Текст книги "Дебри"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
На правом бедре негра, грубо морщиня темную и гладкую поверхность кожи, светлело выжженное клеймо. Большая буква "Д".
С тупым, болезненным удивлением негр разглядывал отметину на собственном теле, как будто впервые увидел, как будто ждал, что вскоре она смертельно разрастется.
– Знаешь, что это такое? – спросил Джед Хоксворт, обернувшись к Адаму. – Насколько я понимаю, твой достойный ученик в состоянии прочесть эту букву. "Д" – это дрянь. "Д" – это дерьмо. Вот как прозвали его янки. Вот как они окрестили солдата, который ни черта не стоит. Никчемного дезертира.
Джед коротко рассмеялся.
– Н-да, – сказал он, злобно поворачиваясь к негру и тыча в него пальцем. – И эти отметины на спине. Небось, это вовсе не жестокий плантатор тебя так располосовал. Небось, это тоже янки.
– Нет! – вырвалось у Моиса Толбата. Теперь звук получился. Губы задвигались, и исторгли слова: – Нет, клянусь Господом Всемогущим, клянусь...
Он замолчал. Джед Хоксворт, качая головой, кисло улыбался из далека своего недоверия. Потом произнес:
– Ложитесь-ка спать. Вставать рано. Отчаливаем с первыми лучами. Я хочу поскорее убраться отсюда. Слышите?
Ухмылка исчезла с его лица. На её месте постепенно проявилось отвратительное, жалкое выражение.
– Хватит трепаться попусту, – заговорил он. – Теперь пойдут одни расходы. Пока не соединимся снова с армией. А вы двое – теперь вы будете экономить. Теперь придется искать, чем нам заняться. Вам заняться. Пока мы не обанкротились. Пока я не разорился. Пока я...
Он уже не смотрел на Моиса. И на Адама не смотрел. Поток слов оборвался. Потом Джедин Хоксворт почти бесшумно шагнул к двери, наклонился и вышел.
Адам очень медленно повернулся и оказался лицом к лицу с Моисом Толбатом. Тот понуро стоял, вцепившись в кальсоны.
– Это неправда, – проговорил он пересохшими губами.
Взгляд Адама поневоле скользнул на то место, где была буква "Д", как будто он мог увидеть её сквозь одежду. Проследив за его взглядом, взгляд негра в отчаянии вернулся к лицу Адама.
– Нет, – сказал он. – Нет, я имел в виду спину. Те подонки – это были не янки. Это произошло в Джорджии.
Он опустился на стул, придерживая кальсоны. Ночь была теплая, почти летняя, но он дрожал.
Адам посмотрел на него сверху вниз. Он вдруг почувствовал себя неимоверно усталым.
Моис поднял на него глаза.
– Ты должен мне верить, – вырвалось у него. – Должен!
– Давай спать, – сказал Адам, отворачиваясь. – Давай попробуем уснуть.
– Ты должен мне верить! – выкрикнул Моис, крик вырвался из его груди.
Адам посмотрел на него сверху вниз.
– Я верю, – выдавил он из себя.
И начал раздеваться. Приготовился ко сну. Ни разу больше не взглянул он на сидящего на стуле человека. Но слышал его дыхание.
Он забрался на лежанку и уставился на брезентовый потолок хижины. Утром, при первых серых проблесках зари, они снимут брезент и скатают в рулон. Он подумал о пустой хижине, открытой небесам и непогоде, ночи и дню, как тело, из которого ушла жизнь. Нет, как скелет, с которого сошла плоть, одинокий, брошенный среди неоглядных просторов земли. Блуждая, взгляд его зацепился за маленький ранец на полке около печной трубы, рядом с масляной лампой, так и не погашенной. Жаль, что он не умеет молиться. Что ж, по крайней мере, сегодня он попытался, угрюмо подумал Адам. И закрыл глаза.
– Я не виноват, – говорил голос Моиса Толбата... Моиса Крофорда.
Адам молчал.
– Я, – говорил голос, – я хотел воевать.
– Давай не будем разговаривать, – сказал Адам, не открывая глаз. И услышал, как жалок его голос. Как будто горло сдавило петлей.
