Текст книги "Мамин жених"
Автор книги: Римма Коваленко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– Я разыскиваю Федора Никонова. Он живет на этой улице…
– Он здесь живет, – прервала меня женщина.
– Можно войти?
– Входи.
Я знала, что люди живут по-разному. Не у всех в доме горячая вода, не у всех хорошая мебель. Но что бывает такое запустение в доме, я не подозревала. Клеенка на столе лежала стертая до дыр, стулья рассохлись, будто их выловили после кораблекрушения, даже в детской кроватке не было наволочки на подушке. Мальчик, стонавший на руках у женщины, затих, уставился на меня серыми грустными глазами.
– Тетя.
Я спросила у матери:
– Сколько ему?
– Два года, – женщина села на стул, освободила руку и откинула со лба спутанные пряди волос, – уже ходил и говорил почти все, а теперь опять не ходит.
– Болеет?
– Болеет. – Она глядела на меня безучастно, словно ей было совсем неинтересно, зачем я пожаловала.
– Федор Никонов ваш муж?
– Муж.
– Он где сейчас?
– Не знаю.
Я уже собралась сказать ей: «Ваш муж бандит и хулиган» – и рассказать про Натку, про то, что случилось сегодня днем на этой улице, но женщина опередила меня:
– Мне соседки говорили. В милицию надо заявить. Только милиция его знает. Ты вот сидишь, а он придет и тебе, и мне даст. Пьющий он.
Я глядела на нее, слушала ее не злой, не добрый, а какой-то неживой голос, и мурашки ползли у меня по спине. Живем в одном городе, а будто на разных планетах. Мы у себя там уроки учим, в кино бегаем, по улице Вольской фланируем, а она на своей планете с ребенком больным, с этим пьяным выродком под одной крышей.
– Сколько вам лет?
– Да уже двадцать второй…
Я думала, старше она.
– Вы еще молодая. Зачем же с ним живете?
Ответила она странно, я ее не поняла:
– Свой он. А свой – не чужой. Законов на своих нету.
Я глянула на часы, уже было половина двенадцатого.
– Я вас провожу, – сказала женщина, – а то темно и еще с ним, не дай бог, встретитесь.
Она завернула мальчика в одеяло, взяла на руки и пошла со мной к автобусной остановке.
– Хоть бы скорей эту улицу снесли, – сказала она мне по дороге, – потому и терплю, что квартиру дадут заместо этого проклятого дома. А там я свою жизнь найду. И на него закон найду. Потому и терплю, что дом этот его, и руки мои ребенком связаны, и специальности нет. Тебе сколько лет?
– Шестнадцать.
– Не выходи замуж. Глупость это – замуж. И дети – одно страдание.
– Но не у всех же так. Есть и счастливые.
– Нету, – сказала она, – нету счастливых. У каждого своя беда, и каждый ее от других прячет.
У меня кружилась голова и не было сил с ней спорить, а тут на шоссе показался автобус. Мы попрощались, и я спросила уже из двери автобуса:
– Как вас зовут?
– Люся, – ответила она, – а сына Вовик.
* * *
К дому своему я подходила со страхом. Была уверена, что мама стоит на балконе, а папа – внизу, у подъезда. Я еще в автобусе представила себе эту картину и стала готовить речь в свое оправдание: «Во-первых, выслушайте меня, не перебивая. Во-вторых, давайте сразу договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки…»
Папы у подъезда не было. Я глянула вверх – балкон был пуст. Но свет горел, значит, они не спали.
– Наконец-то, – сказала мама, открывая мне дверь, – я не буду тебя упрекать, но, когда у тебя будут собственные дети, ты меня поймешь…
– Во-первых, выслушайте меня, не перебивая, – начала я, но они мне сразу спутали все карты.
– Мы более-менее в курсе событий, – сказал папа.
– Звонил твой одноклассник Карцев, – добавила мама. – Очень беспокоился, что тебя нет дома…
– Давайте сразу договоримся, – мне все же хотелось произнести свою речь, которую приготовила в автобусе, – давайте договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки.
– Вот и отвечай, – потребовал папа, – почему вместо того, чтобы вспомнить о нас и о Наташиной маме, ты поехала творить самосуд на какую-то улицу?
