Текст книги "Смерть — мое ремесло"
Автор книги: Робер Мерль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Я крикнул: «Стой!» Колонна остановилась, и я побежал к Генкелю. Тело его судорожно подергивалось, глаза неотрывно смотрели на меня. Подбежав поближе, я, не прикладывая винтовки к плечу, выстрелил, целясь ему в голову. Пуля угодила в тротуар. В двух шагах от меня из дома вышла женщина. Она остановилась как вкопанная на пороге и в ужасе замерла. Я выстрелил еще дважды, но все мимо. Пот стекал у меня по шее, руки дрожали. Генкель не сводил с меня глаз. Я приставил дуло к его бинту, тихо сказал: «Извини, друг!» и нажал курок. Потом я услышал пронзительный крик и обернулся: закрыв руками в черных перчатках лицо, женщина дико кричала.
После Рура я сражался еще в Верхней Силезии, где мы подавляли восстание поляков. Им помогала исподтишка Антанта. Поляки пытались отторгнуть от Германии некоторые земли, отошедшие к нам в результате плебисцита. Добровольческие части доблестно изгнали поляков. Новая демаркационная линия, установленная межсоюзнической комиссией, закрепила успех, достигнутый нашими частями. «Последние немецкие солдаты» сражались не напрасно.
Тем не менее вскоре мы узнали, что немецкая республика в благодарность за защиту восточной границы, подавление восстания спартаковцев и возвращение Германии двух третей Верхней Силезии выбрасывает нас на улицу. Добровольческие части распустили. Недовольных арестовывали, грозили тюрьмой. Меня демобилизовали, вернули мне мою штатскую одежду, в том числе и пальто дяди Франца, и я вернулся в Г.
Я пошел навестить фрау Липман и сообщил ей о смерти Шрадера. Она долго рыдала и позволила мне у нее ночевать. Потом она взяла в привычку поминутно входить в мою комнату и говорить со мной о Шрадере. В заключение она утирала слезы и, помолчав немного, разражалась вдруг воркующим смехом, начинала приставать ко мне, говорила, что она сильнее меня и может положить меня на лопатки. Я не отвечал на вызов, и тогда она пыталась доказать мне это на деле. Я старался вырваться из ее рук, а она сжимала меня все сильнее и сильнее. Мы катались по полу, дыхание ее становилось прерывистым, груди и бедра прижимались к моему телу. Мне это было противно и в то же время нравилось. Наконец мне удавалось высвободиться. Она подымалась вся красная, потная и смотрела на меня с яростью. Иногда она разражалась руганью и несколько раз даже пыталась поколотить меня. Наконец я тоже приходил в ярость и отвечал ударом на удар. Она цеплялась за меня, и все начиналось снова.
Однажды вечером она принесла бутылку водки и пиво. Весь этот день я бегал в поисках работы. Я был огорчен и устал. Фрау Липман принесла мясо. То и дело она наполняла мой стакан. Сама она тоже пила. Когда я насытился, она начала вспоминать о Шрадере, плакать и пить водку. Потом предложила бороться, обхватила меня, и мы вместе покатились на пол. Я велел ей убираться из моей комнаты. Она захохотала, как сумасшедшая: она, мол, у себя и покажет мне, кто здесь командует. Снова началась схватка. Потом она все чаще стала прикладываться к стакану с водкой, подливать в стакан мне и плакать. Она вспоминала своего покойного мужа, Шрадера, другого жильца, который жил у нее до Шрадера, и все время повторяла, что Германии капут, всему капут, и религии тоже. Никакой морали больше нет, и марка теперь ничего не стоит. Что касается меня, то она хорошо относится ко мне, но я какой-то совершенно бессердечный. Говорил же Шрадер, что я «дохлая селедка», и он был прав. Я ничего и никого не люблю. Завтра же она обязательно выкинет меня на улицу. Потом, выпучив глаза, она принялась кричать: «Вон, убирайся вон!» – и, набросившись на меня, стала бить, царапать, кусать. Опять мы покатились на пол, и она навалилась на меня так, что чуть не задушила. У меня закружилась голова. Мне казалось, что я борюсь с этой фурией уже многие часы. Я переживал какой-то кошмар и не соображал уже ни где я, ни кто я. Мною овладело бешенство. Я набросился на нее, избил и овладел ею.
