355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Олдингтон » Стивенсон. Портрет бунтаря » Текст книги (страница 5)
Стивенсон. Портрет бунтаря
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:46

Текст книги "Стивенсон. Портрет бунтаря"


Автор книги: Ричард Олдингтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

«Гром грянул, и какой гром!.. В пятницу вечером, после того как мы с тобой расстались, отец задал мне по ходу разговора несколько вопросов, касающихся моей веры, и я откровенно ответил ему. Мне так ненавистна сейчас всякая ложь, – после моей последней болезни меня, неизвестно почему, вновь обуяла честность, – что я ни минуты не колебался. Но если бы я знал, какой меня ожидает кошмар, я, верно, солгал бы, как и много раз до того. Я думал лишь об отце, но позабыл о матери. А теперь! Они оба больны, оба молчат, оба в таком подавленном состоянии, словно… не могу подобрать сравнения. Представляешь, каково мне! Я был бы рад взять свои слова обратно, но, увы, слишком поздно, и к тому же неужели вся моя жизнь должна быть сплошной ложью! Конечно, отцу это хуже чем ад, но что я могу поделать? Они не хотят понять, что для меня все это тоже не шутки, что я не беспечный и легкомысленный безбожник (как они называют меня). Я верую так же, как они, только веруем мы с ними в разные вещи; я не менее честен в своих взглядах, и пришел я к ним после долгих раздумий, многого (как я сказал им) я еще окончательно не решит, так как мне не хватает знаний; но называть меня «ужасным атеистом», по-моему, несправедливо, и, признаюсь, мне трудно проглотить то, что отец ежедневно обрушивает на меня все громы господни».

Вопрос о том, прав или но прав был Роберт Луис, отвечая на вопросы отца решительным заявлением о своем «неверии», относится к области этики. Во время знаменитого процесса Тичборна, происходившего в то же десятилетие, председатель суда Кокбурн официально заявил, что бывают исключительные обстоятельства, оправдывающие ложь, против чего категорически выступил защитник. Было ли положение, в которое попал Стивенсон, настолько сложно и запутанно, что давало ему право на ложь? По-видимому, такая мысль приходила в голову Роберту Луису, раз он говорит об этом в своем грустном письме. Однако, если бы он солгал, он бы неизбежно запутался еще больше, еще глубже погряз в невыносимом (для такого честного человека) и отвратительном притворстве и был бы вынужден выполнять крайне неприятные для него религиозные обряды. Нет, он должен был открыть истину, но ценой каких раздоров и горя!

Насколько грозным и разрушительным был гнев отца, этого фанатичного последователя Камерона, [56]56
  Камерон, Ричард – глава коренантеров, основатель религиозной пресвитерианской секты, боровшейся против восстановления епископальной церкви в Шотландии.


[Закрыть]
можно увидеть из другого примечательного письма Роберта Луиса, написанного в сентябре 1873 года, через семь месяцев после того, которое мы только что приводили. Чтобы объяснить ситуацию, нужно сказать, что один молодой родич Стивенсонов был в то время серьезно болен и, лежа на смертном одре, послал за Томасом Стивенсоном и предупредил о том, что Боб подрывает веру его горячо любимого сына. Пожалуй, правильнее было бы сказать – «поддерживает в неверии», поскольку Роберт Луис уже признался отцу в том, что утратил веру. Вот еще одна безобразная сцена, устроенная благочестивым отцом, которую описывает Луис:

«Я сидел у себя, читал Джона Нокса, [57]57
  Нокс, Джон (1505–1572) – автор книг религиозного содержания, боровшийся с католической церковью за организацию пресвитерианской церкви в Шотландии.