Потом услышал движение. Это погасили лампу. Он ждал, когда скрипнет соседняя койка. Скрипа все не было. Потом услышал в темноте дыхание. Наверное, он так и сидит на табурете, подумал Адам. Перестать бы наконец прислушиваться к этому дыханию. Потом он опять услышал голос.
– Я, – сказал в темноте голос, – я мог воевать не хуже их.
– Пожалуйста, не разговаривай, – сказал Адам. Ему пришлось сделать усилие, чтобы протолкнуть звуки сквозь петлю, стягивающую горло.
Тишина простояла недолго. Потом:
– Я мог научиться держаться на лошади. Я мог научиться стрелять. Хоть они и платят неграм только половину жалованья белого солдата. Я сражался бы и за половину. Но нет, меня не стали учить воевать.
Потом:
– Они отобрали нас. Цветных.
Потом:
– И заставили копать.
Потом:
– Копать здоровенные ямы под сортиры. А потом закапывать, когда ямы наполнятся. Выкорчевывать пни. Выворачивать камни. Прокладывать дороги. Копать под дождем. Копать под снегом. Копать.
Потом:
– Это единственное, на что годен негр. Копать.
– Пожалуйста, не разговаривай, – Адам услышал свой голос из далекого далека.
– Я мог бы воевать.
Некоторое время Адам слушал звук дыхания в темноте.
– Толбат, – сказал Адам.
– Крофорд... Я – Крофорд, – сказал голос.
– Крофорд, – сказал Адам.
– Да? – повторил голос.
– В ту ночь, когда ты спас меня – когда вытащил из воды, – спросил Адам, – почему ты это сделал?
Ответа не было долго. Адам лежал, чувствуя, как петля сжимает горло, и ждал.
Потом услышал голос:
– Если бы ты стал карабкаться... если бы ты уцепился за полку, но не удержался и сорвался... то наделал бы шуму... и тогда остальные, кто там был, ломанулись бы туда.
Потом, помолчав:
– А места там было только на двоих. Это максимум. Я не хотел отбиваться от всех.
Потом:
– Я понял, что лучше поднять тебя по-тихому.
Адама бросило в жар. Через некоторое время, прислушиваясь к своему бледному, далекому голосу, он сказал:
– И все? И это все?
Последовало долгое ожидание.
Потом голос Моиса:
– А чего тебе еще-то?
– Не знаю, – сказал Адам. Он лежал, слушая стук собственного сердца, и не знал.
– Человек многого не знает, – сказал голос.
Потом опять была тишина.
Потом:
– Этот сегодняшний парень. Этот парень, что лежал там, и из него вытекала кровь. Ведь это мог быть я.
– Пожалуйста, – сказал Адам. – Давай не будем разговаривать. Хватит.
Но потом:
– Черт, я почти что захотел оказаться на его месте. Смотрел, как он лежит и истекает кровью, и почти завидовал. Ему было не больно. Ни капельки. Не то что порка. Не то что каленое железо, шипящее на коже. Не то что рыть сортиры под снегом. Не то что когда с тобой обращаются как с собакой. Не то что...
Адам услышал какое-то шевеление, пыхтение в темноте.
– Замолчи, – сказал он.
Потом услышал сдавленное:
– Черт... Дьявол... Мне было бы плевать, если бы это я был. Лежал бы там весь в крови... о, ты должен мне верить, ты должен...
Адам вскочил с кровати.
– Да чтоб тебя! – закричал он в темноту, в то место темноты, которое, он чувствовал, должно быть занято Моисом – Моисом Крофордом. – Будь ты проклят! – закричал он. – Сколько можно повторять – замолчи, замолчи! Неужели не надоело? Я не могу больше этого вынести.
Адам дрожал от чувства, которое он не мог распознать. Потом взял себя в руки:
– Ложись, – хрипло сказал он.
Потом услышал дыхание человека в темноте, тихое, свистящее. Потом услышал едва заметный, крадущийся звук, скорее, ощущение движения, чем звук. Потом стало слышно, как человек с необычайной осторожностью сел на койку.
Потом голос позвал:
– Кривуля... Кривуля...
– Да, – сказал Адам.
