Текст книги "Смерть — мое ремесло"
Автор книги: Робер Мерль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Мне показалось, что церковь растет, ширится, становится огромной. Стулья, статуи, колонны с какой-то бешеной скоростью отступают, удаляются в пространство. И вдруг стены церкви разом упали – словно откидные стенки ящика. Передо мной раскрылось безграничное, безлюдное лунное пространство. Ужас сжал мне горло, и я задрожал. В воздухе притаилась какая-то чудовищная угроза, все застыло в зловещем ожидании, казалось, мир вот-вот рухнет и я останусь один в пустоте.
Зазвонил колокольчик, я опустился на колени, склонил голову, положил левую руку на пюпитр, ощутил тепло и твердость дерева – и все кончилось.
В последующие недели такие припадки повторялись не раз. Я заметил, что приступ всегда возникал при каком-либо отклонении от привычного порядка. С тех пор я не делал ни одного шага, если не был уверен, что он не укладывается в рамки моего обычного поведения. Если же по случайности что-либо из моих действий, как мне казалось, нарушало распорядок, к горлу моему подступал комок и я закрывал глаза, не смея взглянуть на окружающие предметы, боясь, что они у меня на глазах превратятся в ничто.
Если это случалось в моей комнате, я сразу же с головой уходил в какое-нибудь чисто механическое занятие. Например, начинал чистить обувь. Суконка мерно скользила по блестящей поверхности ботинка, сначала медленно, осторожно, затем все быстрее и быстрее. Не сводя с нее глаз, я вдыхал запах ваксы и кожи – и через некоторое время страх пропадал, я чувствовал себя убаюканным, защищенным от опасности.
Однажды вечером перед ужином в мою комнату вошла мама. Конечно, я тотчас же встал.
– Мне надо с тобой поговорить.
– Да, мама.
Она тяжело вздохнула, села, и на лице ее отразилась усталость.
– Рудольф...
– Да, мама.
Она отвела глаза и спросила неуверенно:
– Ты будешь по-прежнему вставать каждый день в пять часов к обедне?
Ужас сковал меня. Я хотел ответить, но не смог. Мама сделала вид, что поправляет передник на коленях, и продолжала:
– Я подумала, может, ты будешь ходить через день?
– Нет! – воскликнул я.
Мама бросила на меня удивленный взгляд, затем снова посмотрела на свой передник и тихо произнесла:
– Ты выглядишь утомленным, Рудольф.
– Я не устал.
Она еще раз взглянула на меня украдкой и вздохнула:
– Я подумала еще... что вечернюю молитву... каждый из нас мог бы читать... в своей комнате...
– Нет.
Мама вся сжалась на своем стуле и замигала. Наступило молчание, потом она робко прошептала:
– Но ведь сам ты...
Я подумал, что она скажет: «Но ведь сам ты не молишься», но она лишь сказала:
– Но ведь сам ты молишься не вслух.
– Да, мама.
Она посмотрела на меня. Не возвышая голоса, в точности так, как это делал отец, когда отдавал какое-нибудь приказание, я проговорил:
– Не может быть и речи о каких-либо переменах.
Подождав немного, мама тяжело вздохнула, поднялась и, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.
Как-то в августовский вечер, во время ужина у нас вдруг появился дядя Франц. Лицо у него было красное и веселое. Еще с порога он крикнул с торжествующим видом:
– Война объявлена!
Мама побледнела и вскочила с места, а дядя Франц сказал:
– Нечего волноваться. Через три месяца все будет кончено.
Он потер руки и с довольным видом добавил:
– Моя жена бушует.
Мама подошла к буфету, чтобы достать бутылку вишневой настойки. Дядя Франц сел, откинулся на спинку стула, вытянул ноги в сапогах, расстегнул китель и подмигнул мне.
– Ну, парень, – спросил он наигранным тоном, – а ты что думаешь?
Я посмотрел на него и ответил:
– Пойду добровольцем.
– Рудольф! – вскрикнула мама.
Она стояла у буфета с бутылкой в руке, прямая и бледная. Дядя Франц взглянул на меня, и лицо его стало серьезным.
