Текст книги "Мамин жених"
Автор книги: Римма Коваленко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

МАЛЕНЬКИЙ МЕДВЕДЬ С КОЛОКОЛЬЧИКОМ
– Оно сейчас ушло? – спрашиваю я девчонку с жесткой челкой на лбу.
Она смотрит на меня узкими глазами, облизывает побелевшие в трещинах губы и не понимает, о чем я спрашиваю. Мы незнакомы. И откуда ей знать, что я люблю вот так, ни с того ни с сего огреть человека вопросом.
– Я вас поздравляю, – шепчет она на всякий случай, – это такое счастье. Я даже не знаю, что мне сейчас делать.
– Надо дать домой телеграмму, – подсказываю я. – У тебя есть деньги на телеграмму?
– Да, да, – наконец кивает она, – у меня есть деньги. Они умрут от счастья.
Мои от счастья не умрут. Если я пошлю телеграмму, папа прочтет и скажет сам себе: «Она жива. Остальное со временем выяснится». Марья, когда отец вручит ей телеграмму, будет ходить по квартире и искать очки. Потом будет по очереди искать то очки, то телеграмму. «Она сообщает, что поступила в институт», – не выдержит папа. Марья тут же охладеет к очкам и телеграмме и обиженно пожмет плачами. Она всегда обижается, когда что-нибудь значительное происходит не с ней, а с кем-нибудь другим, даже с ее родной племянницей.
Мы сидим с узкоглазой девчонкой в вестибюле института, и нет у нас сил подняться с мраморного выступа стены. Все ушли, а мы сидим, как приклеенные, и смотрим на доску с белыми листками. Там наши фамилии среди фамилий других счастливчиков. Если бы кто-нибудь догадался нас сфотографировать – это был бы снимок века. Так сказать, счастье в его чистом виде, материализованное в образах двух измочаленных надеждами и зубрежкой девиц.
– Оно сейчас ушло? – снова спрашиваю я свою подружку по счастью.
– Кто?
– Детство?
Она поднимает брови и молчит. Так молчат отличницы: все знают, но не надейся, что подскажут.
– Мне надо точно знать, ушло оно или не ушло. – Я смотрю на нее, как удав на кролика.
– Оно уйдет постепенно, – говорит она. – Мы этого не заметим.
Вот все и ясно. Толковая, обстоятельная девчонка. Не влетит на ходу в лужу, не назначит свидание в пять часов утра. В сумочке – идеальный порядок: чистый носовой платок, кошелечек, записная книжка. Домой не поедет. Пошлет телеграмму: «Приняли. Здорова. Общежитие дали». Родители пришлют ей денежный перевод. Она все рассчитает, будет питаться только бутербродами, и на оставшиеся деньги будет ходить по музеям и театрам.
У меня дар угадывать и предсказывать. Всем девчонкам из нашего класса я предсказала будущую жизнь. Все радовались и хохотали, только Лиля Белкина обиделась. Ей я напророчила троих детей и лысого мужа. Лилька считает, что выходить замуж мещанство. Надо достигнуть чего-то великого в жизни, а потом, если проснутся материнские инстинкты, родить от любимого человека без всяких загсов, штампов и прочих предрассудков.
– А вдруг материнские инстинкты проснутся раньше, чем ты достигнешь чего-то великого? – спросила я.
Лилька фыркнула и вытаращила на меня свои ледяные с черными зрачками глаза. Было видно, как из них струилось презрение. Кто-то сочувственно пискнул:
– А как же ребенок без отца?!
Лилькин голос зазвенел от негодования:
– Какое отношение имеют отцы к детям? Кого из нас воспитал отец?
Я бы могла сказать: меня. Но Лилька так презрительно жрет глазами тех, кто перечит ей в споре, что лучше не связываться.
Эта девчонка, что сидит со мной на мраморном выступе стены, выйдет замуж через десять лет. Закончит университет, аспирантуру, купит квартиру и выйдет замуж за какого-нибудь Вадика, с которым училась вместе с первого класса. Сейчас ни он, ни она этого не подозревают. Он тоже сейчас сидит где-нибудь, бледный и растерянный, переживает свое поступление в институт. Через десять лет они встретятся кандидатами наук, поженятся и будут всем говорить, что любят друг друга с первого класса. Люди будут смотреть на них как на сумасшедших, потому что у всех нормальных людей первая любовь – воспоминание.
