Текст книги "Дорога китов"
Автор книги: Роберт Лоу
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Я онемел, я обмочился. Медведь рухнул грудой, встряхнулся. Как собака, разбрасывает комья земли и снега, потом поднимается на все четыре лапы.
Скала из меха ― ярость ― смердящий влажный рев зверя ― ворочает змеиной шеей с ужасной головой ― туда-сюда ― один глаз красный от огня, другой ― застарелая черная впадина. На этой же стороне губа порвана, желтые клыки скалятся в угрюмой ухмылке. Голодная слюна течет, густая и клейкая.
Он видит нас, он чует запах лошади ― не знает, с чего начать. И тут я срываюсь с места, тем самым распутав узел, сплетенье наших жизней.
Белый медведь поворачивается на мое движение ― как быстро, и какой он огромный! Он видит меня в дверях, я дергаю засов. Я слышу, я чувствую ― рев, смердящий драконьим дыханьем; я отчаянно рву засов и с трудом раскрываю дверь.
Слышу грохот и, выбираясь наружу, оборачиваюсь, чтобы мельком глянуть через плечо. Он уже стоит на задних лапах, идет. Потолок для него слишком низок: огромная голова ударилась о стропило, оно сломалось, рухнуло в огонь.
Клянусь, я видел, как он в бешенстве посмотрел на меня одним глазом, когда стропило хрястнуло; еще я вижу ― Фрейдис спокойно встает, берет старое копье и вгоняет его в алчную пасть зверя. Не слишком удачно. Даже не задержало. Копье ударило по зубам на уже изувеченной стороне, обломилось, рожон и часть древка остались в пасти.
Медведь рванулся вперед, одним небрежным броском свалил Фрейдис на спину, в брызгах крови и костей. Я вижу, голова ее рассталась с телом.
Я бегу, спотыкаясь, по снегу. Бегу, как подлый раб. Окажись на моем пути младенец, я бросил бы его через плечо в надежде соблазнить зверя ― закусил бы им, дал бы мне время уйти...
Я проснулся в доме Гудлейва ― утренний свет, похожий на кислое молоко; и тошнотворный стыд памяти. Но все слишком заняты, никто не обращает на меня внимания, все готовятся к отплытию из Бьорнсхавена.
До меня дошло, что я покидаю единственный дом, какой знал, и никогда уже сюда не вернусь. Покидаю с командой совершенно незнакомых людей, людей жестоковыйных, моряков, ходящих в набеги, и что еще хуже ― с отцом, которого я почти не знаю. С отцом, который, видя, как голова его брата слетела с плеч, едва ли пожал плечами.
От ужаса я едва дышу. Бьорнсхавен был местом, где я узнал все то, что узнает каждый ребенок: ветер, волны и войну. Я бегал по лугам и покосам, крал яйца чаек на черных утесах, ходил в недальние плавания на корабле вместе с Бьярни, Гуннаром Рыжим и прочими. Однажды я даже ходил в Скирингасаль, в тот год, когда Харальд Синезубый похоронил своего отца Старого Горма и стал конунгом данов.
Я знаю эти места назубок ― от прибрежных шхер, где прибой пенится у черных скал, до пронзительного смеха крачек. Я засыпал по ночам, качаясь на потрескивающих балках, когда от ветра содрогалась торфяная крыша, и мне было тепло и спокойно, когда в свете очага плясали тени ткацких станов, точно паутины огромных пауков.
Здесь Каов учил меня латинской азбуке ― когда ему удавалось заставить меня следить за каракулями, начертанными, как куриной лапой, на песке; рун же никто у нас толком не ведал. Здесь же я научился понимать толк в лошадях, ведь Гудлейв славился разведением боевых жеребцов.
И вот все это в мгновение ока кончилось.
Эйнар забрал несколько бочонков с мясом и элем как часть цены крови за медведя, потом приказал похоронить Фрейдис, а медведя притащить и снять с него шкуру. Шкура, а также череп и зубы останутся сыновьям Гудлейва ― их легко продать и стоят они больше, чем забранные бочки.
Стоят ли они их отца ― другое дело, подумал я, собирая то немногое, что у меня было: котомку, нож, железную застежку для плаща, одежду и льняной плащ. И меч Бьярни. Я забыл спросить о нем, но об оружии и не упоминали, так что я оставил его себе.