– Кривуля, – глухо сказал далекий голос. – Ты должен мне верить, Кривуля. Я бы лучше лежал там и истекал кровью. Я бы лежал, а кровь вытекала... черт подери, Кривуля, клянусь... Ей-Богу...
– Заткнись! – крикнул Адам в темноту. – Заткнись и ложись спать, ты... ты... – у него перехватило дыхание. Потом воздух прорвался на волю, и радость наполнила все его существо, как будто никого кроме него не было в этой тьме, как будто он один наполнил собою тьму и впервые почувствовал себя самим собой – целиком и полностью.
– Ты... да, ты... – крикнул он, – ты... черный сукин сын!
Он стоял и тяжело дышал в темноте.
Адам ещё немного постоял. Потом с чувством невероятного облегчения подошел к койке и лег. Ему приходилось двигаться очень аккуратно, потому что ощущение легкости и покоя, при всей своей небывалой силе, было неустойчиво, как гигантский валун на краю пропасти. Он это знал. Он осторожно лег и уставился вверх, во тьму.
Сначала стояла тишина, абсолютная тишина. Потом в тишине послышалось старательно сдерживаемое дыхание. Вскоре начались стоны.
Стоны были очень тихие, едва ли громче простого храпа. Они постепенно складывались в некий ритм. Под этот ритм, когда прошел первый испуг, Адам начал незаметно проваливаться в сон. Скоро усну, думал он. Он думал о том, как вытекает кровь. Как вытекает кровь, пока ты все глубже и глубже проваливаешься в черную бездну сна.
Погружаясь в эту бездну, он смог в последний момент подумать: Я сделал то, что сделал. Теперь мне жить с этим. Пока он не простит меня.
Когда он проснулся, стояла ещё непроглядная тьма. Он лежал без единой мысли. Потом подумал о том, как лежал он в темноте на земляной полке рядом с безымянным человеком, который вытащил его из поднимающейся воды. О том, что этот человек, Моис Толбат – Моис Крофорд – сказал о причине, побудившей его вытащить Адама. Сердце его переполнилось грустью. Он снова почувствовал себя так же, как во время беспрепятственного побега с "Эльмиры", и когда он узнал о смерти Аарона Блауштайна – обесцененным. Почувствовал, как его личность испаряется. Неужели человек человеку – не более чем движение, голос в темноте или шлепки по воде? Где хотя бы элементарный гуманизм?
Потом он подумал, что безымянный человек на полке, потянувшись в темноте на звук, в конце концов, имел выбор. Проще и безопаснее в этом случае для него было бы полоснуть помешавшего ножом по горлу, чем вытаскивать из воды.
Благодаря этой мысли Адаму Розенцвейгу стало немного легче. Он услышал в себе, хоть и слабую, но каким-то чудом возрожденную надежду.
Потом подумал про слепую лотерею в том подвале, когда он оказался втянутым на полку, а другие – нет.
Он закрыл глаза и снова увидел при свете заходящего солнца на заднем дворе, когда они выбрались из дома в Нью-Йорке, тела тех, кого не втащили на полку. Да, все дело случая, слепая лотерея. Как и жизнь. Он лежал и думал о том, какой ценой досталась ему жизнь. Другие заплатили эту цену вместо него. Потом он сказал себе, что это абсурд. Совершенно противоречит всякой логике.
Он лежал и думал, насколько невелика разница между спасением и смертью.
И вдруг он ощутил полную тишину темноты. Ни звука, ни стона. Он напряженно вслушивался. Он подумал, что человек на соседней койке наконец уснул – уснул после всего, что с ним случилось в жизни – после жгучего солнца и рядов хлопчатника, после порок и рытья отхожих мест, после запаха кожи, когда к ней прижимают раскаленное клеймо, после смеха толпы в его доме, когда поднималась вода в темном подвале, после слов Джедина Хоксворта "ты, черный сукин сын, убери свои лапы от этого человека" – от мертвого конфедерата из Северной Каролины, который прошел в подвязанных веревкой штанах весь долгий путь до Геттисберга.
Он почувствовал прилив нежности к Моису Крофорду, с легкой примесью зависти. Пусть поспит. Ему не требуется прощение – не за что. Он ничего не сделал. Это История должна просить у него прощения.