[Закрыть]
как вдруг распахнулась дверь и в комнату вошел Боб: закрыв лицо руками, он рухнул в кресло и разрыдался. Сперва он почти не мог говорить, но наконец к нему вернулся дар речи, и я узнал, что он пришел повидаться со мной, но по дороге встретил отца и между ними произошел только что окончившийся разговор. Теперь есть, по крайней мере, один человек, который знает, с чем мне приходится сталкиваться каждый день, и какую бурю чувств может поднять мой отец, когда он сам в волнении. Я так устал душой и телом, что не могу писать дальше, чтобы рассказать вам сегодня, к чему привела их беседа. Расстались они мирно, отец сказал, что желает ему всяческого счастья, но умолял его, как об единственной милости, которую Боб может ему оказать, никогда больше не показываться ему на глаза».

Tantaene animis caelestibus irae? («Возможен ли столь великий гнев в душах тех, кто посвятил себя небу?»). Действительно, почему такое глубокое благочестие должно приводить к столь яростному гневу? И с какой целью была устроена эта ужасная сцена, неприятная для обеих сторон, но в особенности для ничего не подозревавшего беспечного Боба? По словам Роберта Луиса, продолжившего свое письмо на следующий день, «…единственным практическим последствием их беседы было обещание Боба никогда не говорить со мной о религии. Какая нелепость! Ему, бедняге, тяжко пришлось, он и не подозревал, что на свете бывают подобные вещи, хотя я не раз рассказывал ему, – мой отец на коленях и всякое такое».

При всей искренности и силе религиозных убеждений мистера Стивенсона и чистоте его мотивов, нельзя отделаться от мысли, что подобные сцены – из слов Роберта Луиса видно, насколько часто они происходили, – отчасти вызывались и усугублялись беспомощным гневом этого отца-викторианца из-за того, что отпрыск его подрос и намерен жить по своему разумению. Вероятно, мистер Стивенсон почувствовал, что с Бобом он немного перегнул палку, так как на следующий день написал ему, «прося прощения за резкие слова», но – как это характерно для людей, подобных мистеру Стивенсону, – «оставаясь верным своему взгляду на сущность их беседы». Он, должно быть, сильно отравлял жизнь ближним, потому что дальше в том же письме Роберта Луиса мы читаем:

«Если бы у меня был менее легкий характер и я не умел так увлекаться тем, что делаю в настоящий момент, поверьте, в этой ужасной атмосфере я бы давным-давно сошел с ума. Внешнее спокойствие нашей каждодневной жизни обманчиво, все время ощущаешь какую-то внутреннюю дрожь и скрытую горечь. Я стараюсь не думать об этом, ведь думай не думай, а от судьбы не уйдешь… Но вы не огорчайтесь. Мне не впервой, и весь этот год было не лучше, а теперь хоть есть кому излить душу».

Не останавливаясь на том факте, что в этих ранних и куда более живых письмах наш заядлый стилист еще не обращает внимания на мелкие погрешности в стиле, факте, имеющем чисто литературный интерес, давайте взглянем мельком на ту, которой было адресовано его письмо, так как на этом этапе истории нашего героя она сыграла немаловажную роль. Был ли Роберт Луис влюблен в Фэнни Ситуэлл? Конечно, был. С тех пор как отрывки из его писем к ней, изъятые Колвином, стали для нас доступны, в этом не осталось ни малейших сомнений. А то, что она потребовала от Роберта Луиса уничтожить ее письма к нему, говорит об ее взаимности. Однако скорее всего это был один из тех «платонических» романов, которые иногда встречаются не только в книгах, ибо миссис Ситуэлл куда больше интересовалась Сидни Колвином. Именно через нее Стивенсон познакомился с Колвином, и не кто иной, как Колвин, помог молодому Стивенсону избавиться по-настоящему от тирании любящих родителей и начать печататься.