На следующий день ранним утром я выскользнул, как вор, из дома и сел на поезд, идущий в М.
1922 год
В М. я работал сначала землекопом, потом подсобным рабочим на заводе, посыльным, продавцом газет. Но долго на одном месте я не задерживался и все чаще и на все более длительные периоды шел пополнять огромную армию немецких безработных. Я заложил часы, спал в ночлежках, голод стал для меня привычным явлением. Весной 1922 года на мою долю выпала невероятная удача – мне удалось устроиться подсобным рабочим на строительстве моста. Работа была рассчитана на три месяца. И, следовательно, в течение трех месяцев, если только марка еще больше не обесценится, я мог быть почти уверен, что буду обедать хотя бы через день.
Сначала я разгружал вагоны с песком. Это была тяжелая работа, но в перерыве между двумя лопатами я по крайней мере мог иногда отдышаться. К сожалению, через два дня меня перебросили на бетономешалку. Не прошло и часа, как я с ужасом подумал, что здесь я, пожалуй, не выдержу. Вагончик привозил нам песок и высыпал его позади транспортера. Вчетвером мы должны были безостановочно засыпать песок лопатами на транспортер, который подавал его в бетономешалку. Бетономешалка неумолимо вертелась, поглощая смесь, и нельзя было терять ни секунды. Как только лента транспортера хоть немного обнажалась, мастер начинал орать на нас.
Мне казалось, будто меня самого затянуло транспортером. Над нашими головами непрестанно гудел электрический мотор. Наш бригадир – его звали Зиберт – время от времени брал мешок с цементом, надрывал его и высыпал содержимое в воронку. Цементная пыль облаком окутывала нас, прилипала к телу, слепила глаза. Я работал лопатой, ни на минуту не останавливаясь. Ноги у меня дрожали, поясницу ломило, я задыхался, и мне никак не удавалось перевести дух.
Мастер дал свисток, и кто-то вполголоса произнес:
– Двенадцать часов пять минут. Эта свинья опять украла у нас пять минут.
Я отбросил лопату, сделал, покачиваясь, несколько шагов и растянулся на куче щебня.
– Плохо себя чувствуешь, парень? – спросил Зиберт.
– Ничего.
Я вытащил из портфеля свой завтрак – хлеб и немного сала – и принялся жевать. Я был голоден, и в то же время меня поташнивало. Колени у меня дрожали.
Зиберт сел рядом со мной. Он был очень высокий и очень худой, с острым носом, тонкими губами и оттопыренными ушами.
– Зиберт, – произнес чей-то голос, – тебе надо будет сказать мастеру, что полдень – это полдень.
– Да, да, Лимонная Корка, – с усмешкой ответил Зиберт.
Они разговаривали совсем рядом со мной, но мне казалось, будто голоса их доносились откуда-то издалека.
– Эта свинья вынет свои часы и скажет: «Ровно полдень, дорогой!»
Я поднял глаза. Солнце вышло из-за туч и освещало бетономешалку. Она стояла в нескольких шагах от меня, новенькая, выкрашенная в ярко-красный цвет. Рядом с ней, на рельсах, виднелась вагонетка, а перед ней, на земле, из кучи песка торчали черенки лопат. По другую сторону бетономешалки находился транспортер, который подавал бетон к мосту. Меня мутило, и я, рассеянно жуя хлеб, смотрел на все это словно сквозь туман. Внезапно меня обуял страх, я опустил глаза, но поздно: вагон, бетономешалка, лопаты стали совсем маленькими, игрушечными, они начали с безумной скоростью отступать куда-то в пространство, вокруг меня разверзлась пропасть, и в этой бездне застыло ожидание, словно сейчас должно было произойти нечто жуткое, нечто такое, что куда ужаснее смерти.
В ушах моих прозвенел чей-то голос. Я увидел свои руки – пальцы их судорожно сцепились. Не отрывая от них взгляда, я начал тихо считать: «один, два, три, четыре...» – почувствовал, как внутри у меня все сжалось, и кошмар рассеялся. Рядом с собой справа я увидел оттопыренное ухо Зиберта и разобрал чьи-то слова:
– Черт возьми! Знаешь, что он делает, эта свинья? Перед двенадцатью он отводит стрелку часов на пять минут назад. Почему ты ему не скажешь?