– Карцев – подонок, – ответила я, качаясь от голода и усталости, – я не знаю, зачем поехала туда. Но зато я знаю, почему он не поехал со мной. Когда у него будут дети, они будут такие же благоразумные подонки, как их отец. А мои дети будут совершать неправильные поступки. Это будут очень хорошие дети.
– Иди поешь, – сказал папа, – а то ты уже заговариваешься.
Я села за стол, взяла в руку вилку, ткнула ее в котлету и затряслась от слез. Я чувствовала их вкус во рту, когда жевала котлету.
– Не трогай ее, – сказал папа.
Но мама была мама. Она села рядом со мной и тоже зашмыгала носом.
– Все уладится, – говорила она, – папа ездил с Наташиной мамой в больницу. У нее сотрясение, но не очень сильное. Через три недели ее выпишут. Завтра ты отнесешь ей ягоды и передашь записку.
– Какую записку?
– Ты напишешь ей записку, что она поправится, и вы опять будете дружить, как прежде, и забудете этот страшный день, и все будет как было.
Мама, моя мама. Так, как было, уже никогда не будет. Даже если бы мы очень захотели – не получится. Уже есть в нашей жизни Федька Никонов и его несчастливая жена Люся с сыном Вовиком.
Я точно знала, что Федька Никонов мой враг, знала и кто мой друг. Знала и то, что нам с Наткой никогда не забыть того, что случилось на дороге, когда мы шли с озера.
Хорошее озеро, без волн, широкое и доброе. Кусочек природы, который создали люди там, где хотели.
Я не буду больше спорить с Наткой. Я теперь знаю точно: природу надо спасать. И не только ту, которая вокруг нас. Но и ту, что внутри человека.
…Утром я пошла к Натке в больницу. К ней меня не пустили. Я передала ей два красных помидора, пакет ягод и записку: «Тут, в приемном покое, вертятся будущие старые друзья. На всякий случай знай: друзей не бывает старых и новых. Есть просто друзья, и с ними надо дружить. И есть враги – с ними надо воевать. А кто не враг и не друг – тот Игорь Карцев. И ты, пожалуйста, не спорь со мной, Натка».


ОСЛОЖНЕНИЕ НА СЕРДЦЕ
В этом году Гуркин опять подошел первого сентября к нашей классной Катерине и попросил, чтобы его посадили со мной. Катерина рада. Еще бы! Я буду влиять на него, помогать, вытягивать. Как будто можно повлиять на Гуркина или помочь чем-нибудь.
– Да если он избавится от своих двоек и словечек, – говорит моя подруга Степанчикова, – то сразу лишится своей индивидуальности. Это уже будет не Гуркин, а пятно от него, отпечаток.
Иногда мы с ней спорим.
– Индивидуальность Гуркина не в словечках и тем более не в двойках, – утверждаю я.
– А в чем? В том, что к нему загар прилипает круглый год и он похож на индейца?
– На какого еще индейца? Есть в нем нечто такое-этакое, ты сама знаешь это не хуже меня.
– Дружеское плечо в трудную минуту? – Степанчикова не скрывает язвительности.
– Может быть, и плечо.
– Да ну тебя, – фыркает Степанчикова, – перестань нагораживать.
Первого сентября Гуркин неотразим: в белой рубашке, подстрижен, на левом запястье – браслет из кожаных разноцветных шнурочков. Но пройдет два-три дня, и он уже будет похож на самого себя: напялит свой зеленый балахон по имени «свитер», и сколько ни будет ему доказывать Катерина, что в школу надо приходить в пиджаке, от Гуркина все это как от стенки горох.
У нас с ним каждый учебный год начинается одинаково.
Гуркин садится за парту и снисходительно спрашивает:
– Ну что? Продолжим наши игры?
«Игры» – это списывание и подсказки. Я обязана ему подсказывать – тут разработана целая система, списывает же он на контрольных по своей методике: берет у меня черновик, зачем-то перечеркивает его крест-накрест и переписывает.
Но в этом году на его вопрос я ответила сурово и определенно:
– Никаких игр. С этим – не ко мне.
– К кому же?
– К Зайцевой.
– Ого! – Гуркин, похоже, остался очень доволен.