Море аспидно-серое, покрытое белым. Пробравшись через путаницу водорослей по волнистому, покрытому кое-где снегом песку и с криками плюхая по ледяной воде, члены Обетного Братства перетаскивают на спинах походные сундуки на «Сохатого», а сапоги висят у них на шеях. Белые облака в ясном синем небе и солнце, как медный шар; даже погода старается удержать меня здесь.
Там, позади меня, Хельга скребет овечьи шкуры, чтобы размягчить их, и, похоже, следит за тем, чтобы жизнь продолжалась, хотя Гудлейв мертв. Каов тоже следит, выжидает у головы Гудлейва ― когда мы благополучно скроемся за горизонтом, думаю я, он сможет похоронить ее по обряду Белого Христа.
Я сказал об этом Гуннару Рыжему, проходившему мимо, и тот хмыкнул:
– Гудлейв не поблагодарит его за это. Гудлейв принадлежал Одину весь, от башки до пят, всю свою жизнь.
Он поворачивается ко мне спиной, чуть горбясь под тяжестью своего корабельного сундука, и смотрит на меня из-под рыжих бровей.
– Следи за Эйнаром, парень. Он верит, что тебя коснулись боги. Этого белого медведя, он думает, послал Один.
Я и сам так думаю и сообщаю об этом Гуннару. Тот усмехается.
– Не тебе послал, парень, а ему, Эйнару. Он уверен, что все это случилось для того, чтобы привести его сюда, привести его к тебе, что ты как-то связан с его судьбой. ― Он поправляет сундук на плече. ― Смотри в оба и не доверяй ему. Никому из них.
– Даже моему отцу? Даже тебе? ― осведомился я полунасмешливо.
Он посмотрел на меня своими цвета летнего моря глазами.
– Ты всегда можешь доверять своему отцу, парень.
И зашлепал к «Сохатому», окликая тех, кто уже на борту, чтобы приняли у него корабельный сундук; волосы его развеваются, точно папоротник-орляк на снегу, бело-седые и рыжие пряди.
И вот я стою под огромным бортом корабля ― змеиная кожа обшивки, ― он нависает надо мной, огромный, как сама жизнь, и такой же суровый. И в душе моей смешалось... все разом. Волнение, испуг, озноб и жар.
Значит ли это быть мужчиной, эта... неопределенность?
– Шевелись, парень, ― или оставайся с чайками.
Лицо отца хмурится поверх борта, потом исчезает, и Гейр Нос Мешком, усмехаясь, перегибается через борт, чтобы помочь мне с моей простой поклажей, перевязанной единственным ремнем.
– Добро пожаловать на «Сохатого», ― смеется он.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Плавания норвежцев уже вошли в легенды, это я знаю. Даже моряки из Великого Града ― Константинополя ― с их кораблями со множеством скамей и устройствами, которые выбрасывают греческий огонь, и те ужасаются. И ничего удивительно, ибо греки никогда не теряют из вида землю, а их внушительных размеров корабли готовы перевернуться вниз мачтами при качке чуть сильнее легкой.
Мы же, в свою очередь, ходим дорогой китов, где море черное или иссиня-зеленое и может подняться над тобой на дыбы, как боевой жеребец ― рев и угроза и пенящаяся грива, ― и обрушиться, как утес. Даже птицы здесь не летают. А суша ― одно только воспоминание.
Во всяком случае, так оно в наших похвальбах. На деле же всегда все не так ― вроде тех греческих икон Христа, занавешенных в праздничные дни. Но если кто похвастается, будто он плюнул в глаз Тору, стоя на носу, и бросил волнам вызов, смеясь при этом, его сочтут лжецом, каковым он и является.
Долгое плавание ― вот что это значит, всегда ты ― промокший до костей, отчего и ветер кусается сильнее, и одежда тяжела, как кольчуга, и натирает запястья и шею, особенно коли на них есть болячки.
А еще: сидишь, свернувшись, в темноте, закутанный в сырой плащ, и при всяком движении под тобою хлюпает вода. Коль повезет ― холодная волглая баранина, коли нет ― соленая вяленая рыба, а в плавании, по-настоящему долгом, ― питьевая вода такая, что лучше процедить ее через льняной плащ, чтобы очистить от худшего из того, что в ней плавает, а еды вообще никакой.
