Текст книги "Дебри"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Тут силы майнгерра Дункана иссякли. Так что два моряка увели Адама и приставили к работе. Да, он будет работать до самой Америки, сказали они ему, а потом весь путь назад до прибытия в Бремерхафен, если так велит капитан, и будет вышвырнут на берег, без гроша ломаного за душой.
Какого ещё ломаного гроша...
С тех пор Адам драил палубу или отскребал соль и ржавчину от металла, вяло волоча за собой увечную ногу и вновь признав себя калекой, и даже не замечал распухших, ободранных рук, так непереносимо болезненна была мысль о том, что с ним станет по возвращении в Бремерхафен. Что за жизнь его ожидает? Однако эти прозаические размышления – ничто по сравнению с преследующим его во сне и наяву смехом или безумным криком "Fur die Freiheit!", сопровождаемым ещё более безумным смехом.
Он видел лица, слышал смех и просыпался, и лежал в холодном поту, и стыд жег ему лицо. Но чего стыдиться-то, спрашивал он себя. Того, что он хочет сражаться за свободу? Что он принадлежит к той породе людей, в сердце которых могло зародиться желание сражаться за свободу? Что он выставил на всеобщее обозрение свой нелепый ботинок? Или это просто тайный стыд за то, что он такой, какой есть?
Но однажды ночью, когда его снова захлестнул стыд, в голову ему пришла одна мысль. Этот дикий крик "Fur die Freiheit!", не выражал ли он под конец нечто совершенно противоположное? Быть может, повторяя эти слова снова и снова, люди, поначалу поднявшие его на смех, обнаружили, что слова эти созвучны их собственным потаенным мечтам? Быть может, поэтому они не могли остановиться. Наверное, так же солдаты кричат "ура", бросаясь в атаку. Быть может, поэтому их смех становился все более безумным. Безумие этого смеха было, вероятно, проявлением радости, – радости, которая захлестывает людей, когда пробуждается их внутренний источник силы.
Если все это правда, думал Адам, значит, он не так уж и отличается от остальных. Их мучит та же жажда, что и его самого. С этой мыслью стыд отступил. Потом он подумал, что их жажда, должно быть, даже сильнее, чем его, оттого что скрыта глубже. С этой мыслью он ощутил сладость смирения. Ему захотелось вскочить и помчаться искать в темноте кого-нибудь из них любого – и сказать, что все понял и просит прощения. Ему захотелось молиться, чтобы Господь не отнял у него этого прозрения о сущности человека. Потому что если это прозрение сохранится в сердце его, то он, Адам Розенцвейг, все же сможет продолжать жить после того, что случилось.
Но тут он увидел дядю. Дядя печально поглядел на него и сказал:
– Собираешься просить Господа, чтобы даровал тебе иллюзию красоты человека, а это – распоследнейшая глупость.
И все-таки он уснул.
Адам поднял глаза от солевой ржавчины, которую сбивал, поглядел на зеленый берег и увидел далеко-далеко маленького мальчика на песчаной отмели и собаку, заливающуюся беззвучным лаем.
Этот зеленый берег в нежном сиянии утренней зари и есть Америка, подумал он. В Америке есть маленький мальчик в голубых панталонах и белой курточке, он стоит рядом с белой виллой и глядит на корабль, красиво проплывающий мимо. В Америке, далеко отсюда, на юге, есть мужчины, которые с криком бросаются в атаку и умирают в дыму сражения. Да, это Америка, подумал Адам, страна, куда он никогда не попадет. Мир там или война, его нога никогда не ступит на эту землю.
Он поглядел на свою левую ногу и вспомнил Старого Якоба. Старый Якоб, сапожник, чинивший обувь, сделал этот ботинок. Адам сидел и описывал, какой ему нужен ботинок, а старик, впотьмах склонявшийся над верстаком в темной каморке своей мастерской, кивнул и сказал, да, он может такой сделать. И он его сделал, первый ботинок, который мало-помалу, сжимая и стягивая ногу, придал ей более нормальный вид. Потом, когда прошла боль от этого первого ботинка, он сделал другой, с меньшим количеством шнурков, пряжек и ремешков, который по виду меньше отличался от обычной обуви.