Приложил палец к губам и подмигнул. Это означало: потише, пожалуйста, услышит.
Зайцева сидит впереди нас, ее затылок передо мной, а перед Гуркиным затылок Степанчиковой. Зайцева ничего не слышит: ни учителей, ни наших с Гуркиным голосов сзади. Даже когда ее вызывают к доске, раза два или три повторяют ее фамилию.
– Она не слышит, – говорю я Гуркину, – заморочена своей красотой и ничего не слышит.
– Нехорошо, – Гуркин улыбается, – я понимаю – зависть, но все-таки одноклассница.
Степанчикова слышит все, но в разговоры с нами на уроках не ввязывается. На перемене она подходит к Гуркину и говорит ему что-нибудь поучающее. Однажды подошла и сказала:
– Кончатся ваши разговоры тем, что Катерина отсадит тебя от Иванниковой.
Вот тогда Гуркин и родил эту дурацкую фразу:
– Тебя это жует?
Степанчикова не растерялась:
– Жует.
– Ничего, – успокоил ее Гуркин. – Пожует-пожует да и выплюнет.
С тех пор и пошло: «Тебя это жует?» Если скажешь, что не жует, то последует: «Вот видишь, не жует, а ты дергаешься». И не подходи ни к кому с вопросами, Гуркин всех избавил от умственной работы.
Однажды я подсунула этот вопрос маме. Она в очередной раз пыталась внушить мне что-то про жизнь, про коллектив, в котором не стоит пробавляться чужим умом, хоть и есть для этого условия.
– Тебя это жует? – спросила я.
Мама не нашлась так быстро, как Степанчикова. Она довольно долго молчала и, чувствуя подвох, неуверенно ответила:
– Допустим, жует.
– Ничего, пожует-пожует да и выплюнет.
Если б она только видела, какое у нее стало лицо. Конечно, ей хотелось стукнуть меня, только она не знала, как это делается. Пошла на кухню и там дала себе волю:
– «Их надо уважать, не унижать!» Но кого уважать? Обезьян, попугаев? Ведь ты же не сама придумала это «пожует-пожует да и выплюнет»! И джинсы носишь совсем не потому, что кривые ноги и хорошо бы их прикрыть. Ноги, слава богу, стройные. А потому, что в вашем девятом кто не в джинсах, тот не человек! Оттого вы и третируете свою бедную Катерину, что она не в джинсах, а в нормальном человеческом платье.
Когда мама умолкла, я вошла в кухню и сказала:
– Запомни: ты своего добилась, с этой минуты я не буду идти на поводу у коллектива. Но и у тебя тоже идти не буду. В джинсах у нас никто на уроки не ходит, в том числе и я. Про «пожует-пожует» придумал твой любимый Гуркин. А насчет Катерины, то в природе нет джинсов такого размера, которые бы на нее налезли. И вообще, что за манера: то «тыквочка моя с хвостиком», «доченька любимая», то «попугай», «обезьяна» – запутала вконец!
Мама пришла в себя, и напрасно мне показалось, что последнее слово осталось за мной.
– Я действительно тебя очень люблю, – сказала она погасшим голосом, – и когда ты заплетаешь косичку, то очень похожа на тыквочку с хвостиком. И я кричала не на тебя, а на весь твой девятый класс. Разве я против джинсов, разве я не понимаю, какая это удобная, практичная одежда? Меня убивает другое: никто из вас не пришел в ужас от их цены. Никто не содрогнулся, что натянул на себя месячную зарплату отца или матери.
– Может быть, Гуркин вовремя содрогнулся – у него нет джинсов.
– Про Гуркина ничего сказать не могу, – маме уже хочется говорить весело, но я такую веселость в ней не люблю. – Гуркин ведь как четвертый член нашей семьи. Некоторые учатся заочно, а Гуркин заочно у нас проживает.
Папа, когда разговоры о Гуркине возникают при нем, говорит: «Хочу быть Гуркиным! Хочу быть молодым, красивым, независимым и чтобы все девчонки в классе были в меня влюблены».
Он никогда не вникает, хватает на лету что-нибудь из наших с мамой разговоров и добивается своего: все недостатки Гуркина оборачиваются его достоинствами, а я выгляжу чем-то вроде бедной Лизы.