Он подумал о страданиях Моиса Крофорда нынешней ночью, о стонах во тьме. Но теперь он спит. Назавтра он снова будет самим собой. Он подумал о его смехе, о скрываемой шутке, которая всегда читалась в этом смехе, но никогда не высказывалась вслух, об иронии, свозящей в его внимательном взгляде. Да, назавтра Моис Толбат – Моис Крофорд – снова станет самим собой, безмятежный и уверенный в себе и своем тайном знании, неподвластный осуждению или жалости, поскольку он – это он, и этого довольно. Моис Крофорд каким-то загадочным образом преодолел Историю. Он убежал от Истории. Он был за пределами Истории. Он спал, как младенец.
Адам Розенцвейг подумал: Он проснется и простит меня.
С этой мыслью Адам Розенцвейг почувствовал, что теперь и сам может уснуть.
И уснул.
Когда он снова проснулся, в хижине было ещё темно, но витало ощущение близкого рассвета. Он прислушался к темноте, но никаких звуков не услышал. Ему снова стало отрадно, что негр спит.
Он попытался услышать дыхание спящего. Он напряг слух. Но не услышал.
И внезапно, вздрогнув от ледяного ужаса, подумал: Он мертв. Он покончил с собой. Он лежит в темноте с перерезанным горлом.
С минуту он не мог шевельнуться. Боялся. Потом переборол себя. Встал, нащупывая спички, и хрипло позвал:
– Толбат... Толбат... Крофорд...
Ответа не было.
Глава 11
Когда Адам подошел к хижине, рассвет едва тронул небо, но было достаточно светло, чтобы разглядеть темнеющий квадрат раскрытой двери. Он наклонился, чтобы войти в низкий проем, да так и остановился, согнувшись. Он услышал собственное дыхание. В целом мире это был единственный слышимый звук.
Потом в темной чаще леса какая-то птица несмело издала первую трудную ноту. Мир никуда не делся. Мир начинался заново. И он вошел.
Внутри, в кромешной темноте, он распрямился. Он ещё подождал, потом собрал волю в кулак. Вытянул руку во тьму и сделал неуверенный шаг, потом другой. На втором шагу нога на что-то наткнулась.
Ему не надо было наклоняться и ощупывать это "что-то", он знал, что это. Он стоял в темноте, дышал, и знал, что это. Потом добрался до стола и нашел коробок. Чиркнул спичкой, заметил свечу и зажег. И заставил себя обернуться.
Тело лежало на спине, головой к двери. В правой руке до сих пор зажат подсвечник. Погасшая свеча валялась на полу рядом с одним из брусков, запиравших дверь. Адам глядел на брус и гадал, что заставило Джедина Хоксворта вытащить запор из железного гнезда в стене – какие вкрадчивые речи, какие жалобы и мольбы, какая изощренная хитрость. Он думал о том, как Моис Крофорд стоял в темноте, притаившись, с дубинкой в руке, как ухмылялся, упрашивая открыть дверь.
Интересно, подумал он вдруг, что именно – гордыня, глупость, доверчивость или крайнее презрение – что побудило Джеда Хоксворта открыть эту дверь единственному человеку на земле, которого он лишил всякого достоинства, для единственного, что могло это достоинство восстановить.
Нет, спокойно решил он, все было совсем по-другому. Это всего лишь его, Адама Розенцвейга, фантазии на тему происшедшего. А на самом деле, конечно, события развивались гораздо проще – стук в дверь, сэр, что-то неважно что – стряслось с лошадьми. И дело сделано.
Он посмотрел на тело. Белье на животе было задрано. Он увидел отпечатки тяжелой повязки вокруг талии, как на белом застывшем сале. В первый момент он не мог понять. Потом сообразил: это отметины от пояса с деньгами. Но неужели, удивился он, человек ляжет спать, нацепив неудобный пояс с деньгами, если за дверью с двумя запорами ему ничего не грозит? Потом решил, что именно так и поступил бы Джедин Хоксворт, который наслаждался этим неудобством, цеплялся за это чувство, тревожащее сон, и понимал жизнь только в этой комбинации страдания и удовлетворения.