На следующий день после похорон отца Адам отправился за новым ботинком. Он уже был готов. Адам достал два золотых и положил на верстак сапожника, рядом с новым ботинком. Старый Якоб взглянул на деньги, но не притронулся к ним.
– Я тебе кое-что скажу, – сказал он.
– Что? – спросил Адам.
– Я стар, – сказал Старый Якоб. – Я родился, когда пришел Наполеон, и люди заговорили о новых временах. Мы, евреи, тоже заговорили о новых временах. И новые времена наступили. Но долго они не продержались. Потом стало даже хуже, чем раньше. Люди кричали: "Jude, verreck!6" – и евреи умирали.
Я был уже большим мальчиком в те плохие времена. Мне приказали идти в подмастерья к сапожнику. Я хотел стать учителем, но люди тогда делали то, что им велят. Я не выносил запаха сырой кожи. Знаешь, как пахнет, когда дубят кожу? Это невыносимо. Так вот, мне поневоле приходилось вдыхать запах свежей кожи, когда я пытался работать, и меня рвало. Когда я дошел до того, что не мог ни есть, ни спать, я сбежал.
И глупо сделал. Меня поймала полиция. Они избили меня, бросили за решетку, и снова били. Потом отослали обратно к сапожнику. Он был в этом не виноват, сапожник. Может, он никогда не просил о том, чтобы стать сапожником. Может, он никогда не просил о том, чтобы родиться на свет божий. Эта мысль пришла мне в голову и помогла выжить. Человек может научиться жить. Гляди!
И Старый Якоб взял кусочек свежей кожи, положил в рот и принялся жевать. Адам смотрел. Старик вытащил кожу изо рта. Он даже не сплюнул скопившуюся слюну. Его нижняя губа была влажной и поблескивала.
– Вот видишь, я научился жить, – сказал старик, и в темноте каморки, в темноте, призванной даже средь ясного дня торопить приближение старческой слепоты, он разразился хохотом. И в хохоте этом была внушающая ужас радость, от которой у Адама похолодело сердце.
Старик справился со смехом, прищурился на Адама и сказал:
– Да, можно научиться жить. Но даже в этом случае, – он указал на две золотые монеты, которые лежали рядом с ботинком на верстаке, посверкивая в сумраке, – я не могу принять их.
– Но мы оговорили цену. Они ваши, – сказал Адам.
– Слушай, – сказал старик, – даже мне требуется нечто большее, чем просто уверенность, что я научился жить. Если я приму деньги, у меня только эта уверенность и останется. Ботинок перестанет быть моим.
– Но в том-то все и дело, – сказал Адам. – Я хочу заплатить за ботинок. Ботинок – мой.
– Нет, сынок, – сказал Старый Якоб. – Он не твой. Он мой. Он мой, но ты можешь носить его. Ты можешь взять его у меня взаймы и носить, чтобы прямо держать ногу.
– Но... – начал Адам.
– Ты можешь носить его, чтобы прямо держать ногу в Америке. Можешь носить его, чтобы маршировать. Можешь носить его в бою. Но он все равно останется моим. Ты понимаешь?
На миг Адаму почудилось, что он попал в ловушку, отчаяние пронзило его. Он не мог ответить.
– Ты можешь носить его даже для того, чтобы умереть, – говорил старик. – С пулей в теле. Но ботинок все равно останется моим. Я должен знать, что мой ботинок ступил на землю Америки, шагал по грязи и пыли. Теперь начинаешь понимать?
Адам кивнул. Да, он начал понимать.
– Забери их, – сказал старик, указав издали на золотые монеты. Забери, потому что ботинок – мой. Я заплатил за него тем, что научился жить.
Адам молча протянул руку и взял монеты. И подержал на ладони, разглядывая.
Итак, он везет из Баварии два подарка, думал Адам, глядя на зеленый берег, проплывающий мимо, – ранец со священными реликвиями, подаренный дядей, и ботинок, подаренный Старым Якобом. Он думал о том, как они попали к нему, об их обоюдной и равновеликой враждебности. Как в сказке, когда под влиянием какого-то магического заклятия, каждый из двух заколдованных подарков уничтожает волшебные свойства другого. В результате, молиться он не может, а ботинок никогда не ступит на землю Америки.