– Молодец, Рудольф! Ты сразу же вспомнил о долге. – Он повернулся к матери и с насмешкой проговорил: – Поставь-ка ты бутылку – разобьешь.
Мама повиновалась, а дядя Франц добродушно сказал:
– Успокойся. Он же не достиг призывного возраста... – Потом добавил: – Ему еще далеко до этого. А пока он подрастет, все будет кончено.
Я встал, молча ушел к себе, заперся и заплакал.
Спустя несколько дней мне удалось завербоваться в Красный Крест помощником санитара на разгрузку санитарных поездов. Работал там я в свободное от занятий время.
Припадки у меня больше не повторялись. Я жадно следил по газетам за известиями с фронта, вырезал из иллюстрированных журналов фотоснимки, на которых были изображены груды вражеских трупов на поле битвы, и увешивал ими стены своей комнаты. Мама ввинтила в уборной лампочку, и каждое утро, сидя там, я перечитывал вчерашнюю газету. Газеты были полны рассказов о жестокостях, совершаемых французами при отступлении. Я трясся от возмущения, подымал голову – дьявол смотрел на меня в упор. Но я больше не боялся его и отвечал на его взгляд твердым взглядом. У него были черные волосы, черные глаза и порочный вид. Он был похож на француза. Я вынул из кармана штанов карандаш, зачеркнул внизу гравюры надпись «Дьявол» и сверху вывел: «Француз».
Я пришел в церковь за десять минут до начала службы, занял отцовское место, положил молитвенник на пюпитр, сел и скрестил руки на груди. Тысячи дьяволов предстали передо мной. Побежденные, обезоруженные, с французскими кепи между рогов, они плелись, подняв над головой руки. Я заставил их сбросить одежду. Они прошли еще немного по кругу, и наконец их вытолкали на середину, передо мной... Я сидел в каске и сапогах, подтянутый, и курил сигарету. Между ног у меня был зажат начищенный до блеска пулемет, и когда дьяволы подходили ко мне совсем близко, я осенял себя крестом и начинал стрелять. Брызгала кровь, с дикими воплями они падали, молили о пощаде, подползая ко мне на своих дряблых животах, а я бил их прямо в лицо сапогом и все стрелял, стрелял. Появлялись все новые и новые дьяволы, тысячи и тысячи, я косил их без устали из пулемета, они тоже падали с криком, кровь текла ручьями, гора трупов росла передо мной, а я продолжал стрелять. Наконец все было кончено – ни одного дьявола не осталось в живых. Я встал и коротко приказал своим людям убрать эту падаль. Затем, натянув перчатки, подтянутый, аккуратный, я пошел в офицерское собрание выпить стаканчик коньяка. Я был одинок, я чувствовал себя жестоким, но справедливым, на правой руке у меня была тоненькая золотая цепочка.
На вокзале меня теперь хорошо знали, я работал помощником санитара и носил нарукавную повязку.
Весной 1915 года я не выдержал. От платформы отходил очередной воинский эшелон, и я вскочил на подножку вагона. Меня подхватили, втащили внутрь, и только когда я оказался среди солдат, им пришло в голову спросить меня, что мне нужно. Я ответил, что хочу отправиться с ними на фронт. Они поинтересовались, сколько мне лет. Я ответил – «пятнадцать». Тогда они развеселились и стали хлопать меня по спине. В конце концов солдат, которого все называли Стариком, сказал, что все равно, когда мы прибудем на фронт, меня задержат и вернут домой, но пока мне, пожалуй, небесполезно пожить жизнью солдата и «посмотреть, чем это пахнет». Солдаты потеснились, освобождая для меня местечко, а один из них протянул мне ломоть хлеба. Хлеб был черный, довольно скверный, но Старик, смеясь, заметил: «Лучше уж такой дерьмовый хлеб, чем никакой». Я съел этот хлеб с наслаждением. Солдаты начали петь, и их громкая мужественная песня стрелой проникла в мое сердце.
Наступила ночь, солдаты сняли портупеи, расстегнули воротники и легли. Во влажной тьме вагона я с жадностью вдыхал шедший от них запах кожи и пота.