Обо всех я все знаю, а о себе – ничего. Это значит, что со мной случится что-то невероятное. Оно уже началось, надо только не волноваться, взять себя в руки и спокойно, с достоинством выйти навстречу новой жизни.
– Я не поеду домой, – говорит девчонка, – это далеко и очень дорого. Я живу в Красноярске.
Мы расстаемся. Она идет по вестибюлю, худенькая, с черной косой на спине. Я почему-то пережидаю, когда за ней закроется огромная дверь, и тоже поднимаюсь. Вечером я сяду в поезд, утром буду дома. А потом снова вернусь сюда. Самый лучший город с парками, музеями, театрами, толпами иностранных туристов будет моим целых пять лет. Здесь произойдет то главное и удивительное, что должно произойти в моей жизни. Я гляжу на прохожих: увы, это произошло без вашего согласия. Это произошло вообще непостижимо каким образом. Восемнадцать человек на одно место. Тридцать медалистов. Внезапно меня пронизывает страх: совпадение! Это кого-то другого приняли с такой же фамилией. Нет. Сердце возвращается из невесомости на свое старое место. Гуляева Анна Прокопьевна. Милый мой Прокоп-Укроп! Ни у какой другой Анны нет такого отчества.
На Тверской три девчонки с обветренными лицами спрашивают, как пройти к ГУМу.
– Прямо, девочки, прямо и веселей.
Они улыбаются мне белоснежными зубами, крепкие такие, хорошие девочки: не сбила их с толку, не закружила столица: несут заработанные денежки в ГУМ, накупят обнов и себе, и родным.
На влюбленных я смотреть не могу. На влюбленных смотреть нельзя. Некоторые этого не понимают и глазеют: перед влюбленными надо опускать глаза и говорить про себя: «Ребята, пусть хоть у вас это будет всю жизнь». А на тех, кто ходит в обнимку, целуется на ходу, смотреть можно. Эти выпили в кафе и выкатились на улицу. Им можно смотреть в глаза: «Ну, и как в царстве приматов?»
Мчатся машины. У входа в супермаркет маленький водоворот: входят, выходят. Меня затягивает. Покупаю банку маслин, кладу в сумку и прямо у прилавка начинаю плакать. Плачу и двигаюсь плечом вперед, к выходу. «Это разрядка, – объясняю себе на улице. – Это нервы. Весь мир должен расступиться в такой день, а они толкают». И еще эти маслины. Прокоп и Марья будут делить их, как дети: тебе большая и мне большая, тебе эта сморщенная замухрышка и мне замухрышка. И каждый ревнивым оком следит за другим: так любят эту дурацкую, непонятного вкуса ягоду.
Выхожу на улицу, прислоняюсь лбом к стеклу витрины. Чувствую, что умираю. У меня приступ любви к моим старикам. Не хочу в общежитие, не хочу на вокзал, хочу сейчас, сию минуту оказаться дома.
Любую квартиру называют домом. А у нас настоящий дом. С красным петухом на коньке крыши, с двумя большими березами в палисаднике. На одной березе – скворечник из футляра старинных часов. Весь город знает наш дом, весь город знает Прокопа – главного архитектора города. Но даже самые близкие друзья не догадываются, какие же на самом деле Прокоп и его злая сестрица. Марья. Это знаю только я. Знаю, как они грызут друг друга, как мучают меня, единственное светлое пятно в их жизни. Надо уехать от них надолго, может быть, навсегда, чтобы вот так, прислонившись лбом к холодному стеклу витрины, умирать от любви к ним.
Никто не подходит, не спрашивает, что со мной. Это не Петербург. Я никогда не была в Петербурге, но точно знаю, что там бы сразу ко мне протянулись интеллигентные, участливые руки.
В поезде я долго не могу уснуть. Москва слезам не верит. Моим слезам вообще никто не верит. Если бы у меня была мама, я бы, как все дети, плакала по любому горькому поводу. Но мамы нет, и мне некому плакать.
Я лежу на полке и думаю, как встретит меня Прокоп, что скажет Марья. Они не ждут моего появления: телеграмму я не посылала и застану их в том естественном состоянии, в котором им предстоит жить без меня. Я стараюсь представить это естественное состояние: как они молчат и глядят друг на друга кроткими глазами. Вечером смотрят телевизор или вспоминают свои детские годы. Как справедливо, что я наконец-то дам им отдохнуть. Нельзя бесконечно испытывать терпение добрых старых людей.