В то первое мое настоящее странствие не случилось даже мало-мальски серьезного шторма ― только качка на небольшой волне да добрый ветер, так что у корабельщиков было время растянуть над палубой навесы из лишних парусов, вроде маленьких палаток, чтобы дать укрытие ― в основном животным.
Эйнар лежал на корме под личным навесом. Весла были убраны, а единственным, кому приходилось работать по-настоящему, был мой отец.
За что отвечал я? За барана. Я должен был заботиться о нем, держать в тепле, унимать его страхи. Ночью я спал, сжимая в пальцах грубую мокрую шерсть, а студеный ветер овевал нас. По утрам меня будили брызги и дождь. Всюду хлюпала вода.
В первую неделю, идучи к югу и западу от Норвегии, мы вообще не видели суши. Мой бедный барашек орал от голода.
Потом мы вошли в узину; по одну сторону был Уэссекс, по другую ― Валланд, франкские земли норвежцев. Несколько раз мы высаживались на берег, но никогда на уэссекской стороне, пока не миновали владения Альфреда.
Но и тогда мы держались пустынных заливов и зажигали костры, только будучи уверены, что вокруг на многие мили никого нет. Корабль с вооруженными людьми из заливов Норвегии нигде не мог быть в безопасности.
Потом мы шли к северу, мимо острова Мэн, и было много споров, не зайти ли нам в Тингвеллир, чтобы как следует обсушиться и поесть. Однако Эйнар был против, говорил, что люди станут задавать слишком много вопросов и кто-нибудь проболтается, и тогда до Стратклайда вести дойдут прежде нас.
Ворча, повели «Сохатого» дальше к северу ― в ветер и море с белыми завитками.
Прошло еще три дня, никаких разговоров, только ворчанье, и даже у барана не осталось сил блеять. По большей части мы сидели, скрючившись, и терпели, каждый сам по себе.
Мне часто снилась Фрейдис, всегда одно и то же: она принимает меня в утро моего приезда. На ней синее льняное платье с вышивкой вкруг шеи и по подолу и застежки ― чудные звериные головы, а между ними ― низка янтарных бусин. Она сидит неподвижно, только размеренно поглаживает урчащую кошку.
– Судя по мешку, тебя, надо полагать, прислал Гудлейв, ― говорит она мне. ― Коль он сам не пустился в это странствие, стало быть, болен или ранен ― полагаю, другой причины нет. Кто ты?
– Орм, ― ответил я. ― Сын Рерика. Гудлейв взял меня на воспитание.
– Так в чем же дело?
– Прости?
– Болен или ранен?
– Он послал за своими сыновьями.
– А-а. ― Она немного помолчала. А потом: ― Значит, ты ― его любимчик?
В моем смехе достаточно горечи, чтобы она все поняла.
– Сомневаюсь в этом, хозяйка. Иначе для чего бы он послал меня через снега в дом к... ― я прикусил язык, но она поняла и это и фыркнула.
– К кому? К ведьме? К старой карге?
– Я ничего такого не говорил, хозяйка. Но меня отослали, и я думаю, он надеялся, что я умру.
– Вряд ли, ― бодро отвечает она, вставая, а кошка спрыгнула с ее колен, выгнулась большой дрожащей дугой восторга, и потом ушла. ― Называй меня не хозяйкой, а Фрейдис, ― продолжает она, разглаживая перёд платья. ― И поразмысли, молодой человек. Спроси себя, почему... сколько тебе лет?
Я отвечаю, она ласково улыбается.
– За пятнадцать лет мы с тобой ни разу не встречались, хотя оттуда досюда всего день пути, а Гудлейв приезжал каждый год. Подумай об этом, Орм сын Рерика. Не торопись. Снег растает нескоро.
– Он послал меня в снега, чтобы я умер, ― с горечью повторяю я, но она пожимает плечами.
– Но ты же не умер. Возможно, у тебя другая судьба.
Потом дом становится другим, с провалившейся крышей, и я внутри, укрывшийся ее пропитанным кровью плащом из китовой кожи. Однако она по-прежнему сидит на своей скамье, и кошка почему-то опять у нее на коленях.
– Прости меня, ― говорю я, она кивает, и голова слетает с ее плеч, брякнувшись на колени, и кошка с воплем спрыгивает...