В начале марта 1916 года я снова попробовал удрать. Эта попытка увенчалась не большим успехом, чем первая. По прибытии на фронт меня арестовали, допросили и вернули домой. После этого мне закрыли доступ на вокзал, госпиталь не посылал меня больше на разгрузку санитарных поездов, и я стал работать в палатах.
1916 год
Я прошел мимо шестой палаты, повернул направо, миновал аптеку, еще раз повернул направо – палаты офицеров находились здесь. Я замедлил шаг. Дверь ротмистра Гюнтера была, как всегда, открыта. Я знал, что он сидит, забинтованный с головы до пят, опираясь на подушки, и взгляд его устремлен в коридор.
Я прошел мимо двери и посмотрел в его сторону. Он крикнул громовым голосом.
– Эй, малый!
Сердце у меня дрогнуло.
– Иди сюда.
Я оставил ведро и тряпки в коридоре и вошел в его палату.
– Зажги мне сигарету.
– Я, господин ротмистр?
– Конечно ты, дурак. Разве здесь есть еще кто-нибудь?
Он приподнял обе руки и показал мне, что они забинтованы. Я сказал:
– Слушаюсь, господин ротмистр!
Я вложил сигарету ему в рот и поднес огня. Он затянулся, не переводя дыхания, раза два или три и коротко приказал:
– Вынь!
Я осторожно вытащил сигарету из его рта и стал ждать. Ротмистр, улыбаясь, смотрел в пространство. Насколько позволяли судить бинты, которыми он был обмотан, это был очень красивый мужчина. Во взгляде его, в улыбке светилось что-то дерзостное, и это напоминало мне дядю Франца.
– Давай, – приказал ротмистр.
Я снова вложил сигарету ему в рот, он затянулся.
– Вынь!
Я повиновался. Он молча, внимательно оглядел меня, затем спросил:
– Как тебя зовут?
– Рудольф, господин ротмистр.
– Так вот, Рудольф, – весело произнес он, – я вижу, ты все же не так глуп, как Пауль. Эта свинья, когда зажигает мне сигарету, умудряется сжечь по крайней мере половину ее, да и потом его никогда не дозовешься.
Он сделал мне знак вложить ему в рот сигарету, затянулся и скомандовал:
– Вынь!
Потом взглянул на меня.
– Где это они тебя нашли, щенок?
– В школе.
– Так, значит, ты умеешь писать?
– Так точно, господин ротмистр.
– Садись, я продиктую тебе письмо к моим драгунам. Ты знаешь, где находятся мои драгуны? – добавил он.
– В восьмой палате, господин ротмистр.
– Так, – удовлетворенно сказал он. – Садись.
Я сел за столик. Он начал мне диктовать, я стал писать. Когда он кончил, я показал ему письмо, он прочел его, кивая головой с довольным видом, потом приказал мне снова сесть и добавить постскриптум.
– Рудольф, – послышался за моей спиной голос старшей медсестры, – что ты тут делаешь?
Я вскочил. Она стояла на пороге, высокая, прямая, ее светлые волосы были зачесаны назад, руки скрещены на груди, вид у нее был строгий, чопорный.
– Рудольф, – сказал ротмистр Гюнтер, вызывающе глядя на медсестру, – работает на меня.
– Рудольф, – не взглянув на него, проговорила медсестра, – я тебе велела убрать двенадцатую палату. Здесь распоряжаюсь я и никто другой.
Ротмистр Гюнтер усмехнулся.
– Сударыня, – сказал он с вызывающей вежливостью, – Рудольф не будет убирать двенадцатую палату ни сегодня, ни завтра.
– Ах, так! – воскликнула медсестра, резко поворачиваясь к нему. – Могу я спросить почему, господин ротмистр?
– Потому что начиная с сегодняшнего дня он переходит в услужение ко мне и моим драгунам. А вот Пауль, если вам угодно, сударыня, может убирать двенадцатую палату.
Медсестра еще больше выпрямилась и сухо спросила:
– Вы имеете что-нибудь против Пауля, господин ротмистр?
– Конечно, сударыня, еще как имею. У Пауля руки как у свиньи, а у Рудольфа чистые. Пауль зажигает сигарету как свинья, а Рудольф зажигает ее аккуратно. Пауль и пишет как свинья, а Рудольф пишет очень хорошо. По всем этим причинам, сударыня, и вдобавок еще потому, что этого Пауля никогда не дозовешься, он может дать себя повесить, а Рудольф с сегодняшнего дня поступает в мое распоряжение.