Теперь поясом владел Моис Крофорд, пустившийся в бега где-то в предрассветном мире. Каким-то образом он узнал, где искать пояс. Адам стоял и смотрел на отметины, оставшиеся от пояса на белом теле, и думал о хитрой и мрачной слежке, об игре, в которую, наверное, месяц за месяцем играли Моис Крофорд и Джедин Хоксворт, охотясь один – за поясом с деньгами, другой – за выжженной "Д", и каждый старался заклеймить позором другого.
Что ж, игра окончена.
При этой мысли Адам вздрогнул, словно его пронзил порыв ледяного ветра. То, что было шарадой, сном, драмой, придуманной детективной задачкой, стало вдруг реальностью. И ничего не окончено. Все только начинается. Адам Розенцвейг стоит в хижине зверски убитого человека, и вот-вот грянет рассвет.
Он задрожал. И пока стоял посреди лачуги, дрожа от страха, его совершенно некстати посетило видение движущейся армии, армия двигалась в ночи, слепо и тяжеловесно, вспарывая и сотрясая землю, люди, лошади, кессоны, повозки и орудия, и звуки далекого боя, и вспышки во тьме. Привиделось: весь этот мощный поток ног, копыт и колес захлестывает, втаптывает его, Адама Розенцвейга, в почву, все глубже и глубже, чтобы он ничего не слышал, ничего не видел, не существовал.
Он обнаружил, что перестал дышать. Он не знал, сколько времени не дышал. Только понял, что вот-вот потеряет сознание.
Потом четко, как голос извне, в голове замелькало: Меня обвинят в убийстве. Меня схватят. Всем безразлично, что со мной будет дальше. Невиновный или виноватый – кому до этого дело?
И снова перед глазами прошло во тьме войско.
Он спокойно взглянул вниз, на тело Джедина Хоксворта.
Подумал: Никому ни до чего нет дела.
Внезапно он принял простое и, казалось, предопределенное решение. Все, что надлежит обдумать, он обдумает позже. У него впереди целая жизнь на эти раздумья. Он действовал с удивительной ловкостью и проворством. С гордостью отметил он эту ловкость и проворство. Он оттащил тело в лес – волоком. Он закопал его и сверху привалил бревном. Он запряг лошадей в большой фургон, с вечера готовый к отбытию, собрал и присоединил к поклаже личные вещи Джедина Хоксворта и вывел лошадей на заброшенную тропу, ведущую в глубь леса. Проехав достаточно, он распряг их и привязал к деревьям, каждую – к своему, но не слишком туго, чтобы в конце концов им удалось освободиться. Пешком вернулся обратно, снял брезент с крыш, скатал в рулон и положил в меньший фургон.
Вошел в лишенную крыши хижину, которую они делили с Моисом Крофордом, и собрал свои пожитки – ранец, который давным-давно в Баварии дал ему дядя, одежку, одеяла, взял стул, фонарь. Оглядывая жилище в последний раз, он мельком взглянул на стол. На столе было пусто.
А что там лежало?
И вдруг вспомнил. Вспомнил, что накануне вечером, когда он прервал урок с Моисом и ушел из лагеря, на столе оставались алфавитные карточки, которые он вырезал для своего ученика. Теперь они исчезли.
Он тупо смотрел на пустое место.
Значит, Моис Толбат – Моис Крофорд, – собираясь свершить свое злодеяние, к которому готовился всю жизнь, помедлил во тьме хижины, чтобы собрать и взять с собой эти карточки, которые изучал вечер за вечером, сосредоточенно, как ребенок. Воображение подсунуло Адаму картину: Моис Крофод, который трусливо прячется в какой-нибудь темной дыре, готовый при малейшем звуке сорваться и позорно бежать, склоняется при свете единственной свечи и, сжимая карандаш большими, сильными пальцами, срисовывает с карточки букву. Разглядывая эту картину, Адам ощутил в груди непонятное стеснение. В нем самом и в мире происходило что-то слишком сложное, слишком страшное, чтобы дать этому название. И он не мог шевельнуться.