– Страдай, терпи, перевоспитывай Гуркина, – говорит папа, – только никаких прудов. Во-первых, ты наша единственная дочь, во-вторых, много чести даже для Гуркина.
Рита Степанчикова уверяет, что моя мама тайком почитывает педагогическую литературу, от того у нее такой повышенный интерес к делам нашего класса, и еще эта навязчивая идея, будто с дочерью надо дружить.
– Мне больше нравится мой вариант, – говорит Рита. – Мама знает свое, отец – свое, а я – свое. Никаких дискуссий по поводу Гуркина. Они и не догадываются о его существовании.
Я не люблю, когда Рита вот так говорит о моей маме, и отвечаю:
– Родителей, между прочим, не только не выбирают, но и не осуждают.
– А кто осуждает? Ты сама виновата, что каждый чих в нашем классе становится известен у тебя дома. Еще хорошо, что твоя мать не дружит с Катериной. Представляешь, кем бы ты выглядела в этой ситуации?
– Кем?
– Доносчицей.
Ритка любит перебарщивать. Катерина не нуждается в подобной информации. Она вообще все, что ей надо, знает сама, живет, как однажды выразился Гуркин, «хоть и не очень выдающимся, но своим умом». Из всех учителей Гуркин добр только к Катерине, хотя именно к нему она цепляется без конца. На перемене он прячется за наши спины, завидев идущую по коридору Катерину. Она идет, и ученики младших классов умолкают и провожают ее взглядами – такая она большая, толстая, с яркими голубыми глазами. Ей лет сорок, может, чуть больше, она не молодится, носит кофты-самовязки и туфли на низких каблуках со шнурочками. Новые ученики принимают ее за хозяйственную единицу в школе, подходят и спрашивают, где буфет, не украдут ли на вешалке куртку, поскольку гардеробщицы нет, а дверь рядом нараспашку. Катерина не догадывается, почему именно к ней эти вопросы, и все больше утверждается в своем заблуждении, что она не просто преподаватель химии, а учительница-мать, этакая хранительница школьного очага.
Химию свою она преподает спокойно и толково, двойки ставит редко. Если пообещаешь остаться после уроков, чтобы выучить и ответить ей, поставит точку. «Двойку нельзя исправить, – поучающе говорит Катерина, – двойка в журнале – это не гвоздь в стене. Гвоздь можно выдернуть, а двойка будет торчать в журнале до скончания века. Мне нужна не двойка в журнале, а чтобы ты знал этот урок; поэтому ставлю тебе точку, после уроков можешь ответить». Но все ее подлинные таланты раскрываются на классных собраниях…
– Вот ты, Иванникова, – это мне, – объясни всем, пожалуйста, сколько ты еще будешь безучастно сидеть за одной партой с человеком, который гибнет?
Класс изнемогает: не смеяться, дабы не сорвать дальнейший спектакль, – пытка.
– Это вы, наверное, про Гуркина? – кротко спрашиваю я…
– Не знаю, не знаю, – Катерина понятия не имеет, что она делает с классом, – подумай, может быть, с тобой сидит кто-нибудь другой?
Я поворачиваю голову, смотрю сверху на макушку Гуркина и жду, когда он включится.
– Екатерина Савельевна, – Гуркин говорит громко и медленно, – вы у Храмова спросите, он знает, а Иванниковой все равно, гибну я или нет.
И Катерина действительно спрашивает у Храмова. Тот поднимается и заявляет:
– Гуркин – лентяй. Он и ходит как лентяй: выкидывает ноги так, будто они ему не нужны.
Класс грохочет, всех прорвало. Катерина, ничего не понимая, сначала улыбается, потом тоже смеется. Мне становится стыдно. Махнув на Храмова, чтобы тот смолк, я поднимаюсь и говорю:
– Екатерина Савельевна, плюньте вы на Гуркина и на всех нас! После шести уроков мы уже не люди. Надо только послушать, как мы смеемся, и все становится ясным.
Класс гудит:
– Что она промычала?
– Иванникова, может, водички?
Катерина бьет ладонью по столу.
– Иванникова, сядь! Гуркин, сядь! Храмов, почему ты торчишь? Сядь! Тема нашего классного часа: поведение Гуркина, его три двойки во второй четверти, одна из них – по географии, которая войдет в аттестат.