Я просыпаюсь в холоде и сырости и думаю, что она является мне как привидение. А еще о том, что сталось с кошкой.
Но тут раздался крик Колченога ― он на носу сматывал в кольцо веревку из моржовой кожи. Мы все вскинулись, он указывал, а мы вглядывались в жемчужный свет зимнего неба.
– Вон там! ― крикнул Иллуги Годи, тыкая шестом. Одинокая чайка покружилась, покачиваясь на ветру, и нырнула, сцапала рыбу и исчезла.
Мой отец тут же занялся своими странными приспособлениями и счетной палочкой. Я так и не овладел ими, даже после того, как он мне все объяснил.
Знаю только, что у него было два камня, вроде жерновов, свободно вертящихся. Один указывал на Северную звезду, а другой устанавливался на солнце. Таким образом отец узнавал широту, глядя на угол на солнечном камне. Он вычислял широту, пользуясь этим указанием и тем, что он называл собственным временем, отмеченным на счетной палочке.
Я так ничего в этом и не понял, но к концу четвертого дня плавания уяснил, отчего Эйнар ценит Рерика как кормчего ― да оттого, что мы обнаружили землю как раз там, где и полагали ее найти, после чего мой отец, перегнувшись через борт, глянул на воду и заявил, что подходящий залив расположен не более чем в одной миле, там мы сможем сойти на берег, и все станет ясно.
Он читал воду, как охотник читает следы. Он замечал оттенки цвета там, где для всех прочих вода была как вода.
Настроение переменилось, и все вдруг стали шустрыми и занялись делом. Парус упал ― огромная мокрая груда шерсти, которую нужно разобрать и развесить на рее. Пришлось попотеть.
Явились весла, гребцы расселись по скамьям-рундукам, Вальгард Скафхогг, корабельный плотник, взял щит и концом пропитанного сосновой смолой каната начал отбивать ритм, гребцы поймали ход, и мы двинулись.
Колченог прошествовал мимо меня, широко улыбаясь и похлопывая по круглому шлему на голове. В руках абордажная секира, в глазах ― дикий свет. Тощий и не выше меня ростом. Никак не скажешь, что он старше на целых десять лет.
Я не мог понять, как такой слабак ― хромоногий, очевидно, от рождения, ибо и по суше он ходил по-морскому, вразвалочку ― оказался в конце концов в Обетном Братстве. Ответ я получил довольно скоро и порадовался, что не успел задать этот вопрос ему самому.
– Брось барана, Убийца Медведя, ― хмыкнул он. ― Бери оружие и приготовься.
– Мы будем драться? ― спросил я, встревожившись. Только тут мне пришло в голову, что я понятия не имею, где мы находимся и кто наш враг. ― Где мы?
Колченог ответил мне своей безумной усмешкой. А Ульф-Агар, оказавшийся рядом, маленький, темный, как черный цверг, и столь же угрюмый, подхватил:
– Какая тебе разница? Будь готов, Убийца Медведя, и все. Вообрази, будто там ― множество медведей. Это тебе поможет.
Я глядел на него, понимая, что он надо мной насмехается, но не понимая почему.
В одной руке у него секира, в другой ― меч, а щит он презирает. Он скривил губы.
– Иди следом за Колченогом, коли боишься. Людей убивать, понятное дело, это тебе не медведей. Не всякий сгодится.
Я понимаю, что меня оскорбили; я чувствую, как кровь приливает к лицу. Я сознаю ― и меня подташнивает, ― что Ульф-Агар наверняка смертельно опасен с этой своей секирой и саксом, но ― обида есть обида...
Чья-то рука сжала мое плечо, осторожно, но крепко. Толстобрюхий Иллуги Годи, с его аккуратной бородой и спокойным голосом, мягко произносит:
– Хорошо сказано, Ульф-Агар. И не всякому дано убить белого медведя один на один. Неужели, случись тебе совершить такое, ты не поделился бы своей радостью с сыном Рерика?
Ульф-Агар криво ухмыльнулся в ответ и промолчал, вдруг заинтересовавшись зарубками на своем саксе. Потом:
– У меня есть копье, Убийца Медведя, ― проговорил он раздраженно, скроив гримасу. ― Коль ты оставил свое в голове зверя, так, может, тебе одолжить мое?