Глаза медсестры сверкнули.
– А позволено будет спросить, господин ротмистр, кто это так распорядился?
– Я.
– Господин ротмистр, – грудь медсестры в волнении вздымалась и опускалась. – я хотела бы, чтобы вы раз и навсегда поняли, что служащими здесь распоряжаюсь я.
– Так... – сказал ротмистр Гюнтер и с невероятно наглой усмешкой не спеша окинул взглядом медсестру, словно раздевая ее.
– Рудольф! – крикнула она дрожащим от ярости голосом. – Идем! Немедленно идем!
– Рудольф, – спокойно произнес ротмистр Гюнтер, – сядь.
Я посмотрел на одного, на другую и целую секунду был в нерешительности.
– Рудольф! – крикнула медсестра.
Ротмистр ничего не говорил, он усмехался. Он очень был похож на дядю Франца.
– Рудольф! – гневно повторила медсестра.
Я сел.
Она повернулась на каблуках и вышла из комнаты.
– Хотел бы я знать, – воскликнул ротмистр громовым голосом, – чего стоит эта светловолосая дылда в постели! Наверно, ничего! А ты как думаешь, Рудольф?
На следующий день старшая медсестра перешла в другое отделение, а меня передали в распоряжение ротмистра Гюнтера и его драгун.
Однажды, когда я убирал палату ротмистра, за моей спиной раздался его голос:
– А я узнал о твоих проделках!
Я обернулся, он строго посмотрел на меня, и комок подступил у меня к горлу.
– Иди-ка сюда!
Я подошел к его кровати. Он повернулся на своих подушках, чтобы видеть мое лицо.
– Я слышал, что ты воспользовался работой на вокзале и дважды в воинском эшелоне удирал на фронт. Правда это?
– Да, господин ротмистр.
Он некоторое время молча, со строгим видом изучал меня.
– Садись.
Я никогда еще не садился в присутствии ротмистра, за исключением тех случаев, когда писал его драгунам письма, и поэтому заколебался.
– Садись, дурак!
Я подвинул к его кровати стул и с замирающим сердцем сел.
– Возьми сигарету.
Я взял сигарету и протянул ему. Жестом он отказался.
– Это тебе.
Волна гордости захлестнула меня. Я взял сигарету в зубы, зажег ее, затянулся несколько раз и закашлялся. Ротмистр засмеялся.
– Рудольф, – сказал он, сразу становясь серьезным. – Я за тобой все время наблюдал. Ты мал ростом, не очень-то видный собою, неразговорчив, но ты не глуп, образован, и все, что ты делаешь, ты выполняешь так, как это должен делать хороший немец, – основательно.
Он произнес это тем же тоном, что и мой отец, и мне даже показалось – его голосом.
– И при этом ты не трус и сознаешь свой долг перед родиной.
– Да, господин ротмистр.
Я закашлялся. Он смотрел на меня, улыбаясь.
– Можешь бросить сигарету, если хочешь, Рудольф.
– Спасибо, господин ротмистр, – я положил сигарету в пепельницу, стоявшую на ночном столике, затем снова взял ее и аккуратно затушил. Ротмистр молча наблюдал за мной. Потом он поднял свою забинтованную руку и сказал:
– Рудольф!
– Да, господин ротмистр.
– Это хорошо, что в пятнадцать лет ты хотел сражаться.
– Да, господин ротмистр.
– Хорошо, что после первой неудачи ты снова попытался сделать это.
– Да, господин ротмистр.
– Хорошо, что ты работаешь здесь.
– Да, господин ротмистр.
– Но еще лучше быть драгуном.
Я вскочил, совершенно ошарашенный.
– Мне? Драгуном? Господин ротмистр!
– Садись! – громовым голосом крикнул он. – Никто не отдавал приказа встать!
Я вытянулся в струнку, отчеканил:
– Слушаюсь, господин ротмистр! – и сел.
– Так вот, – сказал он немного погодя, – что ты об этом думаешь?