В июле 1873 года Роберту Луису разрешили поехать к кузине (в девичестве Мод Бэлфур) в Сассекс, где ее муж, преподобный Черчил Бабингтон, был пастором в Какфилде. Там-то он впервые встретился с Фэнни Ситуэлл, которая столь же быстро оценила его редкие качества, как и миссис Дженкин за несколько лет до того. Миссис Ситуэлл написала Колвину о «прекрасной юной душе», которую она открыла, и Колвин ускорил свой приезд, чтобы встретиться со Стивенсоном. Пожалуй, будет справедливее предоставить слово самой миссис Ситуэлл (леди Колвин), ибо, помимо матери и жены, ни одна женщина не сыграла в жизни Стивенсона такой большой роли. Рассказав, что миссис Бабингтон упомянула о молодом кузене, которого она ожидает из Шотландии, миссис Ситуэлл продолжает:

«Я лежала днем на диване возле окна и вдруг увидела, что по аллее идет стройный юноша в черной бархатной куртке, соломенной шляпе и с рюкзаком за спиной».

Это, конечно, был Стивенсон, который сперва сильно дичился, но тут сын миссис Ситуэлл повел его посмотреть пруд, где можно удить рыбу, и… «вернувшись через некоторое время, они, судя по всему, были уже закадычными друзьями. С этого момента Луис почувствовал себя свободно. Не прошло и суток, как мать мальчика сделалась ему таким же закадычным другом, как сын, и оставалась верной этой дружбе до конца его дней».

Дальше она с восторгом пишет о том, что «никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так говорил», подтверждает, что написала Колвину, чтобы он приехал как можно скорее и встретился с «блестящим и несомненным юным гением». Описание их встречи, положившей начало дружбе между Колвином и Стивенсоном, она заканчивает следующим образом:

«Около трех лет после того Луис писал мне чуть не ежедневно, изливая в этих письмах все многочисленные горести и напасти той поры. Часть этих писем была опубликована целиком или с купюрами в томе писем, изданном Сидни Колвином, еще большая часть, слишком священных для меня и слишком интимных для печати, все еще находится в моем личном владении».

Месяц отдыха от религиозных споров и необходимости заниматься тем, к чему у него не лежала душа, оказал на Луиса благотворное действие. Не следует полагать, будто Колвин и миссис Ситуэлл так уж превосходили по своему уровню тех, с кем Стивенсон встречался в Эдинбурге, но они отличались большей широтой взглядов, а главное, они любили его и сочувствовали его желанию стать писателем. В миссис Ситуэлл Стивенсон нашел тактичную и культурную женщину, готовую от всего сердца помочь ему в его неприятностях (даже если, как некоторые полагали, речь шла, например, о Кейт Драммонд), а в Колвине – незаменимого литературного покровителя. Сассекс был чужд Стивенсону – «между Англией и Шотландией лежит бездонная пропасть», – тем не менее он сообщал матери, пожалуй необдуманно, что он «слишком счастлив», чтобы писать письма, хотя и пытался убедить себя и ее, будто «немного занимается юриспруденцией» и «порядочно – немецким языком».

После быстро промелькнувших блаженных дней в кругу людей, близких ему по духу, Роберту Луису стало еще труднее выносить сцены вроде той, что произошла между отцом и Бобом. Стивенсону сильно повезло, что у него был такой крепкий внутренний стержень, так как подобные сцены повторялись все чаще, хотя в отсутствие отца он отлично ладил с матерью (даже однажды ходил с ней в ресторан). Луис упоминает еще об «одной неприятности» всего через три недели после возвращения. Он говорит, что плохо себя чувствует, но не теряет бодрости и работает над очерком, и сообщает важную новость: генеральный прокурор предложил ему в присутствии Томаса Стивенсона отправиться в Англию для изучения английского права. Сейчас невозможно сказать, чем был вызван совет всемогущего служителя Фемиды – тем ли, что он считал Роберта Луиса Стивенсона не очень ценным приобретением для шотландского сословия адвокатов, или тем, что, зная немного о его положении, предложил поездку в Англию в качестве спасительного выхода. Во всяком случае, Роберт Луис ухватился за эту мысль и готовился в середине октября поехать в Лондон, как вдруг свалился «с больным горлом, лихорадкой, ревматизмом и признаками плеврита».

