о ней. Он, Адам Розенцвейг, ничем не обделил эту женщину. Да вспомнит ли она о нем через несколько лет?
Когда они разбили лагерь, Джед сказал:
– Хочешь знать, почему мы так рано остановились? Так вот, мне захотелось взглянуть на место побоища.
Адам вопросительно поднял на него глаза.
– Да, – сказал Джед, кивая в сторону холмов, – вон там это произошло.
Адам смотрел на выпуклые, нежно вздымающиеся гребни на юго-западе.
– Н-да, – сказал Джед, – тут-то они и выпустили кишки из генерала Ли. Это и есть Геттисберг, где был бой.
Он снова прищурился на холмы.
– Потянуло, понимаешь, взглянуть, – он поблуждал взглядом по округе и повторил как бы для самого себя: – Н-да, как-то потянуло.
С внезапной резвостью он повернулся к Адаму:
– Что, желаешь сходить?
Адам кивнул. Он не мог оторвать глаз от холмов.
– Ты идешь? – спросил Джед Моиса.
– Сегодня-то отчего не сходить, уж лучше сейчас, чем два месяца назад, – сказал Моис и ухмыльнулся.
– Больше двух месяцев, – сказал Джед.
Да, подсчитал Адам, много больше двух месяцев прошло с тех пор, как он покинул палубу "Эльмиры" и очутился в Америке, на её пустых, тихих улицах, потерянный, никем не преследуемый и никому не нужный.
Ворота кладбища оказались устрашающей кирпичной конструкцией высотой никак не меньше двадцати пяти футов21, квадратные, приземистые, с пробитою в них аркой, с обеих сторон арки по четыре узких окна в два ряда, окна верхнего ряда – сводчатые. Стекла в окнах, конечно, выбиты, но сама постройка почти не пострадала.
За воротами стояли надгробия, в основном простые каменные плиты, некоторые слегка покосились, как им и полагалось от старости и усадки почвы. Таковы были признаки времени и покоя.
Но во многих местах земля явно подверглась грубому вмешательству извне. Некоторые плиты лежали на земле, и время было в этом явно не виновато. Другие были расколоты или валялись в траве грудой обломков, белея гранитными сломами, как кости. Ближе к краю кладбища огромный участок земли – около трехсот квадратных футов – казалось, весь перерыли и затем просто заровняли. Здесь не осталось никаких надгробий, хотя, судя по расположению рядов, когда-то они тут были.
– Мертвые, которые здесь лежат, – сказал Джед Хоксворт, – их просто вышвырнуло из могил.
– Прямо Судный День какой-то, – сказал Моис. – Только никакого Суда не случилось. Представляю, как у них глаза на лоб полезли, когда стало ясно, что это ложная тревога.
Джед остановился, глядя на свежевыцарапанную надпись на воротах кладбища.
– Хм, – он издал звук, похожий на хрюканье. – Хм, – звук, похожий на зародыш смеха. – Н-да, – и начал читать слова:
"ЗА ПРИМЕНЕНИЕ ОГНЕСТРЕЛЬНОГО ОРУЖИЯ В ЭТОМ РАЙОНЕ ВАМ ГРОЗЯТ КАРАЮЩИЕ МЕРЫ ПО ВСЕЙ СТРОГОСТИ ЗАКОНА"
– Карающие, – с явным удовольствием повторил Джед шепотом. – Хм.
– И кто же, интересно, будет их применять, эти меры? – спросил Моис. Кто будет делать пиф-паф, пиф-паф, пиф-паф? – он прицелился, щурясь на мушку воображаемой винтовки. Потом издал хрюкающий звук. Засмеялся над невысказанной шуткой. Но долго не смог хранить её в тайне.
– Вот слушайте, – заговорил он. – Я вам скажу, кто будет их карать. Они сами себя покарают. Покарают друг друга до смерти. Смертный приговор так-то вот. Они ат-тлично приведут его в исполнение. Пиф-паф.
Адам увидел сломанное колесо, прислоненное к воротам кладбища. Это было тяжелое колесо, грубо обитое железом, колесо от орудия или кессона22. Но треть его была непонятным образом вырвана. Расщепленные куски спиц торчали из толстой втулки. Железо обода, выкрученное и покореженное, указывало в небо. Его уже начала разъедать ржавчина, заметил Адам. Кто-то прислонил банник к воротам кладбища. Он ждал, послушный и мирный, как метла, которую на минутку оставила хозяйка, отвлекшись от уборки.
Почему он не упал, спрашивал себя Адам. Он думал о том, как банник год за годом будет ждать на этом самом месте, одним концом постепенно уходя в землю, металл будет отслаиваться и крошиться.
Адам поглядел на север, в сторону деревни. Он увидел крыши, белый шпиль в окружении мирных деревьев. Деревья уже переходили на осенние цвета. Он услышал сзади приближающиеся шаги двух человек. И пошел дальше.
За каменной стеной, до которой было рукой подать, начиналась ровная долина, вдали она перерастала в гряду невысоких гор, ощетинившихся фруктовыми деревьями и островками соснового бора. Солнечные лучи тянулись через долину с гребня далеких гор почти вровень с землей.