Потом где-то рядом раздался первый сигнал горна. Потом ещё один, и еще, и еще. Все дальше и дальше разносились они над землей, все мелодичней, ноты выплеснулись и затихли в серебристой рассветной дымке. Адам стоял посреди пустой, разрушенной хижины, похожей скорее на загон для скота, чем на человеческое жилище, и слушал звуки труб, подняв лицо к небу, где занялась заря. Глаза, вдруг почувствовал он, были мокры от слез.
– Не понимаю, – сказал он вслух. – Ничего я не понимаю. О, Господи, я хочу понять.
Но стеснение в груди прошло.
Солнце светило вовсю, когда он вышел из лагеря на главную дорогу. Армия строилась рота за ротой. Дело продвигалось медленно. Люди метались туда-сюда, казалось, без всякой цели. Офицеры, осаживая нетерпеливого коня и сверкая золотыми позументами под ярким солнцем, в молчании сонно наблюдали за суетой. Но там, где шли построения, выкрикиваемые сержантами и лейтенантами команды взлетали и падали над головами, наполняя ясный воздух истеричными и яростными криками.
Постепенно роты принимали боевой порядок, уже построенные части стояли плотно сбитыми квадратами среди всеобщей суматохи, как плиты тесаного камня в бурлящей воде.
Главная дорога, как понял Адам, миновав расположение Девятого Вермонтского, была переполнена. Он с удивлением заметил, что движение здесь левостороннее – правило, должно быть, установленное для удобства самими солдатами.
Таким образом, прибывающий транспорт двигался по противоположной от Адама стороне дороги – бесконечная вереница фургонов с продуктами и боеприпасами, новых санитарных карет с яркой свежей краской и белой, как снег, парусиной. Поля вокруг были забиты повозками, расставленными в четком порядке, – они терпеливо ждали, когда их засосет в поток, текущий на юго-восток. Порой в узких промежутках этого нерушимого математического рисунка возникали такие же водовороты и сердитое муравьиное кишение, как в лагере, оставшемся за спиной. Мужчины запрягали мулов. С полей поднимался беспокойный гул, слов было не различить. Над всем этим висели последние голубые прядки дыма от недавно погашенных костров, они медленно расплетались в прозрачном воздухе.
С грустью и неохотой перевел он взгляд на ближайший к нему поток транспорта, транспорта исходящего, к которому ему вскоре суждено присоединиться – на весь этот неописуемый хвост дармоедов и прихлебателей, влекомый на северо-запад: крытые фургоны маркитантов; двуколки и легкие четырехколесные экипажи; местные разносчики с ручными тележками; прачки с тюками на головах – но теперь не с чужой стиркой, а с собственными жалкими пожитками; мелкие аферисты с непременной пачкой засаленных карт в кармане и потрепанным саквояжем в руке; невыразительные, неопределенные, безликие люди, чьи цели и намерения так и остались загадкой, теперь уходили все разом, с пустыми руками, как новорожденные, или таща какую-нибудь нелепую, гротескную вещицу наподобие разукрашенного ночного горшка, деревянных часов, огромного слащавого портрета ребенка, явно не связанного родственными узами с его обладателем, или Библии несуразных размеров, пригодной разве что для чтения проповедей.
Как будто гигантский ботинок пнул зимний лагерь, как муравьиную кучу, и жизнь в нем забурлила, в смятении хлынула через край.
Адам отвел глаза от этого зрелища. В последний раз бросил взгляд на лагерь. Он услышал истонченные расстоянием выкрики приказов. Увидел уже построенные части, стоящие в ожидании. Сталь вспыхивала на солнце. О, то были избранники, призванные изведать величие грядущего события. Встретиться со слоном. Искупить всю эту обыденность и серость, в которой они прозябали и до сей поры прозябают. Сердце его на миг захлестнули боль и гордость.
Но он знал, что предназначено ему, Адаму Розенцвейгу, увечному еврею из Баварии.
Он повернулся к процессии, двигавшейся на северо-запад, к таким же, как он людям, уходившим от сражения, которым не суждено встретиться со слоном, которые не удостоились такой чести.
Он подогнал фургон чуть ближе. Ни малейшего зазора, куда можно втиснуться, чтобы присоединиться к тем, кому суждено стать его попутчиками. Только один человек за все время, пока он томился в ожидании, кивнул ему в знак приветствия.