Я отвернулся, не ответив. Ульф-Агару очень хотелось бы, чтобы эта моя история была ложью, ибо самому Бальдру в таком деле пришлось бы туго, не то что тощему недорослю. А страшные сны мучили меня так, что по ночам я не раз просыпался, дрожащий и взмокший. Наверняка Ульф-Агар это заметил.
Кошмар этот был одним из тех, в которых ты спасаешься бегством от какого-то ужаса и при этом не можешь заставить ноги двигаться достаточно быстро ― что и случилось, когда я вывалился из двери, предоставив Фрейдис ее судьбе. Я всхлипывал, задыхался и барахтался в снегу. Я падал, вставал и опять падал.
Ударился коленом обо что-то, да так сильно, что охнул. Деревянные сани. Медведь гонится за мной, пропахивая снег, точно корабль под полным парусом. А у меня меч Бьярни ― я даже удивился, увидев его в своей руке.
Я неловко ставлю сани на полозья, делаю несколько шагов и падаю ― наполовину в сани. Они проехали несколько футов и остановились. Я бешено отталкиваюсь ногами, и сани снова движутся. А медведь, слышу, хрипит и пыхтит, пробиваясь через снег ко мне ― он почти рядом.
Я опять оттолкнулся, и полозья заскользили вперед, понемногу набирая скорость, все быстрее и быстрее. Взмах лапы свистит надо мной, точно ветер, тонкая пленка крови из раненной пасти покрывает мои уши и шею, он взревел... но я уже далеко, скольжу вниз с горы, медведь мчится неловкими скачками за мной ― ревущие ярость и отчаяние.
Смесь снежной пыли и мрака, вой позади, и тут санки, накренившись, встают на дыбы, и я, вылетев, качусь кубарем. Я поднимаюсь, отплевываясь, голова идет кругом. Что-то темное, огромный валун, прокатывается мимо меня, все еще разбрасывая снег и кровь, вниз с горы к деревьям. Хруст, треск и один-единственный всхрип.
И тишина.
Я очнулся, кто-то меня трясет, я пялюсь на Иллуги и мне стыдно, что я уснул среди этой деловитой суеты.
– Мы в Стратклайде, ― говорит он. ― У нас дело внутри страны. Эйнар все объяснит потом, но будь наготове.
– Стратклайд, ― пробормотал Колченог, проходя мимо нас. ― Здесь нелегко устроить набег.
Высадка почти разочаровала меня. С мечом в одной руке и одолженным щитом в другой ― щит этот Иллуги Годи, и ворон Одина на нем ― я ждал в утробе «Сохатого», пока корабль по-змеиному тихо вползал в излучину.
Галечный берег простирался до кромки деревьев, а потом поднимался к красным от папоротника-орляка холмам, утыканным деревьями, скрюченными, как старухи. Там были и валуны, которые я на мгновение принял за овец ― и порадовался, что не выдал свою глупость.
Все было тихо, все расслабились. За исключением Вальгарда Скафхогга, который, когда под днищем заскрежетала галька, рявкнул на моего отца, обозвав его «гробящим корабль сыном задницы Локи». Мой отец бросил в ответ, что ежели Вальгард и вправду умелый корабельный плотник, то несколько камешков нас не потопят, но, как известно, Вальгард даже бороду себе не способен подрезать. Это была славная издевка над прозвищем Скафхогг, что значит Головорез.
Однако перебранка эта ни к чему не привела, потому что мы зашлепали к берегу, к запаху папоротника и травы, от которого я чуть не расплакался.
Студеный воздух, предвестник снега. Парус вытащили, развернули и натянули на раму ― не как навес, но потому что он был мокрый и его требовалось просушить. Потом мы уложим его обратно, ибо нам по возвращении придется срочно убираться отсюда.
Стража расставлена, костры разведены ― чтобы обсушить одежду, а главное ― согреться. Я привязал барана, как делал и прежде, на длинную веревку, чтобы он пощипал что сможет ― замерзшую траву и листья орляка с коричневыми краями.
Недолго он наслаждался; мне было почти жаль, когда его прикончили, выпотрошили и насадили на вертел. Проделать весь этот путь в сырости и муках только для того, чтобы послужить снедью для героев перед тем, как они отправятся в битву: я очень понимал этого холощеного барана.