Я ответил дрожащим голосом.
– Разрешите, господин ротмистр... Я думаю, что это было бы просто великолепно!
Он взглянул на меня сияющим, исполненным гордости взглядом, кивнул головой, два или три раза, словно про себя, повторил «просто великолепно», а затем серьезно и тихо сказал:
– Хорошо, Рудольф, хорошо.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Наступило молчание, потом ротмистр продолжал:
– Вот заживут эти царапины, Рудольф... и я начну формировать отряд... для одного из фронтов... У меня есть приказ... Когда я буду выписываться отсюда, я оставлю тебе адрес, и ты явишься ко мне. Я все улажу.
– Слушаюсь, господин ротмистр! – ответил я, дрожа всем телом. Но тотчас же у меня мелькнула ужасная мысль. – Господин ротмистр, – пробормотал я, – меня ведь не допустят – мне нет еще шестнадцати.
– Ах, вот что! – сказал, смеясь, ротмистр. – Только и всего? В шестнадцать лет человек уже достаточно взрослый, чтобы драться! Ох уж эти идиотские законы! Ничего, будь спокоен, Рудольф, я все устрою.
Вдруг глаза его загорелись, он приподнялся на подушках и крикнул в сторону двери:
– Здравствуй, золотце!
Я обернулся. Там стояла маленькая светловолосая медсестра, ухаживавшая за ним. Я подошел к умывальнику, ополоснул руки и стал помогать ей снимать с ротмистра бинты. Мучительная операция продолжалась довольно долго, но ротмистр держался великолепно, словно он и не чувствовал боли. Он не переставал смеяться и шутить. Потом сестра принялась снова забинтовывать его, как мумию. Он взял ее за подбородок уже забинтованной рукой и спросил полушутливым, полусерьезным тоном, когда она наконец решится переспать с ним.
– Ах нет! Я не хочу этого, господин ротмистр! – ответила сестра.
– Почему же? – спросил он, насмешливо глядя на нее. – Разве я вам не нравлюсь?
– Что вы, что вы, господин ротмистр! – смеясь, ответила она. – Вы очень красивый мужчина!
Затем другим, уже серьезным тоном добавила:
– Ведь это грех!
– Ах, вот оно что! – сказал он раздраженно. – Грех! Какая чепуха!
До самого ее ухода он не проронил больше ни слова. Когда она вышла, он повернулся ко мне с сердитым видом.
– Слышал, Рудольф? Вот дурочка! С такими красивыми грудками – и верить в грех! Господи, что за дурость – грех! Это все попы забивают им головы! Грех! И вот так обманывают хороших немцев! Свиньи попы наделяют немцев грехами, а наши добрые немцы отдают им за это свои деньги! И чем больше эти вши сосут из них кровь, тем больше радуются наши дураки. Они вши, Рудольф, вши! Хуже евреев! Попадись они мне в руки, попрыгали бы они у меня четверть часика! Грех!.. Только родился – и уже грешен!... Уже на тебе грех! С рождения на коленях! Вот как оболванивают наших добрых немцев! Страхом берут, а эти несчастные делаются такими трусами, что не смеют даже поцеловаться с кем-нибудь! Вместо этого они ползают на коленях, эти болваны, и бьют себя в грудь: господи, помилуй, господи, помилуй!..
И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
– Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство – делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
– Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
– Здесь? В госпитале?
– Да, дуралей! В госпитале. Ты как думаешь, где ты находишься?
Я напряг память, стараясь вспомнить все, что о нем говорили.
– Они говорят, что вы настоящий немецкий герой, господин ротмистр.
– Вот как! Они так говорят? Ну, а еще что?
– Они говорят, что вы чудной, господин ротмистр.
– А еще?
– Женщины говорят, что вы...
– Что я...
– Должен ли я повторить их слова, господин ротмистр?
– Конечно, дуралей.
– Они говорят, что вы шельма.
– Вот как! Они не ошиблись! Я им еще покажу!
– И потом они говорят, что вы страшный человек.
– А еще что?
– Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
– Вздор! Что за вздор! Люблю своих людей! Опять эта их глупая сентиментальность! Повсюду они видят любовь! Послушай, Рудольф, я не люблю своих людей, а забочусь о них. Это не одно и то же. Я забочусь о них, потому что это драгуны, а я драгунский офицер и Германия нуждается в драгунах, вот и все!
– Да, но когда умер маленький Эрих, говорят, вы отослали его жене половину своего жалованья.
– Да, да, – воскликнул ротмистр и подмигнул мне, – и еще послал ей великолепное письмо, в котором воспевал на все лады этого маленького негодяя, этого лентяя Эриха, который не умел даже держаться в седле! А почему я так сделал, Рудольф? Потому, что я любил Эриха? Чепуха! Пошевели немного мозгами, Рудольф! Ведь этот маленький негодяй был уже мертв – значит, он уже не был драгуном. Нет, не из любви к нему я так поступил. Я хотел, чтобы вся деревня прочла мое письмо и сказала: «Наш Эрих был настоящим немцем, героем, а офицер его – настоящий немецкий офицер».
Он замолчал и посмотрел мне в глаза.
– Это для примера, понимаешь? Может, ты когда-нибудь будешь офицером, так не забудь про деньги, письмо и все прочее. Так именно и надо поступать! Для примера, Рудольф, для Германии!
Внезапно он взял меня забинтованными руками за плечи, резко повернул к себе лицом и произнес:
– Рудольф!
– Да, господин ротмистр.
С высоты своего роста он впился взглядом в мои глаза.
– Слушай меня внимательно!
– Так точно, господин ротмистр.
Он притянул меня к себе и, отчеканивая каждое слово, проговорил:
– Для меня существует лишь одна церковь – это Германия.
Дрожь пробежала по моему телу. Я еле слышно пробормотал:
– Так точно, господин ротмистр!
Он склонился ко мне и, продолжая безжалостно сжимать мои плечи, сказал:
– Моя церковь – это Германия! Повтори!
– Моя церковь – это Германия!
– Громче!
Я повторил во весь голос:
– Моя церковь – это Германия!
– Хорошо, Рудольф.
Он отпустил меня, и сам, без моей помощи лег в постель. Потом закрыл глаза и сделал мне знак оставить его одного. Прежде чем уйти, я поспешно вытащил из пепельницы сигарету, которую он мне дал, а когда вышел в коридор, спрятал ее в бумажник.
В этот вечер я вернулся домой позже обычного. Мама и обе сестры уже сидели за столом. Они ждали меня. Я остановился на пороге и медленно окинул их взглядом.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер, Рудольф, – ответила мама, и мгновение спустя как эхо повторили сестры.
Я сел. Мама подала суп. Я поднес ложку ко рту, и все последовали моему примеру.
Когда кончили есть первое, мама принесла большую миску картофеля и поставила ее на стол.
– Опять картошка! – сказала Берта, с недовольным видом отталкивая свою тарелку.
Я взглянул на нее.
– В окопах, Берта, не каждый день есть и картошка.
Берта покраснела, но все же огрызнулась:
– А ты откуда знаешь? Ты там не был.
Я положил вилку и посмотрел на нее.
– Берта, – сказал я, – я дважды пытался уйти на фронт. Меня не пустили. Пока что я каждый день провожу по два часа в госпитале...
Я помолчал и подчеркнуто, с ударением на каждом слове продолжал:
– Вот что я сделал для Германии. А что сделала для Германии ты, Берта?
– Берта, – начала мама, – постыдилась бы...
Но я оборвал ее:
– Позволь, мама.
Она замолчала. Я повернулся к Берте и, глядя на нее в упор, повторил, не повышая голоса:
– Так что же ты сделала для Германии, Берта?
Берта заплакала; до самого десерта никто не проронил ни слова. Когда мама встала, чтобы убрать со стола, я сказал:
– Мама...
Она снова села, и я взглянул на нее.
– Я все обдумал. Пожалуй, действительно лучше упразднить общую вечернюю молитву. Пусть каждый молится в своей комнате.
Мама вскинула на меня глаза:
– Ты же не хотел этого, Рудольф.
– Я передумал.
Наступило молчание, затем она проговорила:
– Пусть будет по-твоему, Рудольф.