Мимо проходил седобородый старик. С непокрытой головой, почти лысый. На левом его плече болталось боа из перьев; невероятной величины серебряная вилка торчала из левого кармана сюртука, как раз со стороны Адама; обеими руками – с крайней осторожностью, далеко отстраняя от себя – нес он супницу веджвудского фарфора, из которой могла бы насытиться добрая дюжина едоков. Глаза его над супницей глядели вперед, а губы непрерывно шевелились в беззвучном монологе. Ноги – в лакированных башмаках, которые были мучительно велики владельцу, и никак не вязались с местом действия, – он ставил на мягкую почву томительно медленно и методично. И этот человек, вдруг таинственным образом выхваченный из оцепенения своих грез наяву, уставился прямо на Адама Розенцвейга.
Он смотрел в упор, его свирепый, убийственной силы взгляд проникал, казалось, в самую душу; потом он сплюнул.
Адам отрешенно увидел серебристую вспышку солнца на извергнутой слюне. Увидел, как сверкает нижняя губа над бородой, невинная, ненормально, по-детски розовая, ещё влажная от плевка. Увидел блеск глаз, остановившихся на его лице. Он замечал каждую деталь, но они никак не склеивались в единое целое и даже по отдельности не имели никакого смысла. Как будто он разглядывал слова незнакомого наречия – нет, скорее, иероглифы чужого алфавита. Он ничего не понял из этих странных значков на радужной пустоте мира.
Потом в голову ему внезапно пришла мысль: Как он узнал, что я еврей?
Остановившиеся на нем глаза затуманились усталостью, старостью, равнодушием. Взгляд качнулся в сторону, на забитую повозками дорогу. Все произошло в какую-то долю секунды. Дряхлые, растрескавшиеся лакированные башмаки ни разу не сбились со своего хлюпающего утиного шага. Они уносили это старое лицо и тело, боа из перьев, эту серебряную раздаточную вилку и элегантную супницу в непостижимую даль.
Нет, решил Адам, старик не мог догадаться, что он еврей.
Нет, подумал он, это не Бавария.
Нет, старик не мог понять, что он еврей. А если бы и понял, то не придал бы этому значения. Старик делал в этом мире только то, что ему положено делать. И другие, те, чей равнодушный взгляд обесцветил его почти до полного исчезновения, до небытия, – они тоже сделали то, что каждому из них, запертых в самих себе и движущихся к тайной своей цели, положено было сделать.
И когда он это понял, в нем подспудно вызрела ещё одна мысль. Поступки старика и остальных, каковы бы ни были их причины и побуждения, каким-то загадочным образом являлись актом возмездия. Возмездия ему, Адаму Розенцвейгу.
Перед его внутренним взором предстало лицо Джедина Хоксворта, каким он его видел в последний раз. Лицо глядело вверх из неглубокой ямы в лесу, и над ним качалась в воздухе лопата, полная земли.
Но я не сделал этого, не сделал, мысленно выкрикнул Адам.
Нет, он не стал сыпать землю в эти распахнутые глаза. Стоя над ним с занесенной лопатой, он вовремя вспомнил лицо мертвого солдата-конфедерата, труп из Геттисберга, лежащий в траншее с курткой, накинутой на лицо рукой безвестного доброго самаритянина. И тогда он, Адам Розенцвейг, взял собственный носовой платок и прикрыл им лицо Джедина Хоксворта. Платок был чистый. Адам как раз накануне стирал его.
Так что нет у них причины обвинять его, плевать в него, нет причины обращать на него взгляд, который обесцвечивает его до полного исчезновения.
Потом медленно возникла мысль: Они обвиняют меня в том, что я такой же, как они.
Но я не такой же, не такой же, возразил он.
Потом: Но они ненавидят меня за то, что я такой же.
Потом: Я ненавижу их за то, что я такой же.
И тут вскипели в нем ярость и стыд.
– Проклятье! – вырвалось у него. Он замахнулся кнутом и стегнул по крупам своих лошадей. Животные дернули повозку и рванулись вперед.