Голос доносился до меня как бы через слой ваты, но это был голос человека, я понимал, что он говорит, и жадно вслушивался в слова:
– Эх, если б не жена и не больная дочка...
Они сидели неподалеку от меня. Я взглянул на них и попытался вспомнить их имена. Зиберт, Лимонная Корка, Гуго и этот маленький бледный брюнет рядом с ним – как же зовут его? Я вновь почувствовал сильный приступ тошноты и растянулся на земле. Немного погодя я услышал:
– Поесть, что ли...
– Да...
Я прислушался. Я словно цеплялся за их голоса, боясь, что они умолкнут.
– Господу богу не следовало наделять нас, немцев, желудком!
– Или он должен был дать нам желудок, который переваривал бы песок, как эта чертова машина!
Кто-то засмеялся. Я закрыл глаза и подумал: «Маленького черненького зовут Эдмунд». Колени у меня дрожали.
– Плохо себя чувствуешь, парень?
Я открыл глаза. Длинный острый нос склонился ко мне. Зиберт. Это Зиберт. Я через силу улыбнулся, почувствовал, как корка, которую цементная пыль, смешанная с потом, образовала на моем лице, треснула, и ответил:
– Пройдет. – И добавил: – Спасибо.
– Пожалуйста, мне это ничего не стоит, – проговорил Зиберт.
Лимонная Корка засмеялся. Я снова закрыл глаза. Раздался протяжный свисток. Прошло несколько секунд, я все еще находился в какой-то прострации, затем почувствовал, как кто-то трясет меня за плечо.
– Идем! – сказал Зиберт.
Я встал, шатаясь, взял лопату и проговорил вполголоса:
– Не понимаю, что со мной. Раньше я был крепким.
– Эх, друг! – вздохнул Лимонная Корка. – Дело не в силе, а в супе! Сколько времени ты был без работы?
– Месяц.
– Вот я и говорю – дело в супе. Посмотри на эту чертову машину: если ей не давать жрать, она тоже не будет работать. Но о ней, старина, о ней заботятся! Ее кормят! Она стоит денег!
Зиберт опустил левую руку, мотор загудел, лента транспортера у наших ног медленно поползла. Лимонная Корка засыпал первую лопату песка.
– На, жри! – сказал он с ненавистью.
– На, стерва! – крикнул Эдмунд.
– На! – повторил Лимонная Корка. – Жри, жри!
– Жри и сдохни! – сказал Эдмунд.
Лопаты бешено замелькали, набрасывая песок. Я подумал: «Эдмунд, его зовут Эдмунд». Теперь все молчали. Я взглянул на Лимонную Корку. Он провел большим пальцем по лбу, стряхивая пот.
– Э-э, черт! – с горечью проговорил он. – Вот мы-то сдохнем, это уж наверняка!
Я совсем ослабел. Каждый раз, вскидывая лопату, я шатался. Я словно проваливался куда-то, ничего больше не слышал и с ужасом пытался понять, продолжается ли разговор.
– Гуго... – вновь услышал я голос Лимонной Корки.
Можно было подумать, будто иголку проигрывателя опустили на пластинку. Я слушал, боясь, что голос исчезнет снова.
– Сколько стоит бетономешалка?
Гуго сплюнул.
– Я не покупатель.
– Две тысячи марок! – крикнул Зиберт, надрывая мешок с цементом.
Цементная пыль закружилась в воздухе, обволокла нас, и я закашлялся.
– А мы, – сказал Лимонная Корка, – сколько мы стоим?
– Марку?
– Не больше.
Наступило молчание. Но было ли это настоящее молчание? Действительно ли они больше не разговаривали?
– Двадцать пфеннигов.
– И это приличная цена.
Лимонная Корка с яростью вскинул лопату.
– Так сказать...
– Что так сказать?
– Человек стоит дешево.
Я повторил про себя: «Человек стоит дешево» – и снова погрузился в тишину.
Я копнул лопатой, она наткнулась на что-то, рукоятка выскользнула у меня из рук, и я упал, на мгновение потеряв сознание.
Кто-то произнес:
– Вставай. Ну, вставай же.
Я открыл глаза – все вокруг было подернуто туманом, в котором маячило желтое, увядшее лицо Лимонной Корки.
– Мастер идет! Вставай!
Кто-то добавил:
– Он тебя рассчитает.
Все яростно заработали лопатами. Я смотрел на них, но не мог шевельнуться.