Хотя Луис пытается утверждать обратное, он, по-видимому, был еще не совсем здоров, когда все же уехал в Лондон, так как весил всего восемь стоунов шесть фунтов (пятьдесят три килограмма). Во всяком случае, Колвин и миссис Ситуэлл убедили его показаться известному врачу того времени, сэру Эндрю Кларку, о котором родители Роберта Луиса были, по необъяснимым причинам, такого же высокого мнения, как о генеральном прокуроре. Вполне возможно, что сэра Эндрю предупредили об обстановке в семье, усугублявшей болезнь Стивенсона; во всяком случае, он поставил диагноз – нервное истощение, заявив, что Луису грозит туберкулез (к сожалению, он не ошибся), – и потребовал, чтобы пациент получал усиленное питание и уехал за границу один, желательно на Французскую Ривьеру. Когда миссис Стивенсон попыталась настаивать на том, чтобы сопровождать сына, сэр Эндрю решительно воспротивился этому. «Кларк славный малый», – радостно писал Роберт Луис, собираясь в Ментону. Родители, добавлял он, не намерены отпускать его больше чем на шесть недель, но, «думается, я сумею их обмануть». А чтобы не придавать особого значения легенде о слепой любви матери, прочтите следующий отрывок из письма: «Сегодня мы с матерью немного повздорили насчет того, куда я пойду завтра. Она сказала: «Тебе не удастся всегда поступать по-своему, уверяю тебя». Я сказал: «Я этого и не жду, но неужели я не волен спать там, где мне хочется». Она тут же пошла на попятный и попросила в виде одолжения выполнить ее желание, на что я поспешил согласиться и обещал сделать, как ей хочется».

Роберт Луис мог позволить себе быть великодушным, потому что с помощью миссис Ситуэлл, Колвина и врача он получил наконец свободу, право на которую имел уже давным-давно. И даже теперь, если бы не категорический запрет сэра Эндрю, он отправился бы, как маленький мальчик, вместе с матерью на юг Англии, в Торки! Правда, родители неоднократно пытались снова его поработить, но с тех пор Луиса никогда не оставляла надежда повернуть жизнь по-своему и заняться искусством. В дополнение к вышеприведенному отрывку читаем:

«Завтра я еду в Дувр. В четверг вечером буду в Париже, в пятницу – в Сансе, в субботу – в Маконе, в воскресенье – в Авиньоне… Я с таким нетерпением жду встречи с солнцем, меня переполняет такое удовлетворение…фу! Какое слабое слово… такое животрепещущее счастье, что я с трудом удерживаю его в моем потрепанном непогодой теле».

Сослан на юг! Для многих жертв того чахоточного века это было всего лишь отсрочкой смертного приговора. Но хотя Стивенсону вполне реально угрожала чахотка, не приходится сомневаться в том, что он воспринял пугавший всех приговор если не как освобождение из тюрьмы, то, уж во всяком случае, как временную передышку. Трудные эдинбургские годы все еще не окончились, но Луис чаще и чаще будет иметь возможность спасаться бегством, пока не покинет нас навсегда. Крошечный мирок тех, кто все еще питает какое-то уважение к литературе, находится в неоплатном долгу перед сэром Эндрю Кларком.

5

Луис Стивенсон был превосходный путешественник; этим частично объясняется, почему его путевые заметки до сих пор привлекают, мало того – очаровывают куда большее число читателей, чем думают интеллектуалы. Он почти никогда не спешил, он готовился к поездке заранее, знакомясь с языком и историей страны, куда лежал его путь, у него был зоркий глаз на все новое и дар сходиться с людьми. Мы не обидим его, если добавим, что, судя по всему, он не знал, да и не хотел знать архитектуру и изобразительное искусство чужих стран, и, несмотря на «стилизованность» и некоторую претенциозность его манер и одежды, Луиса правильнее будет причислить к богеме, а не к эстетам. Мы не должны забывать, что он почти всегда прихварывал и часто был по-настоящему болен, а какое занятие, кроме физического труда, так утомительно, как осмотр достопримечательностей?! Он мог порой долго ходить пешком, но у него не было ни сил, ни желания тратить энергию на музеи и картинные галереи.