– География или двойка войдет в аттестат? – шепотом спрашивает меня Гуркин.
– Молчи, стилист! Замолкни навеки!
Гуркин пришел к нам в шестом классе. И на второй или на третий день оповестил всех, что влюбился в меня. При этом он выламывался, паясничал, написал на доске «Иванникова + Гуркин =?» Но никто и глазом не повел, настолько все это было глупо. В шестом классе мы вообще были другими: умней и серьезней. Мы знали, что, если у человека настоящее чувство, он не будет как дурак писать об этом на классной доске. И мама моя, когда я ей сообщила, что Гуркин влюбился в меня, сказала замечательную фразу: «Это его личное дело».
Но потом все-таки захотела на него взглянуть. И Гуркин вместе с другими ребятами был приглашен на мой день рождения. Он пришел и принес в подарок книгу с библиотечным штампом.
– Она же из библиотеки?! – не удержалась мама.
– Ага, – ответил Гуркин, – когда ваша дочь ее прочитает, то пусть туда отнесет.
Утром мама сказала:
– Очень интересный мальчик, этот Гуркин, если только не хитрец. Жаль, что учится плохо. А что, если тебе не изображать из себя Джульетту, а взять над ним шефство?
И я превратилась в наставника Гуркина.
Мать его смотрела на меня как на человеческое совершенство: обмахивала тряпкой стул, на который мне предстояло сесть. Во время наших занятий приносила мне стакан компота или молока и говорила: «Попей, деточка». Гуркин дома тоже относился ко мне с почтением и очень стеснялся, когда мы с ним занимались английским. Если не получалось с произношением иностранных слов, он краснел, надувал щеки и выдыхал вверх, от чего челка у него расходилась веером. Видимо, эти занятия и убили его любовь ко мне. Или я, почувствовав власть над ним, вконец зарвалась и опротивела ему, но только однажды на перемене он вдруг снова стал кривляться и паясничать и вывел на доске: «Иванникова + Гуркин = отрава жизни».
Это был удар, я даже маме ничего не сказала. Гуркин по-прежнему сидел со мной на одной парте, но теперь это был чужой Гуркин, глядевший на меня равнодушными глазами. В восьмом классе он влюбился в новенькую Зайцеву, тоненькую, красивую, такое же молчаливое у доски создание, как и он сам. Только молчание у них было разное: у Гуркина – дескать, «навязались вы на мою голову», а у Зайцевой – «пропадаю во цвете своей неземной красоты».
Катерина время от времени вспоминает короткий золотой период в школьной жизни Гуркина и говорит: «Иванникова, помнишь, как ты его подтянула в шестом классе? А сейчас? Ведь он гибнет! Из девятого класса в этом году ему не вылезти». В подобные минуты так и подмывает ее спросить: «Вас это жует?» Так, ради словца, потому что всем известно, что Катерину это жует, она даже перед Зайцевой заискивает, надеется через нее подобрать ключ к Гуркину. Но Зайцева – невеста, ей бы до выпускного вечера добраться да замуж выйти, ей и со словарем не разобраться, что такое «шефство». Она хлопает своими длинными ресницами и загадочно улыбается Катерине:
– Ну что мне, за руку, что ли, тянуть его на дополнительные занятия?
– Ладно, – вздыхает Катерина, – сама хоть не пропускай. – И я слышу в ее вздохе тоску: Гуркин – родной урод в своей семье, а ты зачем под выпускной занавес явилась со своими двойками?
Рита Степанчикова была счастлива, когда Гуркин переключился на Зайцеву.
– А то мне казалось, что у вас что-то такое продолжается с шестого класса, – сказала она, – знаешь, такая любовь-война.
– Сама придумала, – охладила я ее, – или пробавляешься цитатами из своей тетрадки?
Тетрадка Степанчиковой общеизвестна: мудрые мысли, афоризмы, кто, что и когда сказал. Начинается тетрадка с известного афоризма: «Человек – это звучит гордо» (Сатин). Фамилия в скобках пугает меня.
– Ритуля, нельзя быть такой буквоедкой, – умоляю я, – это уже не цитата, а крылатые слова, и они принадлежат Горькому.