– Спокойно! – сказал Зиберт и поднял левую руку.
Мотор перестал гудеть, и Лимонная Корка, не таясь, подсел ко мне. Щебень заскрипел за его спиной, и сквозь туман на уровне своего лица я увидел черные блестящие сапоги мастера.
– В чем дело?
– Авария, – ответил голос Зиберта.
Эдмунд сел и тихо прошептал: «Повернись к нему спиной. Ты весь побелел».
– Опять?
– Плохой контакт.
– Скорее, ребята, скорее.
– Две минуты.
Наступила тишина, под ногами скрипнул щебень, и Гуго вполголоса сказал:
– До свиданья, сволочь!
– Вот, выкуси-ка, – добавил Зиберт.
Кто-то влил мне в рот водки.
– Зиберт, – сказал Гуго, – я тоже что-то ослаб.
– Жри песок.
Мне удалось встать.
– Ну как? Сможешь? – спросил Лимонная Корка.
Я кивнул головой и сказал:
– Это мне здорово повезло, что произошла авария.
Все захохотали, а я остолбенело посмотрел на них.
– Мальчик! – воскликнул Лимонная Корка. – Ты еще глупее мастера!
Я взглянул на Зиберта.
– Так ты нарочно сделал это?
Лимонная Корка повернулся к Зиберту и, кривляясь, передразнил меня:
– Так ты нарочно сделал это?
Рабочие захохотали еще громче. На тонких губах Зиберта появилась усмешка, и он кивнул головой.
Я сухо произнес:
– Напрасно.
Смех оборвался. Гуго, Эдмунд и Лимонная Корка уставились на меня.
Еле сдерживая ярость, Лимонная Корка спросил:
– А если я тебе съезжу по морде лопатой – это тоже будет напрасно?
– Ах ты, подлюга! – воскликнул Эдмунд.
Все замолчали, потом Зиберт сказал:
– Ладно. Он прав. Не будь у нас такой строй, не пришлось бы этого делать.
– Строй! – воскликнул Лимонная Корка. – На черта он мне сдался, этот строй!
Зиберт засмеялся и посмотрел на меня.
– Авария исправлена?
– Валяй! – яростно крикнул Лимонная Корка. – Валяй! Не будем терять ни минуты! А то хозяин понесет убыток.
– Ну как, парень? – спросил Зиберт, глядя на меня.
Я кивнул головой, он взмахнул левой рукой, мотор загудел, и лента транспортера у наших ног неумолимо поползла.
В последующие дни припадки мои участились, но они приняли другой характер. Вещи не теряли своей реальности, не было больше и пустоты. Меня томило какое-то смутное ожидание. Когда в мелодию, которую играет оркестр, вдруг врывается бой барабанов, в этом резком и в то же время глухом звуке есть нечто загадочное, угрожающее, торжественное. Нечто подобное чувствовал и я. День для меня был полон барабанного боя, предвещавшего нечто жуткое. К горлу то и дело подкатывался ком, и я ждал, ждал, холодея от ужаса, чего-то, что не приходило. Затем барабанный бой прекращался, и мне казалось, что я освобождаюсь от кошмара. Но тут вдруг оказывалось, что в мире происходит что-то странное: все вещи вокруг изменили свой облик и прикидываются не тем, что они есть. Я озирался по сторонам, во мне вспыхивало недоверие и страх. Солнце, освещавшее мою лопату, лгало. Песок лгал, красная бетономешалка лгала, и за всем этим скрывалось что-то жестокое. Все было враждебно мне. Наступала тяжкая тишина, я смотрел на товарищей – губы их шевелились, но я не слышал звуков. О, я знал – они нарочно шевелят губами, не произнося ни слова, чтобы я думал, будто сошел с ума. Мне хотелось кричать: «Я понимаю ваши штучки, сволочи!» Я открывал рот, и вдруг чей-то голос начинал шептать мне на ухо – глухо, отрывисто. Это был голос моего отца.
Я работал лопатой по восемь часов в день. Даже ночью, во сне, я продолжал работать. Иногда мне снилось, что лопата движется недостаточно быстро. Обнажалась лента транспортера, мастер начинал кричать на меня, и я просыпался весь в поту. Руки мои судорожно сжимали невидимый черенок лопаты. Я говорил себе: «Вот чем ты теперь стал – лопатой! Ты лопата!»