Беспокоили меня и костры, поскольку сырые дрова дымили и дымы были видны на много миль вокруг, однако Эйнара это не тревожило. Он посчитал, что теперь, когда мы уже на месте, тепло и набитое брюхо стоят риска быть обнаруженными.
Мой отец, свободный от всяких обязанностей, поскольку свою часть работы он уже выполнил, подошел к костру, у которого я дрожал, едва удерживаясь, чтобы не закутаться в уже подсохший плащ, пока на мне хоть как-то не подсохнет остальная одежка.
– Тебе нужна запасная одежда. Уверен, скоро мы что-нибудь добудем.
Я угрюмо глянул на него.
– Теперь ты стал предсказателем, да? Если так, скажи, где мы устроим набег.
Он пожал плечами.
– Где-нибудь внутри страны. ― Он задумчиво погладил свой щетинистый подбородок и добавил: ― Стратклайд сейчас не место для набегов, не говоря уже о внутренней части страны. Но Брондольв платит добрым серебром, так что мы это сделаем.
– Брондольв? ― переспросил я, помогая ему натягивать навес из наших плащей на раму из ивовых прутьев.
– Брондольв сын Ламби, самый богатый из купцов Бирки. В этом году он нанял Обетное Братство Эйнара Черного. А теперь сам подумай.
– О чем?
Мой отец связал вместе концы плаща, дуя на пальцы, чтобы их согреть. Небо у края воды скатывалось в суровую ночь, скоро станет еще холоднее. Костры уже казались яркими, как цветы, ― утеха в нарастающей тьме.
– Он верховодит другими купцами в Бирке. Это большой торговый город, но теперь приходит в упадок. Серебро иссякает, и гавань зарастает илом. Брондольв, похоже, думает, что нашел выход. Он и послушный ему христианский годи Мартин из Хаммабурга. Они все время посылают нас добывать странные вещи. ― Отец осекся и хмыкнул, смутившись, как всякий норвежец, при упоминании о таких вещах. ― Кто знает, чем он занимается? Может статься, он творит какие-то чары или что еще.
Я знал о Бирке только со слов старого Арнбьорна, торговца, который приходил в Бьорнсхавен дважды в год с тканью для Халлдис и добротными тяпками и топорами для Гудлейва. Далекая Бирка, где-то там на востоке Балтики, на каком-то острове у шведского побережья. Бирка, где сходятся все торговые пути.
– Стало быть, так ты и провел все эти годы: искал глаза мертвецов и жабью слюну? ― осведомился я.
Он зачурался.
– Для начала заткнись, мальчик. Поменьше упоминай... такие вещи... оно всегда безопаснее. И ― нет, я не всегда занимался этим. Порою я подумывал, как бы мне потихоньку припрятать какого-нибудь белого медведя ― ценой в маленький хутор.
– Это ты и сказал моей матери? Или она умерла, ожидая твоего возвращения?
Он будто немного сник, потом посмотрел на меня исподлобья, из-под завесы волос ― я заметил, что они редеют, ― прищурив один глаз.
– Ступай набери папоротника для постели. Сперва мы высушим его у огня. ― Потом вздохнул. ― Твоя мать умерла, давая тебе жизнь, мальчик. Прекрасная была женщина ― Гудрид, но слишком узкая в бедрах. В то время у меня был хутор неподалеку от Гудлейва, так уж получилось. У меня было двадцать голов овец и сколько-то коров. Я жил очень неплохо.
Он остановился, уставившись в пустоту.
– А как она умерла, это почти потеряло смысл. Так что я продал хутор человеку из соседней долины, а ему он требовался для сына и для жены того сына. Большую часть денег получил Гудлейв, когда я сделал его воспитателем. Часть он должен был оставить себе, остальные же были для тебя, когда ты войдешь в возраст.
Удивленный всем этим, я только и мог, что разевать рот. Я знал, что мать умерла... Но узнать, что я сам убил свою мать ― это было ужасно. Меня будто оглушило молотом Тора. Она и Фрейдис. Лучше бы меня называли Убийцей Женщин.
Отец неправильно истолковал мой взгляд ― это и было общим между нами, между отцом и сыном: мы не знали друг друга и то и дело ошибались.