Глядя на далекий зеленый берег, он думал о сапожнике. Бедный Старый Якоб, думал он, ты заплатил такую великую цену за этот ботинок, и все ради того, чтобы быть обманутым.
Нет, без толку вглядываться в зеленый берег, ботинок никогда не пройдет по нему.
Он опустил глаза на солевую ржавчину и начал в прежнем ритме бить старым долотом по цепи. Потом почувствовал, что рядом кто-то стоит. Кто-то смотрел сверху на его незащищенные плечи. Он медленно повернул голову. Шагах в трех, облокотившись о поручни, стоял матрос и смотрел на него сверху, – коренастый, краснолицый, до костей просоленный морем человек с седеющими баками, с отвратительной трубкой, залихватски торчащей в углу рта, и серо-голубыми глазами, холодными, как зимний полдень в высоких широтах. Руки казались слишком красными и громоздкими для него, как тяжеловесные молоты, готовые в любую минуту приступить к работе. Одна рука лежала сейчас на поручне – так молоток покоится на наковальне в ожидании рабочего. Адам узнал в этом человеке одного из двух матросов, в распоряжение которых он поступил в то утро, когда майнгерр Дункан признал его негодным.
– Дурак ты, круглый дурак, – беззлобно сказал матрос, перегоняя черную трубку из одного угла рта в другой.
Долото Адама замерло на полпути. Слова матроса странным образом отдавались в голове, как эхо. Он чувствовал, что смотрит на человека, который их произнес, щурясь и помаргивая, как будто не расслышал или слишком туп, чтобы понять. Слова отдавались в голове, как эхо всей его жизни.
– Дурак ты, говорю, круглый, – повторил человек. И поскольку Адам продолжал пялиться, добавил обиженно: – Ты ведь говоришь по-английски, а? Я слыхал, ты в тот день говорил по-английски.
Адам кивнул.
– Охота, значит, попасть в Америку? – спросил матрос.
Адам опять кивнул.
– Тем более дурак, – сказал матрос.
Но все же вынул изо рта трубку.
– Слушай, – сказал он. – Рано утром мы сделаем остановку в Касл Гарден. Бросим там якорь, чтобы освободиться от первой группы паразитов.
– Кого? – не понял Адам.
– Эмигрантов, – пояснил матрос. – Там, внизу, их набито штук двести пятьдесят, – он ткнул концом трубки в палубу. – Больше, чем сельдей в бочке. Но мы избавимся от них в Касл Гарден. Повышвыривают их за борт на катера, и полетят – кто кормой вперед, кто чайником, кто кувырком. И тебе бы так лететь вверх тормашками, если бы этому доброхоту Дункану не приспичило возвернуть тебя домой.
Моряк наставил трубку на Адама, сурово пресекая всякие надежды.
– Э-э, нет, – сказал он, – ты особо губешки-то не раскатывай. Они всех галочкой помечают, паразитов-то, там тебе ни в жизнь не слинять.
Матрос ненадолго впал в задумчивость. Потом снова заговорил.
– После этого, – сказал он, – мы пойдем вверх по реке к месту стоянки. К тому времени уже свечереет. Как причалим, так начнется шум, гам и всеобщий тарарам. После того как господ пассажиров со всеми их манатками спровадят на берег, тут приходит черед остальных паразитов – тех, кто не мог оплатить проезд до Страны Свободы и посему записался в солдаты. Но теперь уж негодяи – то бишь Дункан и этот косоглазый пивной бочонок Голландец-голодранец – даже не почешутся никого пересчитывать. Просто спихнут их в теплые, заботливые руки Морской Пехоты Дядюшки Сэма. – Он замолчал. – Хо, хо! – вдруг загоготал он и снова замолчал, смакуя представшую перед его мысленным взором комичную картину.
– Ну слушай, – продолжил он. – Вот их спихнули. Стоит в этот момент поглядеть на их рожи. Ведь они всю дорогу думали о щедром вознаграждении о том, что им останется от восьми обещанных сотен долларов после того, как все агенты и вербовщики получат свою долю. Они думали о попойках или о девках, о том, как их произведут в сержанты, и как они разбогатеют. Единственное, о чем они не думали – это о возможности получить пулю в брюхо.