– Сатин тоже принадлежит Горькому, – сражает меня своей железной логикой Степанчикова, – и Горький любил его, сочувствовал, ведь это не вина Сатина, что он докатился до ночлежки.
Мне не хочется спорить со Степанчиковой, то, что она вписала в свою тетрадку, обсуждению не подлежит. Но мне надоело быть на поводу то у мамы, то у класса, не говоря уже о классиках литературы, и я говорю:
– Все равно эти слова лучше бы сказать другому герою. Это было бы справедливей.
– У тебя претензии к Горькому?
– Представь себе!
– Ну, знаешь! – Рита задохнулась от возмущения. – Ты так докатишься. Между прочим, это все влияние Гуркина.
Рите главное – найти виноватого, но я не поддаюсь.
– Степанчикова, – говорю я значительно, – а ведь Гуркин тоже докатился до своей ночлежки. В десятый ему не перейти. А он человек и мог бы звучать гордо.
Рита хмурится: двойки Гуркина ее мало волнуют, но ей кажется, что я продолжаю подкапываться под ее тетрадку.
– А он и будет звучать гордо, – говорит она, и лицо ее становится злым, – раз останется на второй год, два останется, а потом его в армию призовут. Там его научат ходить по-человечески и соскребут исключительность.
– Ладно! – Я прощаюсь со Степанчиковой: – Пока, до лучших встреч!
Дома говорю маме:
– Может, я влюблена в Гуркина? Все из рук валится, так его жалко.
– Жалость унижает человека, – отвечает мама почти цитатой из Риткиной тетрадки, – неужели нельзя ему помочь? В шестом классе у тебя это получалось.
– Теперь другие времена, – говорю я, – и мы другие, и Гуркин другой.
– Надоело! – вдруг кричит мама. – Надоело твое нытье! «Другие времена»! Во все времена хватало нытиков, моральных иждивенцев. Вот когда жизнь тебя клюнет, тогда узнаешь, что такое нытье по Гуркину, а что такое настоящая беда.
– Скорей бы уж клюнула.
Мама пугается и оглядывается по сторонам:
– Типун тебе на язык!
Они обе – и Степанчикова и мама – раздавили меня. Ночью мне приснился сон: пришел маленький человечек, ростом с трехлетнего ребенка, в полушубочке, подпоясанный красным шнурочком, встал возле моей кровати и смотрит на меня. А я знаю, что он мне снится, и не боюсь его, только жду, что он скажет. Но он молчит, тогда я говорю: «Уходи. Все равно ты не настоящий». Он покачал головой, вроде как постыдил меня, и ушел под кровать. Утром я все свои сны забываю в одну секунду, а этот запомнился, я даже под кровать заглянула.
В школу идти не хотелось, ноги и те протестовали: не шла, а едва тащилась, и конечно же для полного комплекта радостей по дороге встретилась Зайцева: сиреневая шапочка, сиреневый шарфик, перчаточки, глазки, носик. Ничтожество!
– Ты зарисовала контурную карту? А я нигде не смогла ее купить. Это же глупость – давать задание по контурной карте, которую нельзя нигде достать.
Чик-чирик, чирик-чик-чик.
– Мне папа купил карту по знакомству, – басом сказала я.
Зайцева хихикнула, «по знакомству» на ее уровне – юмор. Надо было ее опустить на серьезную почву.
– Шапочку и шарфик сама вязала?
– Сама, – обрадовалась Зайцева. – Если есть шерсть, я и тебе могу связать.
Не хватало еще подачек от этой возлюбленной!
– Нету у меня шерсти, и вообще у меня, Зайцева, ничего нет. Ни доброты, ни ума, ни внешности.
Она остановилась, сочувственно взяла меня за локоть и проникновенно сказала:
– Ну что ты…
Я не стала ее больше терзать.
– Настроение такое, понимаешь? Половина уроков не выучена, и есть предчувствие, что, где не выучено, там и спросят.
Вот это она понимала. Взяла меня под руку, так мы и вошли в вестибюль школы к полному изумлению поджидавшей меня Степанчиковой.
На химии Катерина вызвала меня. Я кое-что подчитала на перемене, но бас, который прорезался утром в разговоре с Зайцевой, вдруг опять откуда-то взялся.
– Болит горло? – спросила Катерина.