– Да, по этой причине Гудлейв лишился головы, ― сказал он. ― Я считал его своим другом ― братом, но Локи нашептал ему в ухо, и он пользовался деньгами своих сыновей. Я так думаю, он надеялся, что я погибну и этим дело и кончится. ― Он замолчал и грустно покачал головой. ― Наверное, у него были основания так думать. Я никогда не был хорошим мужем или хорошим отцом. Всегда пытался жить по старым обычаям. Только слишком многое меняется. Даже боги, и те в осаде. А когда Гудлейв занемог и послал за своими сыновьями, полагая, что помирает, Гуннар Рыжий послал за мной, и тут Гудлейв понял, что ему ― конец.
– Так вот ради чего он хотел, чтобы я сгинул в снегах, ― сказал я. ― А я не понял.
Рерик пожал плечами и почесался.
– Я так не думаю. Пожелай Гудлейв твоей смерти, нашелся бы путь покороче, только, пожалуй, Гуннар Рыжий с этим не согласился бы. Верный клинок ― Гуннар, и ты можешь ему доверять.
Он оборвал свою речь, посмотрел на меня искоса и почесал в затылке ― этот жест мне вскоре стал хорошо знаком, он говорил о неуверенности. Потом отец усмехнулся.
– Может статься, в конце концов, что Гудлейв послал тебя к Фрейдис, чтобы заставить ее сделать тебя мужчиной.
Взгляд у него был лукавый, и он громко рассмеялся, видя, как вспыхнуло мое лицо.
Да, Фрейдис сделала это, усадила на себя так же, как Гудлейв когда-то сажал меня на лошадь, а я еще едва умел ходить. Он сажает тебя, а ты цепляешься руками за гриву и висишь так, пока не поедешь или не упадешь. Коль упадешь, он снова посадит тебя на лошадь.
Мне думается, Фрейдис была точно такой же. Липкая от меда, привезенного мной, а подбородок весь в бараньем жире, она, схватив меня за руку и прижав к себе и гладя по волосам, ответила на загадку, которую загадала мне до того и которой я не разгадал.
– Я все умею делать, все делаю с тех пор, как мой Торгрим, будь проклято его злосчастье, упал с горы, ― сказала она мечтательно. ― А через год после этого к моему порогу пришел Гудлейв. Я могу нагрузить телегу навоза и разбросать его по сенокосу, пасти лошадей, пасти коров, и доить, и печь хлеб, и шить, и ткать... все могу. Но Гудлейв снабдил меня тем, чего мне не хватало.
Я не мог шевельнуться, едва дышал, хотя был тверд, как точильный брус для меча, и у меня так пересохло во рту, что я не мог говорить.
– Теперь он не может, и он присылает тебя, ― продолжала она и перекатила меня на себя.
– Давай. Я научу тому, чему тебя прислали учиться.
– Хороша была Фрейдис, ― сказал отец, сам затуманившись от нежных воспоминаний. ― Гудлейв клялся, что она ведьма и заставляет его возвращаться к ней каждый год и оставаться с нею до тех пор, когда он уже едва может влезть на лошадь, чтобы спуститься с горы. Коли Халлдис и знала об этом, то не очень-то и волновалась. Она была плодородна, как хорошая почва, эта Фрейдис... но одинока. Все, что ей было нужно ― хороший мужик.
Я глянул на него, и он скривился.
– Да, и я тоже. И Гуннар, наверное. Если и был мужчина, который не пахал это поле, значит, жил он от нее через одну долину и был слишком ленив, чтобы туда добираться.
Я промолчал. Мне хотелось рассказать ему о Фрейдис, о ее колдовстве, и как она убила медведя копьем, когда я сбежал... И снова видение: ее голова медленно поворачивается, густо брызжет каплями крови ― дугой. Улыбалась ли она?
Когда я в конце концов подполз к медведю, он был уже мертв ― обломок древка ударился о дерево, рожон пробил череп и торчал из макушки. Зверь хлопнулся о склон и осел на лапы. Да так и остался лежать огромным сугробом, устрашающим даже в своей неподвижности. Я же, ошеломленный, заметил, что волоски у него под подбородком мягкие и почти чисто белые. А одна вытянутая лапа, размером с мою голову, слегка дрожит.
Я сел, содрогнувшись. Колдовство Фрейдис подействовало. А ценой, наверное, стала ее собственная голова. Верно, она знала об этом. Я в голос заплакал, сам не зная о чем. О ней? О собственной трусости? О моем отце и о Гудлейве? Нет, вообще обо всем...