А тут они видят этот трап, ведущий к Американской земле, и вдруг все дружно начинают думать о возможности получить пулю в брюхо. У них это на рожах написано. Они пятятся, жмутся, липнут друг к дружке, как густая овсянка, храбрые, как овцы, и лица у них зеленеют, короче, ведут себя в точности как тот парень, который попросил палача: подождите, пожалуйста, минутку, я высморкаюсь. Вот тут приготовься.
– Приготовиться? – переспросил Адам.
– Да, дурак несчастный, ты будешь сидеть вон там, под пиллерсом, прятаться от греха подальше и со всей мочи долбить эту чертову цепь, как будто тебя за это бессмертием наградят. На тебя будет всем наплевать. Ни одна живая душа не даст за тебя не то что двух центов, но даже рыбешки, цыпленок ты дохлый. Интереса ты вызовешь не больше, чем солнечные блики на закате. Если у тебя есть какой-то скарб, чемодан или, может, мешок, лучше припрячь его там заранее. Чтоб как настанет подходящий момент, ты не вызвал подозрений. Подбери его незаметно. И тогда гляди в оба. Когда агент – этот чертов Дункан – спустит паразитов на причал, прямо в жаркие объятия Морской Пехоты Дядюшки Сэма, когда после команды "свистать всех наверх!" те, кто наверху, будут смотреть на тех, кто остался внизу, и смеяться или разойдутся по своим делам, ты со своими пожитками сиганешь за борт. Сделаешь вид, что ты – один из паразитов, которого в спешке забыли. Ведь, по сути-то, так оно и есть.
И никто, ни одна живая душа, тебя не остановит. Потому что в это время Морская Пехота поведет паразитов получать пулю в брюхо. Притворись, что спешишь догнать их. А вместо этого давай деру.
– А если я не дам деру? Если я их действительно догоню? – спросил Адам. – Я имею в виду Морских Пехотинцев? Примут они меня?
Матрос поглядел на Адама сверху вниз, качая головой, будто от жалости.
– И Христос проливал свою драгоценную кровь ради такого, как ты, сказал он.
– В каком смысле?
Матрос указал трубкой на его ногу.
– Дурак ты, – сказал он.
Он постоял, изучая ногу Адама.
– Все равно, – наконец сказал он, – Дункан-то с ними пойдет, с Пехотинцами, а он тебя невзлюбил. Уж не знаю, почему. Надо же ему было кого-то невзлюбить. Он отправит тебя обратно домой, к мамочке.
Снова пригляделся к ноге.
– Не-е, – проговорил он, закрывая тему, – давай деру, не раздумывай.
Моряк отвернулся и пошел прочь. Адам поспешно вскочил.
– Стойте!
Моряк повернул голову.
Адам не мог найти слов. Сердце его переполняла благодарность. Нет, эта благодать была сильнее и глубже благодарности, от нежности у него перехватило дыхание.
– Не знаю, как... как... – пробормотал он.
– Что – как? – спросил моряк.
– Как благодарить вас, – сказал Адам.
– За что? – спросил моряк.
– За то, что вы сделали.
Моряк осмотрел его с ног до головы.
– Если я что-то и сделал, – сказал он, – то не знаю, зачем.
– Не знаете?
– Может, и знаю, – сказал тот. Потом усмехнулся резко и сухо. Допустим, – он выбил трубку о поручни. – Допустим, просто из любопытства. Я вообще любопытный, забавно иногда смотреть, как можно сделать то или сё. Стало чего-то вдруг интересно, сможет ли человек в твоем положении добраться до берега.
Адам шагнул к нему.
– Неправду вы говорите! – выпалил он.
– Это почему еще? – усмехнулся моряк. – Ты же хотел попасть на берег. В эти чертовы Соединенные Штаты. Вот и все, чего ты хотел, верно ведь?
– Да.
– Ну и вали в свои Штаты, дурачина. Только... – он снова отвернулся и сунул в рот трубку.