– Да, сынок, – проговорил голос, и Адам оглянулся.
– Да, сынок, – повторил голос, – оттуда они и пожаловали.
Тогда Адам увидел их.
Рядом с каменной стеной на земле сидели трое. Адам подошел. Один, толстый, прислонился к тому, что осталось от ствола дерева, основная часть которого была сломана или срублена и валялась на земле в семи футах от него. Толстый был очень толст. Он сидел, раскинув перед собой ноги, распиравшие изнутри черные штаны, а между ногами лежало огромное пузо. Перед пузом стоял глиняный кувшин с веревочной петлей вместо ручки.
Адам вопросительно смотрел на него.
– Южане, – сказал толстый, кивая на запад. – Вон оттуда они пожаловали.
Подошел Джедин Хоксворт с негром.
– Добрый вечер, люди добрые, – сказал толстый. И поднял лицо грязное, потное, в пыльных разводах и с веселой улыбкой. Жара спала, но по лицу его струились капли пота, наверное, это было вызвано обильным внутренним подогревом.
– Здрасте, – сказал Джед.
Толстый утер лицо носовым платком, огромным, как полотенце, и цветом напоминающим вспаханное поле. Сдвинул на затылок черную фетровую шляпу и вытер лоб. Поморгал маленькими глазками, утонувшими в красных складках кожи, взял кувшин, откупорил и сказал:
– Недурно согревает, друзья.
Он вознамерился было выпить, и уже оттопырил нижнюю губу, и носик кувшина возложил на это широкое ложе, как вдруг с ним случился приступ учтивости.
– Прошу прощения, любезные господа, – проговорил он, отнимая кувшин от губ. – Не желаете ли глоточек, господа хорошие?
И протянул кувшин Джеду Хоксворту, который, поблагодарив, отпил и удовлетворенно крякнул. Затем передал кувшин Адаму. Тот, немного помедлив в смущении, сказал: нет, нет, благодарю.
Толстяк покачал пальцем, размером и формой напоминавшим внушительную сосиску.
– Пфф, – сказал он. – Вздор! Подумаешь, глоточек! Это всего лишь ускорит приток крови к мозгу, целебный приток мочи к мочевому пузырю и живительный приток слов к губам для задушевного разговора. В придачу к этому, уменьшит муки старения и...
Он ещё больше покраснел, по лицу в три ручья заструился пот, а рот исторг оглушительную, звонкую отрыжку.
– В общем, глотните, вот что я хотел сказать, – закончил толстяк, когда ему полегчало.
– Нет, благодарю, сэр, – сказал Адам, – но все равно огромное вам спасибо, – и передал кувшин Моису.
Адам видел, как рука Моиса с готовностью потянулась к кувшину. Но, не дотянувшись, замерла. Адам вдруг понял, что взгляд маленьких веселых глазок толстяка уже отнюдь не весел. Взгляд заострялся, сужался, и когда сузился до предела, губы на этом толстом, красном веселом лице дрогнули, будто собираясь что-то произнести. Бледный, худой человек, который сидел сгорбившись чуть дальше толстяка, и третий – невзрачный мужчина неопределенного возраста, тоже смотрели. Они смотрели то на лицо толстяка, то на руку Моиса Толбата, застывшую в воздухе, то вновь на лицо толстяка. Джедин Хоксворт, как заметил Адам, смотрел на черную руку, замершую на полпути.
Потом Джедин Хоксворт обернулся к толстяку.
– Отличный напиток, – решительно сказал он. – Да, сэр! Не сомневаюсь, вы хотите предложить моему негру промочить горло. Вот-вот, дайте негру глоточек там, где они выпустили кишки из генерала Ли. Пусть негр выпьет за то, что из генерала Ли выпустили кишки. Черт подери, неужто негра жажда мучает меньше, чем белого?
Взгляд толстяка переметнулся к лицу Джеда Хоксворта.
– Конечно, пусть выпьет, – сказал он и повернулся, глядя, как черная рука берется за веревочную петлю. С выражением, которое Адам не смог прочесть, толстяк смотрел, как Моис поднимает кувшин, медленно пьет, опускает кувшин и отдает Адаму, который, в свою очередь, возвращает его хозяину. У Адама промелькнула странная мысль: почему Моис это сделал передал кувшин ему.
Но Моис уже вежливо говорил толстяку:
– Премного обязан.
И вытер губы тыльной стороной ладони.
Толстяк поднял кувшин ко рту. И внезапно остановился, не донеся самую малость. По лицу его пробежало легкое облачко.
– Держи-ка, – сказал он невзрачному мужчине средних лет, – твоя очередь. Пей.
Невзрачный принял кувшин, вытащил изо рта табачную жвачку, положил её на колено и, чуть помедлив, отпил. Но Адам заметил, как он тайком отер носик кувшина рукавом.
Толстяк, указывая на запад, говорил:
– Да, сэр, прямехонько оттуда они шли. Три раза мятежники пытались выбить нас с этих холмов. В тот день я видел, как они шли – десять, пятнадцать тысяч – они шли плотными рядами по этой долине. Это был Пиккет и его...