Мне показалось, она хотела что-то добавить, но раздумала. Мама и сестры начали убирать со стола. Я сидел, не шевелясь, на своем месте. Когда мама вернулась из кухни, я сказал:
– Мама...
– Да, Рудольф.
– Это еще не все.
– Да, Рудольф.
– Теперь я буду завтракать по утрам с вами.
Я почувствовал на себе взгляды сестер и повернулся к ним – они сразу же опустили глаза. Мама машинально поставила на стол стакан, который держала в руке. Она тоже не поднимала глаз. Немного помолчав, она сказала:
– До сих пор ты вставал в пять часов, Рудольф.
– Да, мама.
– Ты решил больше этого... не делать?
– Да, мама. Отныне я буду вставать в семь часов.
Мама застыла на месте, она лишь слегка побледнела и машинально то брала стакан со стола, то ставила его обратно. Она спросила неуверенно:
– В семь часов? А не поздно ли, Рудольф?
Я взглянул на нее.
– Нет, мама, не поздно. Я буду ходить прямо в школу.
Я сделал ударение на «прямо». Мама растерянно заморгала, но ничего не сказала.
Я добавил:
– Я немного устал.
Мамино лицо прояснилось.
– Конечно, – поспешно подхватила она, как будто эти слова сняли тяжелый груз с ее души. – Конечно, работая так, как ты работаешь...
Я оборвал ее:
– Значит, договорились?
Она кивнула головой, я сказал: «Спокойной ночи», подождал, пока все ответят мне, и ушел к себе.
Я открыл геометрию и начал готовить урок на завтра. Но мне никак не удавалось сосредоточиться. Я отложил книгу, взял ботинки и принялся их чистить. Через некоторое время ботинки заблестели, и я почувствовал удовлетворение. Я поставил их в ногах кровати, стараясь, чтобы каблуки оказались на одной линии, затем встал перед зеркалом и внезапно, словно кто-то мне скомандовал, вытянулся в струнку. С минуту я смотрел на себя в зеркало, стараясь держаться как можно более прямо. Когда моя поза показалась мне безупречной, я взглянул в глаза своему отражению и медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, точно так, как это делал мой отец, когда молился, произнес: «Моя церковь – это Германия!»
После этого я разделся, лег, взял со стула газету и принялся читать сообщения о ходе военных действий, от первой строчки до последней. На вокзале пробило девять. Я свернул газету, положил ее на стул и вытянулся в кровати. Я лежал с открытыми глазами, готовый закрыть их, как только мама войдет в комнату, чтобы погасить свет. Я услышал, как легонько скрипнула дверь комнаты моих сестер, затем мягкие шаги – мама прошла мимо моей комнаты, мамина дверь тоже скрипнула, защелка стукнула, мама за стеной закашлялась, наступила тишина.
С минуту я лежал неподвижно, затем снова взял газету, развернул ее и стал читать. Через некоторое время я взглянул на часы. Было половина десятого. Я положил газету и встал погасить свет.
Первого августа 1916 года я в третий раз удрал из дому и с помощью ротмистра Гюнтера поступил в драгунский батальон 23-го полка в Б. Мне было пятнадцать лет и восемь месяцев.
Обучение мое продолжалось недолго. Я был маленького роста, но довольно крепкий и легко переносил муштровку. У меня было значительное преимущество перед другими новобранцами: я уже умел ездить верхом, так как часто проводил каникулы на ферме в Мекленбурге. Кроме того, я любил лошадей. Верховая езда доставляла мне удовольствие. Я любил наблюдать за лошадьми, ухаживать за ними, вдыхать их запах, возиться с ними. В казарме очень скоро я снискал репутацию услужливого товарища, потому что охотно работал за кого-нибудь в конюшне. Но это не было жертвой с моей стороны – просто я предпочитал проводить время с животными.