Адам ухватил его за рукав.
– Что – только? – спросил он.
Моряк вытащил трубку изо рта.
– Да оставишь ты меня наконец в покое? – выкрикнул он в сердцах.
Глава 4
Он оглядел ведущую на север улицу. Улица была довольно широкая, с трехэтажными домами; одни были деревянные, другие кирпичные, одинаково узкие, с равнодушными, безрадостными, чтобы не сказать безнадежными лицами; на каждом шагу встречались полуподвальные лавки и ремесленные мастерские, напоминающие скорее кроличьи норы, вывески об их продаже и сдаче внаем надменно или уныло болтались над входами; коробки и баки с мусором беспорядочно громоздились на краю тротуара. Улица была странно пустынной. В полутора кварталах от него вынырнула из переулка подвода с двумя лошадьми, торопливо пересекла улицу и исчезла. Ее приглушенное громыхание казалось зловещим.
Потом снова настала тишина. Казалось, из окон полуподвальных помещений и нижних этажей пялится множество любопытных глаз. Приближались сумерки, но света никто не зажигал, квартал темнел окнами, как нежилой. Далеко на северо-востоке черный дым поднимался над городом.
Когда проехала подвода, Адам остановился и подождал, пока тишина снова осядет, как пыль. Он уже порядком отшагал после побега с "Эльмиры". Он сделал это – пробежал по трапу, бросился вслед за Морскими Пехотинцами и рекрутами, потом свернул в переулок и бежал, пока не кончилось дыхание. Остановился перевести дух и вдруг понял, что ни одна живая душа не пытается остановить его. Никто даже не крикнул вдогонку. Он свободен, свободен, и в этот миг свободы вдруг почувствовал себя полностью обесцененным. Никто, никто в целом мире не волнуется об Адаме Розенцвейге. Он может приезжать и уезжать, он как листок в речном водовороте, как пылинка на ветру. Это Америка.
Теперь, на пустынной улице, после множества других улиц, оставшихся позади, он огляделся и снова ощутил свою ненужность. Вновь его поглотило ничто. Он казался себе пустотелым. Как будто плывет и не тонет, как пробка.
Это, должно быть, от голода, подумал он.
Из кармана пальто он достал письмо и прочитал адрес:
Герр Аарон Блауштайн,
Улица 39, дом 5,
Нью-Йорк.
Найти бы кого-нибудь, спросить. Он уже спрашивал, когда убежал от этого корабля и Морских Пехотинцев. Человек подозрительно посмотрел на него и сказал:
– На север, идите на север. Это далеко.
Потом он пригляделся к Адаму.
– Иностранец?
Адам кивнул.
– Ну что ж, может, и найдете, – сказал человек. – Держитесь на север.
Он не нашел. Надо снова спрашивать. Но не у кого.
Он вскинул на плечо ранец (узел с вещами он потерял, пока бежал с "Эльмиры"), и посмотрел на север. Дым на северо-востоке стал гуще, и дальше к востоку поднялся ещё один дым. Этот новый далекий дым вился кверху, закручивая жирные кренделя вокруг своей оси, сплетаясь в увесистую спираль, но почему-то на таком расстоянии, над множеством крыш, казался ненастоящим, не связанным с человеческой болью или утратой, как нарисованный. Закат облил медно-красным глянцем верхние витки этой жирной черной змеи. Потом, издалека, с северо-востока, Адам услышал звук: приглушенный взрыв, доносившийся как будто сквозь ватное одеяло.
Звук повторился три раза, через равные промежутки времени.
На гром не похоже. Он решил, что горит какая-то фабрика или склад, где хранились горючие вещества. И зашагал дальше с ранцем на плече.
Дома пошли совсем бедные. Он увидел освещенное окно, потом второе. То и дело из дверей высовывалась человеческая фигура – бросит взгляд в одну сторону, в другую и беззвучно исчезает. Или быстро уходит, не оглядываясь. Разве у таких спросишь дорогу.
Пройдя ещё четыре квартала, он услышал крик, очень слабый, и снова с северо-востока. Потом крик смолк. Он пошел дальше по улице. На мостовой заметил обрывок газеты и наклонился подобрать.