Нам может показаться, что все вышесказанное находится в противоречии с его очерком «О дорогах» – дебют Стивенсона в «настоящей» литературе, – напечатанным благодаря влиянию Колвина в ноябрьском номере «Портфолио» за 1873 год. Очерк этот, известный нам по позднейшему переизданию, кажется слишком многословным, в нем еще слабо чувствуется рука Стивенсона. Он сентенциозен, расплывчат по форме и, пожалуй, слишком обобщен по содержанию. Мы бы предпочти последовать за Стивенсоном по одной определенной дороге, а не слушать глубокомысленные рассуждения о дорогах вообще – этакие абстракции в духе Уитмена. Но ведь это юношеская работа, и сам автор жалуется, что, пересматривая ее впоследствии, был очень болен и ему казалось, будто он стоит на голове. Очерк этот заслуживает упоминания хотя бы потому, что хронологически открывает список его публикаций. Начиная с ноября 1873-го вплоть до смерти Стивенсона не было ни одного года, чтобы в печати – в журнале или отдельной книгой – не появилось какое-нибудь его новое произведение. Роберту Луису повезло в том смысле, что у него были доброжелательные и умные друзья, которые помогли ему пуститься в плавание, – ведь писателя среди многих других подводных камней подстерегает опасность неудачно начать, во-первых, и быть вынужденным писать после того, как он перестал нравиться публике, во-вторых. Стивенсон избежал и того и другого.

В одном из писем, рассказывающих о неторопливом продвижении от Дувра к Ментоне, Стивенсон сетует на отсутствие в них «стиля». О вкусах не спорят, но если под «стилем» Стивенсон понимал манеру, – чтобы не сказать манерность, – отличающую очерк «О дорогах», то читатели, свободные от ига литературных теорий, могут только радоваться, читая эти свежие и непосредственные письма, к счастью, не пострадавшие от «стиля».

Второй опубликованный очерк Стивенсона «Сослан на юг» (май 1874 г.), явившийся результатом его зимнего пребывания в Ментоне, куда его отправили на поправку, далеко оставляет за собой «О дорогах». В нем есть куски, свидетельствующие о наблюдательности и хорошем слоге, есть мысли, стоящие того, чтобы искать для их выражения «точное слово». Но если мы хотим узнать о самом Роберте Луисе и его жизни, мы должны обратиться к письмам. Стивенсон пересек Ла-Манш 6 ноября (1873 г.), и его счастье, что он хорошо переносил море, так как было сильное волнение и большинство пассажиров страдало от морской болезни. В Париже ему было холодно и, пожалуй, немного одиноко. В Сансе самое большое впечатление на него произвел не собор и его знаменитая сокровищница, а слепой поэт, продающий на улице свои книги. В Авиньоне – конечно, мистраль. И хотя он оценил великолепный вид, открывающийся с Роше де Дом, и отметил, что в Вильневе за Роной «яростно палило солнце», он тут же признается, что нигде не может найти себе места и «легко выходит из душевного равновесия».

Небольшой эпизод, происшедший вскоре после его приезда в Ментону, свидетельствует о том, до какого состояния дошли его нервы в результате религиозных споров с любящим отцом. Луису нужно было съездить в Ниццу показаться специалисту по легочным заболеваниям, и, хотя врач подтвердил мнение сэра Эндрю Кларка насчет того, что у Роберта Луиса нет пока активного туберкулезного процесса, поездка эта совершенно выбила его из колеи.

«Я совсем забыл французский язык, во всяком случае, не рисковал обратиться к кому-нибудь, так как боялся, что вдруг не смогу сказать ни слова, поэтому не знал, когда уходит поезд. Наконец я дотащился до станции и сел на ступеньках, купаясь в солнечном тепле и свете, пока не наступил вечер и не похолодало. Этот длительный отдых меня приободрил, я благополучно добрался до дома и хорошо поужинал».