Казарменный распорядок приводил меня в восхищение. Я-то думал, что знаю, что такое дисциплина, потому что дома у нас все было рассчитано по часам. Но куда там! Дома у нас еще бывало изредка свободное время. В казарме же порядок был действительно образцовый. Больше всего мне нравилось обучение ружейным приемам. Мне хотелось бы, чтобы вся моя жизнь состояла из таких же четких движений. Я даже придумал и разработал своеобразную игру. По утрам, как только трубили подъем, я, стараясь, чтобы никто из товарищей этого не заметил, проделывал все в строго определенном, установленном мною порядке: вставал, мылся, одевался, расчленяя каждое действие на ряд четких движений: первое – откидывал одеяло, второе – подымал ноги, третье – опускал их на пол, четвертое – вскакивал. Эта маленькая игра давала мне чувство удовлетворения и уверенности в себе. За все время моего обучения я ни разу не отступил от выработанных мною правил. Я, пожалуй, распространил бы эту систему на все свои действия в течение всего дня, если бы не боялся, что в конце концов на это обратят внимание.
Ротмистр Гюнтер не переставал твердить с восторженным видом, что нас пошлют «в другое место, слава богу, в другое...» Но пессимисты утверждали, что его веселость лишь «скверная шутка» – нас непременно пошлют на русский фронт. И вот однажды утром нам приказали отправиться на склад за новым обмундированием. Мы выстроились в ожидании перед дверью склада. Наконец первые драгуны вышли с выданными им вещами, – они несли форму цвета хаки и колониальные шлемы. По рядам, как дуновение ветра, пронеслось одно слово – Турция!
В это время появился улыбающийся ротмистр Гюнтер с новехоньким сверкающим орденом «За доблесть» на шее. Он остановил драгун и, взяв один комплект обмундирования, продемонстрировал нам каждую вещь в отдельности, не переставая повторять: «Все это стоит немало марок...» Добравшись до шортов, он развернул их, уморительно потряс перед нашим носом и заявил:
– Армия нас наряжает мальчуганами, чтобы мы не слишком напугали англичан.
Драгуны засмеялись, и один из них сказал:
– Мальчуганы сумеют заставить англичан хорошенько побегать.
Ротмистр Гюнтер воскликнул:
– Точно, дорогой, – и добавил: – Сейчас эти бездельники англичане проводят время на берегу Нила, попивая чаек и играя в футбол, но мы, даст бог, покажем им, что Египет не кафе и не стадион!
Когда мы прибыли в Константинополь, нас направили не в Палестину, как нам сказали раньше, а в Месопотамию. Мы сошли с поезда в Багдаде, сели на коней и в несколько небольших переходов добрались до жалкой деревушки с длинными, низенькими глинобитными домами, которая называлась Феллалиэ. Вокруг деревушки были кое-какие укрепления, и мы разбили свой лагерь метрах в двухстах от турецкого.
Ровно через неделю, в чудесный ясный день, после сильнейшей артиллерийской подготовки нас атаковали индусские отряды англичан.
Около полудня унтер-офицер взял трех человек – Шмитца, Беккера и меня, и мы с пулеметом заняли оборону на правом фланге, далеко впереди наших позиций. Мы залегли в неглубоком окопчике, вырытом в песке. Перед нами простиралось бесконечное пустое пространство, лишь кое-где виднелись небольшие купы пальм. Цепи атакующих нас индусов передвигались почти параллельно нашему окопу. Нам было хорошо видно их.
Мы установили пулемет, и унтер-офицер сухо сказал:
– Последний, кто останется в живых, доставит назад пулемет.
Шмитц обернулся ко мне, его толстые щеки побледнели, и он пробормотал сквозь зубы:
– Слышал?
– Беккер! – крикнул унтер-офицер.
Беккер сел у пулемета и сжал губы. Унтер-офицер скомандовал:
– Огонь!
Через несколько секунд вокруг нас начали рваться снаряды. Беккер упал навзничь и, вытянувшись во весь рост, застыл. Ему разворотило лицо.
– Шмитц! – крикнул унтер-офицер, жестом указывая на освободившееся место у пулемета.
Шмитц оттащил тело Беккера, щеки его тряслись.
– Скорее! – торопил унтер-офицер.
Шмитц приник к пулемету и открыл огонь. Пот струился по его лицу. Унтер-офицер отошел от нас на два или три метра, даже не дав себе труда пригнуться. Шмитц ругался сквозь зубы. Раздался взрыв, на нас обрушилась лавина песка, а когда мы снова подняли головы, унтер-офицера не было.