Вдоль дороги пролегала канава, но в этом месте она была небольшой глубины. Дальше она углублялась, но Адам продолжал ехать по ней вдоль дороги, пытаясь втиснуться в поток транспорта. Повозка слегка накренилась, но правое колесо уже коснулось края дороги. Адам присмотрелся и увидел, что впереди уклон становится круче. Левая лошадь уже с трудом держалась на склоне.
В процессии не наблюдалось ни малейшего зазора, куда можно было вклиниться.
Он снова щелкнул кнутом и натянул правую вожжу. Лошади шарахнулись к колонне, толкнув двух женщин с тюками на головах. Но следующая повозка упрямо ехала вперед, её левая лошадь теснила лошадей Адама, пока чужое переднее колесо не сцепилось с правым колесом его фургона.
Возница обернулся к Адаму и исторг проклятие, словно взвыл от боли. Потом исчез из виду и показался снова, уже с другой стороны своего фургона, и на миг Адаму пришла на ум дикая мысль: что человек решил бросить все и уйти – прочь, прочь от повозки, с которой так трудно справиться, прочь от этого последнего надругательства над его жизнью.
Но нет, человек не ушел. Он обогнул фургон Адама сзади. Он размахивал рукояткой кнута, как дубинкой, держа её за тонкий конец. Он клял Адама последними словами. Он чего-то требовал – чтобы Адам слез и сделал то-то и то-то – Адам не мог понять, что именно – с лошадьми. Лицо человека было так перекошено от ярости и муки, что Адам только и мог что пялиться на него, будто пытался проникнуть в тайну некоего нового, темного измерения жизни.
Человек ударил его по левой ноге толстым концом кнута. Человек схватил его за левую лодыжку, стараясь сдернуть с козел. Позади них на дороге кричали люди. Не успев подумать, Адам рывком освободил ногу и со всей силы пнул человека в лицо. Это был его левый ботинок, тот самый, громоздкий, тяжелый ботинок, который Старый Якоб сшил для него в Баварии.
Охваченный внезапным возбуждением, почти ничего не соображая, Адам смотрел на лицо человека. У того из носа хлынула кровь; Адам перевел взгляд на свой левый ботинок. С любопытством осмотрел, проверяя, испачкался ли он в крови. Он поднял взгляд как раз вовремя, чтобы увидеть, как человек с окровавленным лицом достает нож из-под рубашки – длинный нож – и отводит руку для удара.
Адам понял, куда воткнется острие. Понял за долю секунды до того, как оно должно было встретиться с целью. Крупный, мясистый мужчина, чем-то отдаленно знакомый, отбил нож рукояткой своего кнута. Тогда остальные схватили человека с окровавленным лицом.
– Идиот, – сказал ему мясистый, – чем людей убивать, лучше бы помог расцепить фургоны.
Незнакомец подошел к чужой повозке и взял ближайшую лошадь под уздцы. Неожиданно Адам понял, чего требовал от него кричащий человек. Он спрыгнул на землю и взял повод своей крайней лошади.
– Вот так, – приговаривал незнакомец, – не дергай. Тяни на себя понемногу. Да полегче ты, черт тебя дери, полегче, говорю!
Сработало. Мало-помалу колеса расцепились. Фургон Адама стоял, накренившись к канаве. Адам безучастно ждал команды. Казалось, все абсолютно все в этом мире – вышло из его повиновения.
– Заводи сюда, вперед, – сказал мясистый, и Адам вывел лошадей из канавы на дорогу.
Но возница второй повозки закричал, что так нечестно, это было его место, он был впереди.
– А ты лучше заткнись, лезь давай, да берись за вожжи, – зарычал на него мясистый. – И радуйся, что тебя не отдали солдатам, иначе вздернули бы тебя за убийство как миленького!
Мясистый презрительно отвернулся. Он обошел фургон Адама справа и безо всякого приглашения запрыгнул на подножку.
– Трогай, – дружелюбно сказал он. – Или хочешь целый день тут проторчать?
Адам поглядел на дорогу. Поток транспорта продвинулся вперед, и перед ним образовалось пустое место в сто, нет, двести, а то и триста ярдов. Он дернул повод.
– Повезло тебе, что я оказался рядом, – сказал мясистый и, выудив красный платок, отер красное лицо.
– Да, – сказал Адам. – Я вам очень признателен.