Иногда я думал, что если бы в те времена, когда я был безработным, я мог есть то немногое, что ем теперь, этого мне вполне хватило бы. Но, к сожалению, чтобы иметь это немногое, надо было работать по восемь часов в день. А работа истощала силы, и мне хотелось есть еще больше. Я работал весь день в надежде утолить голод, а в результате был еще голоднее.
Так прошло несколько дней, и я решил покончить жизнь самоубийством. Но нужно было дождаться субботы, так как я одолжил у Зиберта на еду в счет моей будущей получки немного денег и хотел перед смертью рассчитаться с ним.
Наступила суббота, и я отдал Зиберту долг. При самой строгой экономии у меня оставалось денег на три дня. Я решил истратить все сразу и хоть один раз, перед смертью, поесть досыта. Я поехал домой на трамвае и, прежде чем идти к себе, купил сала, хлеба и пачку сигарет.
Я поднялся на пятый этаж, открыл дверь и вспомнил, что ведь на дворе уже весна. Солнечные лучи косо проникали в настежь открытое маленькое окно, и впервые за месяц я внимательно осмотрел свою комнату: брошенный на деревянные козлы тюфяк, стол, таз для умыванья, шкаф. Стены почернели от грязи. Я пробовал мыть их, но это ничего не дало, их надо было скрести. Я пытался сделать и это, но у меня не хватило сил довести дело до конца.
Я положил пакет на стол, подмел комнату, вышел на лестницу и набрал под краном воды. Вымыв лицо и руки, я вышел снова, вылил грязную воду и, вернувшись к себе, распорол на тюфяке шов и вытащил свой маузер.
Размотав тряпки, которыми был обернут маузер, я проверил его, отвел предохранитель, положил маузер на стол, пододвинул стол к окну, чтобы лучи солнца падали на меня, и сел.
Я нарезал восемь тонких ломтиков хлеба, на каждый положил кусок сала – немного потолще, чем хлеб, – и начал неторопливо жевать. Я не сводил глаз с ломтей хлеба с салом, разложенных на столе, и каждый раз, когда брал кусок, пересчитывал остающиеся. Солнце светило на мои руки и лицо. Мне было тепло. Я сидел в одной рубашке, не думая ни о чем, и был счастлив, что ем.
Кончив есть, я собрал со стола крошки и выбросил их в старую банку из-под варенья, служившую мне помойным ведром. Затем я вымыл руки. Мыла у меня не было, и я долго тер их, стараясь смыть жир. Я подумал: «Ты хорошо смазал лопату, и теперь сломаешь ее». И не знаю почему, мне вдруг захотелось смеяться. Вытерев руки о старую изодранную рубашку, висевшую на гвозде, – она заменяла мне полотенце, – я вернулся к столу, закурил сигарету и стал у окна.
Солнце освещало шиферные крыши. Затянувшись, я выпустил немного дыма и с наслаждением вдохнул аромат сигареты. Я расправил плечи, напружил мускулы ног, впервые за много времени особенно ясно почувствовал, что крепко стою на ногах, и внезапно увидел себя словно в фильме: стоя перед окном, я курю, смотрю на крыши, а когда сигарета придет к концу, возьму маузер, приложу его к виску – и все будет кончено.
Кто-то дважды стукнул в дверь. Я взглянул на лежащий на столе маузер, но не успел его спрятать, как дверь открылась, – это был Зиберт.
Он остановился на пороге и приветственно поднял руку. Я быстро шагнул ему навстречу и загородил собою стол.
– Не помешал? – спросил он.
– Нет.
– Я зашел тебя проведать.
Я ничего не ответил, он подождал секунду, закрыл дверь и прошел в комнату.
– У твоей хозяйки был удивленный вид, когда я спросил, дома ли ты.
– Ко мне никто не ходит.
– Вот как! – удивился Зиберт.
Он улыбнулся, его острый нос вытянулся, а оттопыренные уши, казалось, еще больше оттопырились. Он прошел на середину комнаты, огляделся, скорчил гримасу и, бросив на меня взгляд, направился к окну.
Я снова встал между ним и столом. Он засунул руки в карманы и посмотрел на крыши.
– По крайней мере у тебя здесь нет недостатка в воздухе.
– Да, воздуха хватает.
Он был значительно выше меня ростом, мои глаза приходились на уровне его затылка.