Прокопу уже за шестьдесят. Марья скрывает свой возраст, но ей тоже около того. Они росли в добропорядочной семье, учились музыке и в детстве никогда не ссорились. Зато сейчас наверстывают. Последняя ссора произошла за два часа до моего отъезда. Прокоп пришел с бутылкой шампанского, плюхнулся в кресло и сказал:
– Сейчас на перекрестке у театра столкнулись три машины.
Марья поджала губы и глянула на брата так, будто он был виновником столкновения. Я тоже не пощадила его, спросила противным голосом:
– Может быть, четыре?
– Нет, не четыре, а три. – Прокоп разозлился.
И пошло-поехало. Марья накинулась на него:
– Я всю жизнь жду, когда ты остановишься. Асенька, он врет с трех лет.
Она всегда называет меня Асенькой, когда накидывается на Прокопа.
– Я задыхаюсь от вашей правдивости, – заорал Прокоп, – мне нечем дышать от ваших правдивых постных рож!
– Не надрывайся, лучше дай в ухо. Обещаешь всю жизнь. – Когда он орет, мне его не жалко. – Видели бы твои сослуживцы как ты провожаешь единственную дочь.
Прокоп открыл бутылку, шампанское выстрелило, струя взметнулась к потолку. В другой момент мы бы с Марьей бросились к нему на помощь, но тут ни одна не сдвинулась с места. Прокоп вылил остатки шампанского в бокал, выпил и пошел к двери. Открыл ее ногой, повернулся и «благословил»:
– Все равно провалишься.
Провожать до калитки меня пошла Марья. Мы шли, опустив головы, как две побитые собаки.
– Не потеряй деньги, – сказала она на прощание, – и брось свою привычку водить за собой хвост подруг и кормить их из своего кармана.
Господи, как они мне оба тогда надоели! Я чмокнула ее в щеку и побежала к троллейбусной остановке.
И вот, спустя месяц, я снова иду по своей улице. Она совсем не удивлена моему появлению. Наверное, даже не заметила моего отсутствия. Я так хорошо ее знаю и она меня, что никаких высоких чувств мы не испытываем друг к другу – ни любви, ни тоски расставания. Просто улица, и просто человек, который оставил на ней миллион своих следов, и каждый из них смывали дожди, затаптывали другие ноги.
Пятиэтажный желтый дом, в котором живет Наташка, среди одноэтажных и двухэтажных домиков кажется небоскребом. Я останавливаюсь у арки и еле удерживаюсь, чтобы не предстать перед ней в этот ранний час. Удерживает чемодан. В доме нет лифта, а Наташка живет на пятом этаже. Все-таки захожу во двор. Сажусь на скамейку, задираю голову и смотрю на Наташкин балкон…
Мы всегда собирались у Наташки Павловой. Я и Светка. В квартире не было телефона, и за Наташкой надо было заходить. Заходили и засиживались. Наташкины братья-близнецы мотались по комнате как заведенные, бабушка ворчала на кухне: «Ходют и ходют, без них повернуться негде…» – и все равно лучшего места для разговора, чем эта тесная шумная квартира у нас не было. Сидели на диване, отгороженные высоким столом, с которого свисали неровные края вязаной скатерти, и чаще всего слушали Светкины монологи. Светка говорила выразительно. Когда она говорила, выходила из кухни бабушка послушать и даже близнецы прерывали свою беготню, клали подбородки на стол и слушали Светкин голос.
– Я его недавно поняла, – говорила Светка, и в глазах ее вспыхивали искры. – Я поняла, что такое счастье. Девочки, счастье – это умение радоваться. Надо находить радость во всем. Надо уметь носить радость не только в себе, но и на себе, как самое прекрасное и драгоценное платье.
Наташка всегда соглашалась с ней, восторженно поддакивала:
– Понимаю! Светка, я тебя понимаю!
Я помалкивала. На мой взгляд, самые мудрые вещи в этих разговорах изрекала бабушка: «Счастье голой рукой не возьмешь…»
Наташкины мать и отец возвращались с работы вместе.