В конце концов меня стал бить такой озноб, что и плакать я уже не мог. Полураздетый, на таком-то морозе. Мне нужно вернуться в дом. Там ― дом. И Фрейдис. И мне вовсе не хочется возвращаться туда ― там меня, может быть, ожидает ее двойник-призрак, обвинитель. Но здесь я замерзну.
Медведь пошевелился. Я отползаю в сторону. Последняя судорога? Я видел такое у кур и овец, когда им перерезают горло. Я не доверяю этому медведю. Я вспоминаю Фрейдис и свой страх и, набрав в грудь побольше воздуха, подхожу к нему и втыкаю меч Бьярни туда, где, как мне кажется, находится сердце ― глубоко, в самую сердцевину этого белого утеса.
Отличный меч, и сил мне не занимать, а страх сделал меня еще сильнее. Клинок вошел так гладко, что я едва устоял на ногах, не уткнулся в густой мокрый мех; кровь не хлынула, только медленно сочилась густыми каплями. Меч вошел почти по самую крестовину рукояти, и я не мог его выдернуть.
Меня била страшная дрожь, и в конце концов я прекратил попытки и поплелся вверх по склону, через порог, в развалины дома, а там закутался в ее плащ, чтобы согреться, и стал ждать, погружаясь в холод. Там-то Нос Мешком со Стейнтором и нашли меня.
Уж куда как скверно, когда такая память мечется в твоих мыслях, как в клетке. А тут и того хуже, новый ужас, виденье: как медвежонок, вцепившись когтями, я выволакиваю вторую Фрейдис из дому и, раздвинув ей ноги, великолепным ударом тараню ее в единоборстве. Я не вижу лица этой женщины, матери...
Я трясу головой, едва не плача, понимаю, что это было бы величайшим унижением...
Отец без слов схватил меня за предплечье. Наверное, он решил, что я оплакиваю Фрейдис. Или свою мать. По правде говоря, я и сам не знал, кого из них.
Тогда ― одинокий более, чем когда-либо, ― я прошел через лагерь, а люди торговались, болтали, суетились, прошел к лесу, чтобы набрать папоротника, и спиною чуял, что глаза его следят за мной, и чувствовал, что он такой же чужой мне, как и все остальные.
Я думал, он ли снял голову своему брату или это сделал Эйнар. Каково это ― убить брата? Или хотя бы смотреть, как он умирает?
И все же они мужчины, эти варяги. Угрюмые, как точильные камни, холодные, как штормовое море, но они ― мужчины.
У большинства есть жены и семьи ― на Готланде или дальше к востоку, ― и они то и дело возвращаются к ним. У Колченога ― женщина и двое малышей, которым он посылает деньги с теми торговцами, кому может доверить. У Скапти Полутролля ― женщина не одна и не в одном месте, но он тратит все деньги на дорогую одежду. Кетиль Ворона был изгнан из какого-то места в Норвегии, и у него никого нет, кроме Обетного Братства.
Но есть и другие ― мужчины, которые сами по себе. Сигтрюгг такой, ибо он именует себя Валкнут и на щите у него начертан рунический знак «Узел павших» ― три треугольника. Это значит, что он посвятил свою душу Одину и пойдет на смерть по воле этого бога. Даже самохвалы обходят его молча.
Эйнар и сам был тайной, хотя большинство понимало, что он тоже изгой. Колченог шутил, что наш вожак, замкнутый и угрюмый под шапкой тусклых волос цвета воронова крыла, был изгнан из Исландии за чрезмерную веселость. Колченог единственный, кто осмеливался прохаживаться насчет Эйнара.
Позже, когда утробы наполнились и разговоры стихли, люди принялись чистить оружие, особенно старательно и осторожно отдраивая с лезвий все темные пятна, какие могли. Потом Эйнар поднялся у самого большого костра, и люди молча собрались там, став полукругом, лицом к черному морю, шуршащему галькой. За нашими спинами сырая мгла воровато подкрадывалась с холмов.
– Завтра мы пойдем вглубь страны, ― сказал Эйнар, его темные глаза перебегали с одного на другого. ― Колченог, ты останешься здесь. И с тобою еще девятеро. Будешь охранять корабль и наш груз.