Я откашлялась и помотала головой: ничего не болит, и тут же поняла, что упустила момент. Надо было сказать, что болит, тогда бы сердобольная Катерина отправила меня на место, а в журнале вместо отметки поставила бы точку. Но я продолжала, сбиваясь, что-то отвечать, потом стала писать на доске формулу, запуталась и путалась довольно долго, пока не услышала за спиной громкий медлительный голос Гуркина:
– А Иванникова-то сегодня не волокет.
И тут что-то рухнуло во мне, на глазах выступили слезы, ничего не сказав Катерине, я пошла, но не к парте, а к двери.
На перемене Степанчикова потащила меня в медпункт.
– Даже если не заболела, надо отметиться. Катерина так этого не оставит. Скажи, пожалуйста, повернулась и ушла с урока! А если каждый вот так повернется и уйдет?
– Ритка, не смеши! У меня действительно болит горло.
Медсестра сунула мне под мышку градусник. Температура была нормальная. Звонок на следующий урок уже прозвенел, и медсестра глядела на нас как на злостных симулянток.
– Дайте что-нибудь от горла, – сказала я, – нельзя же все сводить к температуре.
– От горла лекарств вообще не существует, – медсестра просто убивала нас своими знаниями, – лекарства существуют от болезней.
Можно было бы поставить ее на место: «Неужели? У вас довольно старые сведения», – но не было сил связываться с ней. Я подтолкнула Степанчикову плечом к двери, и мы вышли.
В коридоре была пустыня. Урок уже начался. По расписанию у нас была физкультура, все перекочевали в спортзал, а мы с Ритой вошли в свой класс. Но недолго мы благодушествовали вдвоем. У Катерины было «окно», и она чуть ли не следом пожаловала за нами.
– Прячетесь?
– Ну что вы, Екатерина Савельевна, мы не такие уж недоумки, чтобы прятаться в собственном классе.
Катерина с сожалением посмотрела на меня.
– А Гуркин на физкультуре?
Тут меня дернуло:
– Я ему кто? Нянька, инспектор детской комнаты милиции, гувернантка?
Катерина заткнула уши.
– У меня «окно», я отдыхаю, не трещи.
– Екатерина Савельевна, – пришла мне на помощь Степанчикова, – с Гуркиным надо что-то делать, а то все говорим, говорим…
– Правильно, – обрадовалась Катерина, – надо делать, а не размахивать руками. А что делать?
– Надо нанять ему репетиторов, – вдруг вылетело из меня, – собрать деньги, нанять двух репетиторов – по математике и английскому – и закончить все разговоры.
Катерина задумалась.
– Деньги можно не собирать, – неуверенно сказала она. – У нас же есть арбузные деньги.
Мы уж и забыли про эти деньги. И не знали, что у них название «арбузные». Это после седьмого мы заработали. Списались с семиклассниками одной станицы Краснодарского края, те и пригласили на уборку арбузов. Арбузы к нашему приезду не поспели, мы дергали сорняки на свекольном поле, жили в школьном лагере труда и отдыха, играли в волейбол, купались. И труда и отдыха хватало, да еще и кормили нас там, как у родной бабушки: оладьями, сметаной, в которой ложка стоит, кубанским борщом. Я и теперь, когда хочу вспомнить что-нибудь хорошее, закрою глаза и вижу: большое-большое, розовое-розовое дерево, ветки гнутся от черешен. Пробыли мы там месяц, вернулись, и уже в восьмом классе, зимой, вдруг приходит денежный перевод.
– Но мы же собирались на Валдай, – сказала Катерине Рита, – прошлым летом не получилось, может, будущим?..
– Да, да, – вспомнила я, – эти деньги уже, можно сказать, потрачены.
– Ничего не «можно сказать», – возразила Катерина, – поделите эти деньги на всех – на билет в один конец не хватит.
– Но ведь есть еще и школьный фонд, – сказала Рита, – вы забыли. Директор обещала добавить, ну и каждому еще придется рублей по двести доложить.
При слове «директор» Катерина нахмурилась, а я с удивлением посмотрела на Ритку: откуда у нее такие сведения?