Мать плюхала на стол сумку, набитую пакетами с едой, потом шла в прихожую раздеваться. Отец серьезно, но как-то незаинтересованно выспрашивал о школьных делах. Мать возвращалась в комнату, слушала и глядела на нас страдальческими глазами: «Ох, девочки, разговоры ведете, а уроки не учите».
На выпускной вечер мы отправились втроем из Наташкиной квартиры.
– Десять лет мы просидели за партой и на этом диване, – сказала с пафосом Светка.
Мы окинули прощальным взглядом комнату, будто знали, что уже никогда больше не соберемся втроем на старом диване.
…Я стою в Наташкином дворе возле круглой, обложенной беленым кирпичом клумбы и вдруг понимаю, что попала в чужую страну. Клумба поросла травой, из нее выглядывали розовые мохорочки маргариток. Этот дворовый пейзаж, замкнутый белыми кирпичами, был таким сиротским и несчастным, как укор: чего пришла, уставилась! Ну, были другие времена – дожди и солнце, другие цветы и песни. Иди, иди своей дорогой, не задерживайся. Все это уже не твое: и двор, и клумба, и Наташка, которая сейчас спит или собирает в детский сад близнецов. И что ты скажешь Наташке? «Здравствуй! Я поступила в институт». «Прощай! А я не поступила».
Я все-таки потащила свой чемодан на пятый этаж, к двери, за которой жила Наташка. Отдышалась, нажала пуговку звонка.
Наташка предстала передо мной в утреннем зачумленном виде. В халате, который относило в семье старшее поколение женщин, в обрезанных валенках на босу ногу.
– Аська! – крикнула она и отступила назад, как от привидения. – Почему ты с чемоданом?
– Потому что с поезда, – ответила я на ее дурацкий вопрос.
Она приблизилась ко мне, сжала своими худющими рукам и я поняла, что меня жалеют. Притащиться ни свет ни заря с чемоданом мог только человек, потерпевший крушение.
– А я плюнула, – зашептала она, – схватила трояк на сочинении и забрала документы. Чего истязаться, когда с четверками не прошли! Дома, конечно, думают, что я сдавала все экзамены. Понятно?
– Конечно, понятно. Не проговорюсь. Сдавала так сдавала.
– А Светка?
– Ой! У Светки такие дела – упадешь и умрешь на месте.
Но тут в коридоре появились близнецы. Наташка стала натягивать на них курточки. Я глянула в открытую дверь и увидела Наташкину бабушку. Она стояла, сложив ладони на животе, и глядела на меня скорбными, укоряющими глазами. Я знала, о чем она думает: «Что же это вы все как на подбор такие никудышные?»
Так же поглядела на меня и Наташкина мать. Я сказала ей весело:
– Здравствуйте!
А она, не глядя на меня:
– Здравствуй, здравствуй. – Открыла перед близнецами дверь и ушла вместе с ними.
– Не жизнь, а похороны в дождливый день, – сказала Наташка, когда мы уселись на диван и загородились от всего света столом. – За гробом идут близкие родственники и льют очень горькие слезы.
– …а покойник лежит мордой к небу, – подхватила я, – ловит ртом дождь и мечтает о той блаженной минуте, когда они наконец завалят его землей и оставят в покое.
Мы с Наташкой любим «красиво» поговорить. И кажемся друг другу в эти минуты очень остроумными и современными.
– Ну ладно, хватит, слушай про Светку. Светка оказалась самой примитивной мещанкой. Познакомилась в парке на танцах с курсантиком из военного училища, и они уже отнесли заявление.
– Куда?
– Как куда! В загс, естественно.
– Вот это да! – восхищенно говорю я. – В этом что-то есть, Наташка. Представляешь, он говорит: «Светлана, я не могу жить без вас, будьте моей женой».
– Я не завидую, – говорит Наташка. – Это точка. Пойдут дети. И Светка всю жизнь будет женой офицера.
– Офицер, инженер – не в этом дело. Печально то, что человек сошел со своей собственной дороги. Теперь она уже не человек, а как бы хвост. Куда муж, туда и она.