Верхняя половина страницы была оторвана. Он стал читать то, что осталось:
...критиковать генерала Мида7 за его способы ведения войны. В конце концов, ведь он выиграл битву при Геттисберге8. Ли9 и другие сторонники рабовладения были отброшены назад, и Вашингтон теперь в безопасности. Соединенные Штаты вновь спасены. Но Ли все ещё сражается, и то, что должно было стать полным крушением, обернулось всего лишь организованным отступлением...
Он дочитал до конца. Значит, настала великая победа. Он двинулся дальше, не выпуская из рук обрывок газеты. И снова донеслись до него далекие крики. Наверное, подумал он, люди празднуют победу, триумф Справедливости. Ему страстно захотелось стать частью их праздника, ликовать вместе с этими людьми, он почувствовал, как прорастает в нем нежность, словно робкая зеленая былинка пробилась сквозь булыжники мостовой.
Между домами сгустилась тень. Высоко, в последнем зареве заката, стрижи вычерчивали стремительные зигзаги. Еще через несколько кварталов он увидел, что начали зажигать уличные фонари. И снова послышался приглушенный как будто ватным одеялом рокот на северо-востоке, один, два, три, четыре взрыва, через равные промежутки времени. Внезапно его осенило: это может быть артиллерия. Ну конечно, глупо, что он сразу не догадался.
Потом он подумал: Вот что слышал мой отец.
Наверное, мятежники атакуют город. Потому так пустынно вокруг.
Да нет же, ведь была великая победа. В газете сказано о великой победе. Он остановился и опять приблизил к глазам клочок бумаги, вчитываясь в слова. Потом попытался отыскать дату. Наверху страницы нашел:
10 июля 1863 г.
Пять дней назад, подумал он. Ну да, сегодня же пятнадцатое. Наверное, Ли вернулся. Говорят, его невозможно победить. Но Юг далеко отсюда. Он знает, он изучал карты. И пять дней – даже для Ли – срок слишком малый, чтобы развернуть войска, нанести ответный удар, победить и добраться сюда. Но что это, если не враг?
Он поспешно зашагал дальше.
И на следующем углу он это увидел.
Оно свешивалось с фонарного столба, и, подходя, он не сразу понял, что это такое.
Оно висело там совершенно неуместно. Висело как пустой мешок с завязанной горловиной, верхняя часть которого над туго затянутой бечевой завалилась набок. Вот что ему сначала показалось. Разум его сколько мог цеплялся за этот образ. Потом он понял, что это силуэт человека. Это был человек, и заваленная набок верхняя часть мешка над туго затянутой бечевой была головою, склоненной грустно, растерянно, недоуменно.
Задрав голову, он вглядывался в это лицо, вскоре у него самого кровь застучала в висках, дыхание перехватило, и он почувствовал, как в агонии выкатывались эти глаза, темнело лицо. Потом, глядя на это лицо в угасающем зареве заката, он постепенно начал осознавать, что фокус его внимания расширяется, расходится от лица, как круги на воде от брошенного камня. И в этом расширяющемся фокусе он увидел, что чайка парит над крышами, исторгая крик. А ещё увидел, что одежда наполовину сорвана с тела, или порезана, и сквозь прорехи проглядывает темная плоть. Вначале он подумал, что это цвет засохшей крови. Но затем поглядел вниз. Болтающиеся голые ноги были темно-коричневыми. Он снова взглянул на темное лицо. И тогда понял.
Это было лицо чернокожего. Так он впервые встретился с негром.
И в момент узнавания ощутил, что боль сочувствия, пронзившая его, когда он посчитал темноту кожи следствием смерти от удушья, сразу притупилась. В порыве стыда, даже отчаяния, он подумал, что стоило ему узнать, что это цветной, как глубочайшее, инстинктивное сочувствие к брату по крови начало ослабевать. Неужели столько во мне подлости? – спрашивал он себя. – Неужели?
Желая что-то исправить, он снова принялся изучать лицо, осматривать тело. Он увидел, что одежда действительно порезана, и тело покрыто глубокими ранами. В полутьме он не сразу это понял. Высыхая, кровь становится темной, подумал он, как темная кожа.