– А зимой холодновато небось?
– Не знаю. Я здесь всего два месяца.
Он повернулся ко мне на каблуках, заглянул через мою голову на стол, и улыбка сошла с его лица.
– О-о ! – воскликнул он.
Я сделал движение, но он осторожно отстранил меня и положил руку на маузер. Я быстро сказал:
– Осторожнее! Он заряжен!
Зиберт внимательно посмотрел на меня, взял маузер, проверил магазин и снова в упор уставился на меня:
– И предохранитель отведен.
Я молчал.
– Это у тебя такая привычка – держать заряженный револьвер на столе? – продолжал он.
Я ничего не ответил, он положил маузер и сел на стол. Я тоже сел.
– Я зашел тебя повидать, потому что мне кое-что показалось странным.
Я продолжал молчать, и через минуту он спросил:
– Почему это ты вдруг решил отдать мне сразу весь долг?
– Не люблю долгов.
– Отдал бы половину, а остальное – на следующей неделе. Я ведь тебе сказал, что могу подождать.
– Не люблю жить с долгами.
Он взглянул на меня.
– Так... – улыбаясь, проговорил он. – Ты не любишь жить с долгами. И теперь у тебя денег на три дня, а в неделе семь дней, дорогой!
Взгляд его скользнул по столу, внезапно он поднял брови и поджал губы.
– На два – с сигаретами.
Он взял пачку, внимательно посмотрел на нее и присвистнул.
– Ты себе ни в чем не отказываешь.
Я молчал, и он продолжал с издевкой:
– Твой опекун, наверно, прислал тебе перевод?
Я отвернулся и сухо произнес:
– Тебя это не касается.
– Конечно, старина, меня это не касается.
Я повернулся лицом к нему, он смотрел на меня в упор.
– Разумеется, меня это не касается. Ты хочешь во что бы то ни стало отдать мне весь долг – меня это не касается. Тебе нечего будет есть три дня – меня это не касается. Ты покупаешь министерские сигареты – меня это не касается. У тебя на столе заряженный револьвер – меня и это не касается!
Он не сводил с меня глаз. Я отвернулся, но продолжал ощущать его взгляд на себе. У меня было такое чувство, будто это смотрит мой отец. Я ухватился руками за стул, сжал колени и с ужасом подумал, что сейчас начну дрожать.
Наступила длительная пауза. Зиберт со сдерживаемой яростью спросил:
– Хочешь покончить с собой?
Я сделал над собой усилие и ответил:
– Это мое дело.
Он вскочил, обеими руками схватил меня за рубашку на груди, приподнял со стула и встряхнул.
– Ах ты, подлюга, – процедил он сквозь зубы. – Хочешь покончить с собой!
– Это мое дело.
Его взгляд обжигал меня. Я задрожал, отвернулся и тихо повторил:
– Это мое дело.
– Нет! – заревел он, снова встряхивая меня. – Не твое это дело, гадина! Ну а Германия?
Я опустил голову и пробормотал:
– Германии – крышка.
Я почувствовал, что пальцы Зиберта отпустили мою рубашку, и понял, что сейчас произойдет. Я поднял правую руку, но поздно. Он с размаху закатил мне пощечину. Удар был такой сильный, что я покачнулся. Левой рукой Зиберт поймал меня за рубашку и снова огрел по щеке. Затем он толкнул меня в грудь, и я упал на стул.
Щеки у меня горели, голова кружилась. Моим первым побуждением было вскочить и ринуться на него, но я не двинулся с места. Прошла секунда. Зиберт все так же стоял передо мной, а на меня нашло какое-то блаженное оцепенение.
Зиберт смотрел на меня, глаза его горели бешенством. Я заметил, как на скулах его играют желваки.
– Ах ты, подлюга! – прорычал он.
Он засунул руки в карманы и принялся вышагивать по комнате, восклицая во весь голос: «Нет! Нет! Нет!» – и вдруг закричал:
– И это ты! Ты, ты, ветеран добровольческого корпуса!
Он с такой яростью повернулся ко мне, что я подумал: сейчас он бросится на меня.
– Слушай же, Германии не крышка! Только еврейская сволочь может так говорить! Война продолжается, понимаешь? Даже после этой мерзости, Версальского договора, война продолжается!
Он снова заметался по комнате как безумный.
– Ведь это же ясно...