Мы долго моем Светкины кости, будто и не была она с первого класса углом нашего треугольника. Мне надо сказать Наташке, что я поступила в институт, но я не могу этого сказать, Наташка сидит уверенная, что обе мы в одинаковой беде. Разбить эту уверенность – значит сделать ее одинокой и несчастной. Я напишу ей письмо: «Ната-ха! Я твой друг навсегда. Она большая-пребольшая, человеческая жизнь. Никто ничего не знает, кому повезло в ее начале, а кому нет. Может быть, из всех нас троих счастливой окажется Светка, потому что никто не знает, что такое счастье, когда оно приходит и куда уходит…» Это будет большое письмо, доброе и печальное. Письмо-прощание с Наташкой, городом и детством.
– Хочешь, я пойду с тобой? – говорит Наташка. – При посторонних они сдерживают свои эмоции, и тебе будет легче.
– Не надо. Во-первых, ты не посторонняя, – отвечаю я, – во-вторых, Прокоп и Марья – закаленные бойцы в битве за идеального человека, то есть за меня. Они выстоят.
Наш дом стоит в глубине двора и смотрит на меня квадратными, настороженными окнами. Прокоп внушил мне с детства, что прямоугольные окна высокомерны, а такие, как наши, чего-то ждут, кого-то выглядывают. Я открыла калитку и пошла по кирпичной дорожке, задевая плечом листья сирени, шла легкая, новая, предвкушая, какое потрясение будет сейчас у Прокопа и его сестры Марьи.
Теперь-то я знаю: все, что угодно, можно планировать, только не чувства. А тогда не знала. Взбежала на крыльцо, ворвалась в дом и закричала не своим голосом:
– Эй! Люди! Здесь есть люди?!
Прислушалась и услыхала спокойный Марьин голос:
– Анна вернулась.
У меня от обиды оборвалось сердце. Никто не спешил ко мне.
Я вошла в кабинет Прокопа. Он лежал на тахте. Напротив в кресле сидела Марья. Окна были зашторены, и в полосах света колыхался пластами сигаретный дым. Прокоп лежал и курил.
– Привет, – сказала я, – здравствуйте.
Прокоп кивнул, не отрывая головы от подушки.
– Единственный ребенок приехал с потрясающей победой, а они, как мух наглотались.
Прокоп улыбнулся, Марья изобразила на лице удивление:
– Поступила?
– Представь себе – поступила.
Я презирала их в эту минуту. Особенно Прокопа.
– Может, ты встанешь и поздравишь дочь?
– Я сейчас это сделаю, – ответил он, – но пусть дамы при этом не присутствуют.
Мы с Марьей вышли.
– Может, ты испечешь пирог? – накинулась я на Марью. – Я всегда подозревала, что в этом доме живут аристократы. Знаешь, что такое аристократизм? Это отсутствие человечности.
– Теперь буду знать, – сказала Марья. – Чего ты бесишься? – Она бросила взгляд на открытую дверь кабинета и шепнула.
– Прокопу плохо. Предложили на пенсию.
Прокоп догадался по нашим лицам, о чем мы шепчемся. Остановился по дороге в ванную, схватил своими толстыми ладонями мои щеки:
– Не переживай, ты родилась, когда мне было под пятьдесят. У тебя старый отец.
– У меня молодой отец! – крикнула я ему вслед. – Маленький медведь с колокольчиком!
Он запнулся, повернул в мою сторону голову:
– Неужели помнишь?
Помню. Мне было тогда лет пять. Мы ехали долго-долго на машине. Моя голова лежала на коленях Прокопа, а его ладонь на моей голове. Он вез меня к своей сестре Марье в маленький городок, где она жила и работала в библиотеке. Вез, чтобы там меня оставить, потому что после смерти моей матери замучился с няньками и карантинами в детских садах.
– Там есть кошка и собачка, – говорил он по дороге.
– А медведь? – спрашивала я. Зачем-то мне нужен был медведь.
– И медведь.
– Большой?
– Маленький, с колокольчиком.
Мы жили долго у Марьи, я завела там даже себе подружку, первоклассницу Тасю, которая научила меня читать. Все – шло как надо, и не подозревал никто, что я подниму жуткий вой в день отъезда Прокопа.
– Обманщик! – кричала я ему. – Где маленький медведь с колокольчиком?
– Я сейчас приведу медведя, – успокаивал он меня, – тогда ты замолчишь, останешься?
Нет, я не собиралась оставаться, сказала ему такое, от чего он дрогнул и приказал сестре:
– Собирай ее.