– И Петтигру – он тоже, – уточнил мужчина неопределенного возраста.
– И Петтигру, генерал Дж. Джонсон Петтигру из Северной Каролины со своей дивизией, – толстяк снисходительно принял поправку. – О, они тоже шли с красными знаменами измены, войны и насилия. Стрельба, взрывы... Видите это обрубленное дерево, к которому я прислонился? Оно было снесено снарядом. Пятнадцать тысяч мятежников, а то и все двадцать – вот они идут, все ближе, ближе...
– Вот здесь они прорывались. Через эту стену – взгляните, в этом самом месте! Но сии благословенные холмы на нашей стороне. Сам Иегова простер длань Свою.
Толстяк властно выставил руку и вскинул голову.
Потом рыгнул и продолжал:
– Но им не суждено было нас одолеть. Ныне молвлю вам...
Невзрачный мужчина средних лет тактично кашлянул.
– Кого одолеть? – спросил он.
Толстяк с бесконечным достоинством перевел взгляд со зрелища кровавой резни на невзрачного.
– А где, ответствуй, – вопрошал он, – где в тот день был ты и твоя чумазая, наглая, изрытая оспинами рожа?
– Под кроватью, – немедля отозвался невзрачный. И хихикнул. Потом спросил с невинным выражением:
– А где были вы?
– Не опасаясь показаться нескромным, смею утверждать, – произнес толстяк, – я был...
Он прервал фразу, чтобы приложиться к кувшину.
– И где же? – переспросил невзрачный, подавшись вперед, как терьер на цепи.
– Я был там, – торжественно заявил толстяк, – куда призвал меня Иегова в Его безмерной мудрости.
– А нельзя ли поточнее, мистер Мардохей23 Салгрейв?
– Доктор, с вашего позволения, – поправил толстяк.
– Ладно, док, так где же то место, куда были вы призваны?
– Под кроватью, – ответил толстяк без тени смущения. Он снова предупреждающе выставил руку, дабы пресечь всякие неуместные замечания. – И если мне будет позволено завершить повествование, – продолжил он, – то добавлю, что сверху на этой кровати возлежало пять покрывал, четыре стеганых лоскутных одеяла и две перины, и что я занял место поближе к стене, а моей супруге и сокровищу души моей Господу в Его безмерной мудрости угодно было отдать место с краю. Selah!24
Невзрачный снова хихикнул.
– Негоже смертным подвергать сомнению мудрость Всевышнего, – укорил доктор Салгрейв.
– Я не беру на себя смелость лезть в дела Всевышнего, – сказал невзрачный. – Зато беру смелость утверждать, что ничего вы, мой друг, не видели.
– Я получил эти сведения из надежного источника, – сказал доктор Салгрейв. – Правильно я говорю, мистер Хэнкинс?
Он обернулся в сторону бледного молодого человека, но прежде, чем молодой собрался ответить, доктор Салгрейв пояснил чужакам:
– Мистер Хэнкинс – Сал Хэнкинс – он был здесь и выдержал бомбардировку и штурм. Верно, Сал?
Молодой слабо кивнул. Адам заметил, что его левый рукав пристегнут к сюртуку, что раньше ускользнуло от его внимания из-за скрюченной позы молодого человека.
– Сал принял на себя удар железного кулака этой битвы, – сказал доктор Салгрейв.
– В воздухе летали кухонные плиты и раскаленные лемехи, – сказал молодой человек. – Мы лежали на земле, и все это на нас сверху падало.
Невзрачный человек посмотрел на Моиса.
– А ты где был, когда брали Геттисберг? – спросил он.
Моис посмотрел на него, затем взгляд его заскользил по пустой долине, к далекой гряде гор на западе. Сначала казалось, что он совершенно забыл о вопросе. Потом он сказал:
– В Нью Йоуке.
Невзрачный сказал:
– А должен-то вроде бы здесь быть. Они, между прочим, за вас, негров, сражались. Похоже, твоя помощь пришлась бы тут очень кстати. На вид ты мужик крепкий.
– У меня спина увечная, – сказал Моис, подумав минуту.
– А-а, ну да, – сказал невзрачный. – Многие не отказались бы иметь увечные спины. И у многих они стали увечные. Я имею в виду спины. Увечные на веки вечные. Р-раз – одно мгновение – и они повалились на эти спины, глядя в небо. Но ничего не видя. Они и сейчас лежат – прямо под нами, густо, как картошка у доброго хозяина.
Толстяк отвел правую руку, как для объятия.
– Вот! – сказал он. – Вся эта территория – не что иное, как гигантский картофельный холм героизма и святости. За исключением, – сказал он, поправив себя, – тех мятежников, которые здесь захоронены. Но давайте не будем даже упоминать о них. Мне выпала честь участвовать в процедуре изъятия тел праведных сынов наших из недостойного их окружения и тесноты и перемещения их...
Джед Хоксворт шагнул вперед.
– Вы хотите сказать, – проговорил он, указывая на лежащую в осенней траве лопату, – хотите сказать, что выкапываете их?