Ему не хватало слов. Желваки на его скулах безостановочно прыгали. Он сжал кулаки и заорал:
– Это ясно! Ясно! – Вдруг он понизил голос и, вынув из кармана газету, сказал: – Вот! Я не оратор, но здесь все написано черным по белому.
Он сунул мне газету под нос.
– «Германия заплатит!» Вот что они придумали! Они заберут у нас весь наш уголь! Вот до чего они теперь додумались! Смотри, здесь написано это черным по белому! Они хотят уничтожить Германию!
И вдруг он снова взорвался:
– А ты, подлюга, хочешь покончить с собой!
Он стал размахивать газетой и несколько раз хлестнул ею меня по лицу.
– Вот! – воскликнул он. – Читай! Читай! Читай вслух!
Он ткнул дрожащим пальцем в статью, и я начал читать:
– «Нет, Германия не побеждена...»
– Встать, негодяй! – заорал Зиберт. – Встать, когда ты произносишь имя «Германия»!
Я вскочил.
– «Германия не побеждена. Германия еще победит. Война не кончена, она только приняла другую форму. Армия разогнана, добровольческие части распущены, но каждый немец, в форме он или без формы, должен считать себя солдатом. Он должен, как никогда, запастись мужеством и непреклонной решимостью. Тот, кто безразличен к судьбам родины, – предатель. Тот, кто предается отчаянию, – дезертирует с поля боя. Долг каждого немца – стоять насмерть за народ и за немецкую нацию!»
– Черт возьми! – воскликнул Зиберт. – Можно подумать, это написано специально для тебя!
Совершенно уничтоженный, я смотрел на газету. И правда, это было написано для меня.
– Ясно, – сказал Зиберт, – ты солдат! Ты все еще солдат! Какое значение имеет форма? Ты солдат!
Сердце гулко забилось у меня в груди, я застыл на месте, словно пригвожденный. Зиберт внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, и лицо его озарилось радостью. Он взял меня за плечи, сладостная дрожь охватила меня, а он заорал как помешанный: «Ясно?»
Я растерянно попросил:
– Дай мне немножко прийти в себя.
– Господи, не собираешься ли ты падать в обморок?
– Дай мне немножко прийти в себя.
Я сел, обхватил голову руками и сказал:
– Мне стыдно, Зиберт.
И внезапно я почувствовал сладостное облегчение.
– Ничего! – смущенно проговорил Зиберт.
Он повернулся ко мне спиной, взял сигарету, закурил ее и встал у окна. Наступило долгое молчание. Потом я поднялся, сел на стол и, дрожащей рукой схватив газету, посмотрел на заголовок. Это был «Фёлькишер беобахтер», орган национал-социалистской партии Германии.
Мне бросилась в глаза карикатура на первой странице. На ней был изображен «международный еврей, душащий Германию». Я рассеянно смотрел на карикатуру и в то же время отчетливо видел лицо еврея. И вдруг случилось чудо: я узнал эту физиономию. Я узнал эти выпученные глаза, длинный крючковатый нос, отвислые щеки, узнал эти отвратительные, ненавистные мне черты. Сколько раз я видел их на гравюре, которую отец прикрепил на дверях уборной. Сознание мое как бы озарилось светом. Я вспомнил – это был он. Детский инстинкт не обманывал меня. Я был прав, что ненавидел его. Единственной моей ошибкой было то, что я поверил священникам, будто дьявол – невидимый призрак и победить его можно лишь молитвой или приношениями церкви. Но теперь я понял: он вполне реален, он живой. Я встречал его на улице. Дьявол – это не дьявол. Это еврей.
Я встал. Дрожь охватила все мое тело. Сигарета жгла мне пальцы. Я бросил ее, засунул трясущиеся руки в карманы, подошел к окну и полной грудью вдохнул воздух. Локоть Зиберта касался моего локтя, его сила вливалась в меня. Опершись руками на оконный переплет, он не смотрел на меня и не двигался. Солнце, заходя, устроило кровавую оргию. Я повернулся, взял свой маузер, медленно поднял его и навел на солнце.
– Хороший револьвер, – сказал Зиберт, и в голосе его прозвучала затаенная нежность.
Я произнес тихим голосом: «Да, да», – и положил маузер на стол. Через мгновение я снова взял его, тяжелая рукоятка привычно легла на мою ладонь, она была твердой и осязаемой. Я ощущал ее тяжесть и думал: «Я солдат. Разве дело в форме? Я солдат».