Слова эти он никогда не вспоминал. И я тоже, хоть и не забыла. Я даже помню, как душили меня рыдания и как трудно было выкрикнуть:
– Ты мой маленький медведь с колокольчиком…
…Марья испекла пирог. Она это делает незаметно и быстро. Мы сели за стол, и я, как гостья с дальней дороги, чинно глядела на хозяев. Хозяин сидел грузно, второй подбородок покоился на круглом воротнике свитера, седая грива еще не разлохматилась, откинута назад, и от этого лицо устремлено вперед. Хозяйка – сама кротость, если бы не ниточка сомкнутых губ. Очень разоблачительные губы. Как бы смиренно ни светились глаза, губы не дадут им никого обмануть.
– Продолжим разговор об аристократах, которые живут в этом доме, – сказал Прокоп, разрезая пирог, – если мне не изменяет слух, вы об этом вели речь.
– Слух в порядке, – осадила я его. – Между прочим, самая аристократическая черта – это умение подслушивать чужие разговоры.
– И ты, и твои слова – не в счет. – Прокоп не желал со мной ссориться.
– Аристократов в этом доме двое. Я и Марья.
– Поздравляю, – буркнула я.
Тонкие губы Марьи вытянулись в улыбке. Ей понравилось начало разговора.
– Теперь об отличительной черте. Сначала ты сказала – бесчеловечность. Потом пыталась острить насчет подслушивания чужих разговоров. А на самом деле самая главная черта истинного аристократа… – Он замолк, глаза погасли, губы сложились в обиженную гримасу. – Я не буду продолжать. Не желаю.
Мы молча пьем чай, едим пирог. Прокоп в своем репертуаре. Для кого-то сложная, оригинальная личность, а для меня, видящей его насквозь, – человек с затянувшимся периодом детства. Хорошо еще, что Марья сейчас настроена мирно. Молчит, счастлива, что причислили к аристократам. Ах, какой эти аристократы поднимают крик, когда время от времени начинают выяснять отношения! И все же вот такое молчание ничем не лучше скандала.
– Замрите, – говорю я им примирительно, – я привезла вам кое-что.
Бегу к чемодану и возвращаюсь с банкой маслин. Ставлю на стол. Прокоп задумчиво глядит на меня и вдруг изрекает:
– Глупо. Все, что ты совершаешь в последнее время, – глупо и жестоко.
Что-то случилось тут без меня, начинаю метаться в поисках ответа: Марья старая, Прокоп инфантильный, я поступила в институт, Прокопа выпроваживают на пенсию, Прокоп расстроен. Почему я поступаю глупо и жестоко?
– Прокоп, – спрашиваю я, – ты рад, что я поступила в институт?
– Я горд, – отвечает Прокоп. – При таком конкурсе поступить на архитектурный факультет – это подвиг.
– Мне повезло.
– Тебе повезло с отцом, – уточняет Марья, – не забывай, что он архитектор, ты с пеленок жила в этом мире.
– Я был главным архитектором, – говорит Прокоп, нажимая на слово «был».
И закрывает ладонью глаза.
Я не хочу его таким видеть. Пусть самодурствует, дразнит меня, издевается, что угодно, только не страдает. Надо его разозлить.
– Укроп, – ехидно говорю я, – с каких кислых щей ты стал аристократом? Ты ведь так гордился своей родословной! А там завалялся кто-то из высшего сословия?
– Мы с Марьей, – серьезно ответил Прокоп, – аристократы в первом поколении.
– Аристократы духа, – понимающе киваю я. – Теперь понятно, почему дочь твоя к этому не причастна. Это не передается по наследству.
– Что ты знаешь об аристократах! «Высшее сословие…» А о таких, как Чехов, сыновьях лавочников, что ты знаешь о таких аристократах?
Прокоп говорит со мной серьезно. Это бывает редко, и я слушаю его не перебивая.
– Возьмем аристократа в его чистом виде, как пишут в учебниках, из высшего сословия. Все у него – власть, деньги, какая-то свобода действий. И все-таки в одном случае он только помещик, дворянин, шкуродер, пьяница, развратник, а в другом аристократ. Постарайся понять: дух человека, его подлинный, а не сословный аристократизм заключается в умении отказывать себе. Отказаться от жратвы, а выпивать чашку кофе. Отказаться от своего характера, если он крут и нетерпим, отказаться от всего того, что противно природе человека.