Кровь засохла, темная кровь на темной коже. Потом он увидел, как последняя, медленно набухавшая капля упала с ноги. Он посмотрел на ногу. Пальцы были отрезаны. Взгляд его скользнул выше, на связанные впереди руки. Сначала он думал – если он вообще что-то думал – что пальцы сжаты. Теперь он разглядел. Пальцев просто не было.
Он обнаружил, что разглядывает увечья жадно, благоговейно, как будто надеясь, что в сердце у него что-нибудь произойдет. Однажды, ещё мальчиком, в Баварии, он видел старика, который остановился у маленькой придорожной часовенки, упал на колени и стал смотреть на раны Христовы. В это время он, мальчишка, прятался за кустами и подглядывал. Старик смотрел больше часа. Наконец подполз на коленях и поднялся, чтобы прижать губы к ране на боку. Адам тогда гадал, чего старик так долго ждал. Сейчас он вспомнил этот случай и подумал, что теперь, наконец, после всех неверных ответов у него есть правильный. Старик ждал, пока что-то произойдет у него в сердце.
Интересно, произошло ли что-нибудь в сердце того старика.
В его собственном сердце сейчас ничего не происходило. Ничего, кроме иссушающего, удушливого, мучительного стыда за то, что ничего не происходит.
Он перешел улицу и сел на обочину, глядя на тело. Может быть, ещё произойдет. Чайка вернулась, – на этот раз она летела выше, – крикнула и пропала в сгущавшейся тьме. Подошла собака и стала лизать камни под висящими ногами. До ног она не дотягивалась. Он заставил себя встать и прогнать собаку. Вернулся и сел.
Трое ребятишек, чумазых, нечесаных, неухоженных – две маленькие девочки лет семи и девяти тащили за руку голозадого двухлетнего мальчонку подошли и остановились поглазеть на труп. Он снова поднялся и пошел к ним, размахивая руками, сам не зная зачем. Хотел спросить, что случилось? Или прогнать?
Так или иначе, они убежали, таща мальчика за обе руки. Он вернулся на обочину. Дети, пробежав квартал, запели песенку. При скудном свете уходящего солнца он видел, что к ним присоединились ещё двое ребятишек и начали водить хоровод, дергая за руки малыша.
Если бы что-то произошло, он смог бы встать и отправиться дальше, думал он. Если бы что-то произошло в его сердце.
Потом он сообразил. Южане – должно быть, они вернулись! Это многое объясняет. Они прорвались в город. Может, не сам Ли, но грозный предводитель его кавалерии. Как там его зовут? Стюарт – вот как. Он представил себе, как кавалерия мятежников скачет по городу. Они повесили этого одинокого негра – для устрашения. Они проскакали дальше и разожгли пожары на северо-востоке. Да, вот чьих это рук дело – южан.
Ему стало легче. Да, это сделали южане.
Он встал, поднял ранец и зашагал к северу. Прошел мимо фонарщика на другой стороне улицы, дряхлого старика. Сдержался и не стал у него спрашивать, что тут случилось. Хотелось просто скорее уйти отсюда.
Оглянувшись через плечо, он увидел, как фонарщик обходит стороной фонарь, на котором качалось тело. Он не стал зажигать его. Пройдя ещё немного, Адам снова оглянулся. И увидел, что следующий фонарь горит.
И тут опять раздались крики, теперь намного ближе. Может быть, это, наконец, победные крики?
Может быть, Стюарта разгромили?
Он увидел толпу, влившуюся на улицу с севера, за два квартала от него. Люди размахивали факелами и кричали. Он не мог разобрать слов. Он пошел к людям. За перекрестком увидел, что с востока приближается другая толпа. Он двинулся дальше, стараясь понять слова.
Вдруг сердце его пустилось вскачь, и он обнаружил, что со всех ног бежит вперед. Он хотел быть с теми, кто ликует.
Потом увидел высверк света на стали. Кто-то размахивал мушкетом с примкнутым штыком. Он увидел, как в воздухе мелькают палки и дубинки. Он остановился и оглянулся. Вторая толпа заполнила улицу позади него. Он оказался между ними.