На следующий день было воскресенье, и мне пришлось дожидаться понедельника, чтобы после работы отправиться в магистратуру.
Бородатый чиновник с очками в железной оправе на носу сидел за письменным столом и разговаривал с каким-то пожилым человеком с седой головой. Я подождал, когда они сделают паузу, и спросил:
– Простите, здесь вносят изменения в метрику?
Не взглянув на меня, чиновник в очках бросил:
– Вам для чего?
– Изменить религию.
Оба, чиновник и его собеседник, одновременно воззрились на меня. Затем очкастый взглянул на седого и слегка покачал головой. Обернувшись снова ко мне, он спросил:
– А какая религия у вас записана?
– Католик.
– И вы больше не католик?
– Нет, не католик.
– Ну а теперь какая у вас религия?
– Никакой.
Чиновник снова взглянул на своего коллегу и опять покачал головой.
– Почему же вы не заявили об этом во время последней переписи?
– Я не участвовал в ней.
– А почему?
– Я был в Курляндии, в Балтийском добровольческом корпусе.
Человек с седой головой взял линейку и постучал ею по ладони левой руки. Чиновник сказал:
– Непорядок. Вы должны были сделать соответствующее заявление. А теперь вы нарушаете закон.
– В добровольческом корпусе не проводили переписи.
Чиновник сердито потряс головой:
– Я доложу об этом. Это недопустимо. Перепись должна проводиться повсеместно. Господа из добровольческого корпуса не составляют исключения.
Когда он замолчал, я сказал:
– Я участвовал в переписи шестнадцатого года.
Чиновник взглянул на меня, и очки его метнули молнию.
– Так в чем же дело? Почему тогда вы объявили себя католиком?
– Это не я, а мои родители.
– Сколько же вам было лет?
– Шестнадцать.
Он взглянул на меня.
– Вам, значит, всего двадцать два года?
Он вздохнул, повернулся к своему коллеге, и оба покачали головами.
– И теперь вы больше не католик?
– Нет, не католик.
Он вскинул очки на лоб.
– А почему?
Я почувствовал, что этим вопросом он превышает свои полномочия, и быстро ответил сухим тоном:
– Мои философские убеждения изменились.
Чиновник взглянул на пожилого и процедил сквозь зубы:
– Его философские убеждения изменились!
Человек с седой головой поднял брови, приоткрыл рот и как-то странно мотнул головой. Чиновник обернулся ко мне.
– Ну так дождитесь следующей переписи и тогда отрешайтесь от церкви.
– Я не желаю ждать два года.
– А почему?
Я не ответил, и он добавил, как бы заключая нашу беседу:
– Видите ли, это не такое уж срочное дело.
Я понял, что для того, чтобы оправдать свою поспешность, я должен представить какой-то официальный мотив, и сказал:
– Какой мне смысл еще два года платить церковный налог, если я не принадлежу ни к какому вероисповеданию?
Чиновник выпрямился на стуле, взглянул на пожилого, глаза его за очками загорелись.
– Конечно, конечно, сударь, вы не будете два года платить церковный налог, но порядок есть порядок... – Он сделал паузу и ткнул в мою сторону указательным пальцем. – Вы будете платить компенсационный налог, который гораздо выше церковного.
Он отодвинулся от стола и окинул меня торжествующим взглядом. Человек с седой головой улыбнулся.
Я сухо отрезал:
– Это меня не волнует.
Очки чиновника снова засверкали. Он поджал губы и взглянул на пожилого. Открыв ящик письменного стола, он вытащил три анкетных бланка и положил их, вернее, бросил передо мной.
Я взял анкеты и аккуратно заполнил графы. Кончив писать, я протянул анкеты чиновнику. Он взглянул на них, сделал паузу и с гримасой прочитал вслух:
– Без вероисповедания, но верующий. Это в самом деле так?
– Да.
Он переглянулся с пожилым.
– Это ваши... новые философские убеждения?
– Да.
– Так... – сказал он, складывая листки.
Я попрощался с ними кивком головы, но он не удостоил меня и взглядом. Он смотрел на седого. Я повернулся на каблуках и направился к двери. Мне было слышно, как он пробурчал за моей спиной: «Еще один из этого нового отродья!»