Он говорит запальчиво, походя оскорбляя меня: «Господи, что ты уставилась, как овца? Ведь ничего же не понимаешь!» – противоречит этими словами сам себе, но я не сержусь. Мне кажется, что он хочет убедить меня и себя, что поступил как аристократ, решив уйти на пенсию.
– Ты сам решил уйти на пенсию? – спрашиваю я строго.
– Да.
– И считаешь, что поступил правильно?
– Да.
– Ты думал, что я провалюсь и вернусь домой?
– Да.
На крыльце послышались голоса. Пришли старые друзья Прокопа – художники Микола и Сергей Ильич. Наш серьезный разговор прервался. Прокоп пошел встречать своих стариков, они там что-то выкрикивали в прихожей, хохотали и кашляли, потом ввалились в столовую.
– Не пугайтесь, это моя беглая дочь Анна.
Прокоп развеселился, приказал Марье принести наливку.
Когда та с вытянутым от недовольства носом поставила бутылку на стол, он поцеловал ей руку и «представил» пришедшим:
– Моя родная сестра Марья. Соратница. Друг жизни.
Марья зыркнула на него злым глазом и ушла на кухню. Я сказала Миколе:
– Прокопу, между прочим, пить нельзя.
Микола обиделся и заорал:
– А кто пьет? Где пьют? Прокоп, чего она лезет?
– Она здесь никто, – ответил Прокоп, – она поступила в институт и уезжает от нас навсегда.
…Я ушла от них. Когда приходят Микола и Сергей Ильич – это надолго. Миколу Марья не выносит. Сергей Ильич когда-то сватался к ней, но что-то у них не склеилось, и вот уже много лет они не смотрят друг другу в лицо, монотонно разговаривают как на уроке иностранного языка: «Я предлагаю вам взять этот кусочек». – «Спасибо. Но я уже сыт. Если вас не затруднит, налейте мне чаю». У меня с гостями общего языка нет. На их взгляд я существо сумбурное, без признаков внутренней жизни. Просто дочка их друга. Оба они убеждены, что я загородила Прокопу выход в архитектурные боги, связала ему руки в лучшие годы и потому он застрял в нашем городе, не дал выхода своему редкому таланту. С Миколой у нас был об этом разговор.
– Прокоп больной, – сказал Микола, – у него гипертрофия чадолюбивой шишки. – Он похлопал себя по затылку, показывая, где находится эта шишка.
Микола, сколько я его знала, был стареньким. И у меня никогда не поворачивался язык сказать ему что-нибудь обидное. И тут я не стала ничего раздувать:
– Хорошо, что я у него одна. Представляешь, если бы нас было пятеро?
– Это хуже пожара, – серьезно ответил Микола и сморщил нос, что выражало: «С кем я говорю? Размениваю свои высокие мысли на пятикопеечные разговоры с этой девчонкой».
Они все передо мной ершились: и Микола, и Прокоп, и Марья. Их, как я понимаю, больше бы устроила девочка с опущенными в почтении ресницами, такой книжный подросток, знающий свое место среди старших. Но подростки – явление временное. Вчера девочка с восторженными словами: «Я знаю, что такое счастье! Надо уметь носить радость не только в себе, но и на себе, как самое драгоценное платье», – а сегодня уже чья-то жена.
Я иду к Светке. Надо посмотреть, что за фрукт этот курсантик, который женится на ней. Надо спросить у него, как он представляет счастье, будет ли он носить его на себе торжественно, как парадный мундир.
Светка пугается при моем появлении. Глядит умоляюще.
– Ты что? – удивляюсь я. – Ты не рада мне?
– Ты уже знаешь?
– А что тут знать! Подумаешь, замуж собралась! Что такого?
Светка моргает ресницами, вот-вот заплачет. Говорит дрожащим голосом:
– Наташка от меня отказалась.
– Никто от тебя не отказался. И зачем тебе теперь Наташка?
– Ты тоже ничего не понимаешь?
Светка пальцами ловит с ресниц черные слезы и стряхивает их на пол. Ресницы густо накрашены, плакать с такими трудно.
– А что тут понимать? – говорю я. – У тебя будет муж, а все, что было, то было, настала новая жизнь.
– А дружба?