– Предлагаю всем помолчать, – сказала Катерина, «всем» – это мне и Ритке. – Мы говорим не про Валдай, а про Гуркина. Сейчас вы обе пойдете к директору, и вот ты, – она показала на меня, – все толково расскажешь. Скажешь, что это твоя идея, есть деньги, нужны репетиторы и так далее.
Мы с Ритой пожали плечами и отправились в директорский кабинет.
Директор очень любезно встретила нас, усадила на диван, не спросила, почему мы не на уроке, а очень мягко и задушевно сказала:
– Ну, слушаю вас, мои дорогие.
И от того, что я не стояла перед ней навытяжку, весь мой рассказ прозвучал складно и убедительно, я даже под конец ввернула про «жует».
– Короче говоря, Софья Артуровна, плачевное положение Гуркина нас очень «жует».
Она и глазом не моргнула, поднялась из-за своего стола и подошла к нам.
– У откровенности есть право на такую же откровенность. И вот что я вам скажу: если что-то больше всего меня печалит в нашем сегодняшнем школьном существовании, то именно вот это стороннее, за плату, неизвестно откуда взявшееся репетиторство.
– Оно взялось известно откуда, – сказала я, – из дореволюционного прошлого.
Директор внимательно на меня поглядела.
– Оно взялось, – ей не понравились мои слова, – из тех современных семей, в которых безгранично уверовали в силу денег. За знания сердобольные и чадолюбивые родители нашли кому платить, только вот за воспитание собственных детей заплатить некому.
– Но мы же не родители, – сказала я. – Мы школьники. И мы хотим помочь своему товарищу. За свои деньги. Тут есть все-таки разница.
– Нет тут никакой разницы, – ответила директор, – вы тоже схватились за самое легкое.
– А больше не за что. Вы не знаете Гуркина. Он и от репетиторов спокойно сможет сбежать.
– Я знаю Гуркина, – сказала директор, – но я не знаю, можно ли оплачивать классу репетиторов. Нет никакой инструкции по такому случаю. Соберите-ка собрание, обсудите и решайте всем классом.
Она нам все-таки не очень доверяла. Когда мы уходили, сказала вдогонку:
– Только на этом собрании не должно быть самого Гуркина.
Ночью на меня свалилось дерево с тяжелыми ветвями розовой черешни. Я опять знала, что это сон, что где-то рядом Катерина, Гуркин и Степанчикова, и надо их дозваться, потому что хоть и во сне, но задавить насмерть это дерево меня вполне может. Потом, когда мне полегчало и я очнулась, был уже день, и мама спросила, почему я звала Катерину, Гуркина, Риту, а не ее? Я понимала, о чем она спрашивает, но ответить не могла, опять на меня стало валиться дерево, и я потеряла сознание.
Болела я долго. Температура поднималась за сорок. Однажды, когда я очнулась, то увидела медсестру из школьного медпункта, она плакала и обвиняла себя, что просмотрела начало болезни, кто бы вообще мог подумать, что в таком возрасте – и дифтерит, да еще возвратная форма.
Телефон мама закрывала в шкафу на ключ, когда уходила на работу. Папе выдавался ключ со строгим наказом – не давать его мне. Когда же она оставалась со мной, то вообще не открывала шкаф, даже когда телефон звонил.
– Ты должна сейчас думать, что у тебя нет никакой школы, никаких забот, – говорила мама, – все потом уладится, все нагонишь, а теперь думай о чем-нибудь хорошем.
Я улыбалась, потому что самым хорошим воспоминанием совсем недавно было розовое дерево, которое меня чуть не задавило насмерть.
– Улыбайся, – говорила мама, – улыбайся, моя тыквочка с хвостиком.
Как-то вечером мама сказала:
– Недели две назад приходил Гуркин. Я ему говорю: «Передай на словах или напиши записку, к ней нельзя, инфекционная болезнь».
– А он что?
– Ничего, потоптался и ушел.
* * *
Целый месяц меня не было в школе. Только в конце февраля я вошла в свой класс. Кто-то радостно пискнул: «Смотрите!», но писк этот сразу оборвался, его заглушила тишина. Гуркина в классе не было, Рита Степанчикова что-то искала в портфеле. Я прошла к своему месту, бросила портфель на парту и положила руку на плечо своей подруге Рите:
– Где Гуркин, Степанчикова?