Первая толпа была уже близко. Впереди бежала крупная женщина, рыжие волосы развевались, лицо в отсветах факела красное и потное, платье разорвано до пупа. Она размахивала разделочным ножом и кричала. Теперь он различил слова:
– Бей ниггеров! Бей их!
Они совсем близко. Его закрутило течением, втянуло вовнутрь. Он вдохнул запах виски и пота. Он стал частью толпы, которая лавиной катилась вперед, потом свернула в переулок, ведущий на запад. Темнело, настала ночь. Факелы плясали над толпой.
Толпа кричала и бурлила, и Адам, вцепившийся в свой ранец, оказался зажатым в середине. Когда давление тел на секунду ослабело, Адам в свете факелов увидел костлявую, поджарую свинью, несущуюся дикими скачками впереди толпы. Потом она снова канула в темноту. Толпа заполонила улицу вернее грязный проулок – от края до края, но даже при этом освещении Адам видел, что дома в этом ведущем на запад проулке плохонькие, покосившиеся, ветхие, некоторые, казалось, вот-вот рухнут. Двери были заперты – там, где они сохранились, а не зияли вместо них чернотой проемы. Ни в одном окне не горел свет. Потом Адам услышал удары, потом крик, когда дверь взломали.
Когда часть толпы влилась в темное нутро дома, давление тел на него на секунду ослабло. Потом снова усилилось, и его внесло волной на крыльцо следующего дома. Эта дверь тоже рухнула, и давление опять на миг ослабло. За криками Адам услышал одинокий вопль изнутри дома, высокий и чистый.
И рокот толпы внезапно смолк, как будто все одновременно восхитились неподдельной красотой этого звука. Еще мгновение после того, как вопль смолк, висела в воздухе восхищенная тишина. На смену ей пришел нарастающий гортанный рев. Затем раздался женский крик:
– Бей ниггеров! Бей их!
Когда разлетелась следующая дверь, Адам обнаружил, что его относит к правой стороне улицы. Он услышал, как взломали ещё одну дверь, и крики. В мерцающем свете факелов он увидел тело, человеческое тело, живое и отбивающееся, оно продвигалось от дверного проема над головами толпы, передаваемое, поддерживаемое и переворачиваемое десятками рук, как щепка в сточной канаве. Поток втянул тело в себя, вглубь.
Еще одно тело было поднято в воздух, потом ещё одно, последнее – вот оно совсем рядом – вращается над ним, крутится в замедленном ритме. В свете факелов Адам на миг увидел черное лицо и белки широко распахнутых глаз. Потом лицо перевернулось. Потом возникло прямо над его головой.
Давка по непонятной причине на секунду ослабла, толпа отпрянула, чтобы освободить немного места, и образовавшаяся воронка всосала тело. Оно легло к ногам Адама Розенцвейга – и пошла работа.
Женщина рядом издала пронзительный крик, долгий победный клич, нагнулась, вонзила свой нож в бедро лежащего человека, не слишком глубоко, и с силой дернула вниз. Адам услышал звук, с каким лезвие (нож был небольшой, немногим больше ножа для чистки картофеля, будто в спешке схваченный с кухонного стола – первое, что подвернулось под руку) вспарывает ткань брюк. Сам человек смотрел вверх и не проронил ни звука.
– Бей ниггеров! – крикнули из-за спины Адама.
Обернувшись, он увидел, что это кричала большая женщина со всклоченными рыжими волосами.
И тогда дюжина людей, мужчин и женщин, потянулись к телу, стараясь достать его ножом, кулаком, ногтем, палкой или камнем. Но их было слишком много, и от этого снижался эффект. Они мешали друг другу. Они проталкивались и протискивались. Они изрыгали проклятия и бранили друг друга. Один человек поднял окровавленную руку. Какой-то сукин сын меня порезал, пожаловался он. Нельзя ли поаккуратнее.
Нет, они не могли поаккуратнее. Они пихались и лезли вперед. Одного так толкнули, что он потерял равновесие и сел на ягодицы, ровно секунду его место в толпе пустовало, и в эту самую секунду Адам опустил взгляд в просвет и увидел, что лежащий на земле человек смотрит прямо ему в глаза.