– Дружба никуда не денется. Дружба – дружбой, служба – службой, а семья превыше всего.
Светка смотрит на меня печально и говорит страшные слова:
– Знаешь, Анька, у тебя всегда было мало святого за душой.
Жениха я так и не повидала. На столе лежала записка. Я ухватила глазом первую строчку: «Свет мой Светка!» Сорок человек учились со Светкой десять лет и ни одному не пришло в голову так прекрасно назвать ее. Но вот явился тот, кто полюбил ее и сказал: «Свет мой Светка…»
Домой я возвращалась, как на вокзал – сегодня ночь и завтра ночь, а послезавтра вечером придет мой поезд, и я поеду.
Марья стоит на крыльце в позе Ермоловой со знаменитой картины. Я прохожу мимо нее без слов. Спрашивать ни о чем не надо. Все ясно. Теперь надо посмотреть на Прокопа. Если он вышагивает по террасе с трубкой, лучше незаметно укрыться от их глаз, чтобы не навлекать новой волны скандала.
Шагов на террасе не слышно. На столе – отпитая на треть бутылка наливки, неубранная посуда. Марья подходит ко мне, говорит выдохнутым после бурных объяснений с Прокопом голосом:
– Я уеду от него. Мне не надо было вообще приезжать. Все из-за тебя.
Это я уже слыхала. Из-за меня у нее не та пенсия, как должна быть, из-за меня она погрязла в кастрюлях. Наверное, про себя считает, что из-за меня осталась старой девой.
– Я уеду, – повторяет Марья. – Лучше поздно, чем никогда.
– Не говори глупостей. А как же Прокоп?
– Ты же уезжаешь. Ты почему-то себя не спрашиваешь: «Как же Прокоп?»
– Я совсем другое дело. Мне надо учиться.
– Тебе прежде всего надо стать человеком.
– Я уже человек.
– Отнюдь нет. Тебя слишком любил Прокоп. А любовь не обучает. Ты ничему не обучилась.
– Я обучусь. У меня еще есть время.
– Нет, – говорит Марья, – для такого учения ты уже слишком стара. Но когда-то все-таки надо будет платить долги.
Я уже не могу отвечать ей спокойно, срываюсь, кричу:
– Сколько я тебе должна?!
– Ты должка Прокопу. А он – мне. Но я ему прощаю. Он занимал не для себя, для тебя.
– Ах, вот как! Ближайшие родственники вели счет расходам. Кормили кашей и записывали, сколько стоит крупа, сколько молоко!
– Чудовище! – прошипела Марья и плюнула в мою сторону. – Утопить такую не жалко.
– Всех не перетопишь. – Я видела, как злые слезы катятся у нее из глаз, но жалости они у меня не вызывали. – Все молодые идут своей дорогой. Они выплачивают свои долги следующему поколению – детям.
– Правильно, – затрясла головой Марья, – тогда ты узнаешь. Это будет справедливо.
Она пошла от меня в свою комнату. Сухонькая разгневанная старушка. Когда я увидела ее прямую узкую спину и седой узелок на затылке, то поняла, что я сейчас вытворяла. Отчаяние охватило меня.
– Марья! – заорала я, и бросилась ей наперерез. – Прости меня! – Я бухнулась на колени, уткнулась лицом в ее ноги. – Ударь меня, прокляни, только прости.
Марья опустилась на пол, уткнулась лицом в мое плечо:
– Он умрет без тебя.
– Прокоп? – спросила я.
– Он умрет. Я это знаю. Это так все сразу: и пенсия и ты.
– Что же делать, Марья?
– Пожалей его. Не уезжай. Останься.
У нее были все-таки старосветские понятия о жизни. Как я могу остаться? Такой конкурс! Такая победа! Прокоп сказал: «Я горд».
– Я никуда не поеду, – сказала я Марье, – останусь с вами.
– Обо мне речи нет. Это для Прокопа. – Марья поверила моим словам. – Напиши письмо в институт. Пусть переведут на заочное. Прокоп устроит тебя в проектный институт. Ты будешь учиться и работать, а он будет жить.
Она говорила, и каждое ее слово убивало меня. Прокоп будет жить! Для этого я должна отказаться от своей жизни. От города, который не верит слезам, а верит удачливым, смелым людям, от своих предчувствий, что там со мной случится что-то необыкновенное.