Он, по-видимому, был близок к нервному расстройству; позднее Стивенсон жалуется в письме к миссис Ситуэлл, что не может наслаждаться окружающей его красотой, что душа его слепа и глуха, что он еще «не возродился к жизни», как мыслящее существо, и добавляет:

«Если бы вы знали, каким стариком я себя чувствую. Я уверен, что все – это безразличие, эта разочарованность, эта бесконечная физическая усталость – признаки старости. Мне не меньше семидесяти лет. О Медея, убей меня или возврати мне молодость!»

Несомненно, нервы его были в плохом состоянии. Неделей позже он с огорчением вспоминает в письме к Колвину о досадной ссоре с пастором, который ему даже нравился, и затем в совершенном упадке духа просит Колвина высказать ему откровенное мнение, потому что если «я в скором времени не смогу зарабатывать на жизнь литературой, то откажусь от своей мечты и (как ни ужасна для меня сама мысль об этом) пойду служить в какую-нибудь контору…». Да, для того, чтобы юноша, которому столь недвусмысленно было «предначертано» стать писателем, так глубоко разочаровался в собственных силах, нужны были веские основания. Отчасти это можно объяснить приступом «хандры», вызванной недомоганием и одиночеством, которая тут же исчезла, когда появился Колвин, но дело было не только в этом: Луиса мучили угрызения совести, и, по-видимому, уже давно, поскольку он говорит о них в превосходном, но, к сожалению, не законченном очерке «О мирской морали». В наше время, когда есть множество людей, которые убеждены, будто общество обязано предоставить им ни за что ни про что средства к жизни, и возмущаются, когда этого не происходит, терзания Стивенсона могут показаться надуманными, но с точки зрения его современников, ставивших на первое место старомодное теперь чувство долга, они делали честь молодому человеку. При посредстве отца, считал Луис, общество ссудило его деньгами, как бы выдало аванс, и если ему грозит умереть, как он тогда полагал, молодым, то он не выполнит своих обязательств. Поэтому Стивенсон решил жить как можно скромнее, отказывая себе в самом необходимом, пока не будет ясно – умрет он или сможет надеяться на выздоровление, и, значит, на то, что станет зарабатывать и вернет полученное. Кончает он письмо следующими словами:

«Если бы меня не поддерживала надежда, что я еще поправлюсь, смогу хорошо работать и с лихвой выплатить обществу данное мне взаймы, я бы счел самым правильным потратить последние несколько франков на настойку опия. Но нет, я еще выплачу свой долг».

Узнай Хенли о подобной патологической сверхсовестливости, он бы яростно заклеймил ее презрением, как плачевный результат слишком серьезного отношения к «Краткому катехизису» или, во всяком случае, к восьмой заповеди («не укради»). К счастью, в характере Стивенсона было что-то роднящее его со славным мистером Эдвардсом, сетующим на то, что, как он ни старается быть философом, в его раздумья «врывается веселье». Не прошло и двух недель после зловещей угрозы купить настой опия, как веселье ворвалось – вернее, прорвалось – в таком типичном образце прелестного стивенсоновского юмора:

«Я живу в одной гостинице с лордом Сэлсбери. Гм-гм. У него черные бакенбарды, и он сильно смахивает на Крама Брауна, [58]58
  Браун, Крам (1838–1922) – известный шотландский химик.


[Закрыть]
только в нем больше от Крама Б., чем в самом Краме. Ему (вернее, его жене) посчастливилось произвести на свет обильное потомство. Довольно сомнительное счастье: все они тощие, нескладные парни в шотландских юбочках. При них имеется наставник, источающий благочестие и ту – «покорный слуга вашей светлости» – смиренную благовоспитанность, которые свойственны домашним учителям. Вся эта братия, дожив до седин, получает пожизненные пенсии и золотые часы с репетицией от благодарных учеников. В старости они сидят на крыльце и дают внукам послушать, как бьют часы, и рассказывают им длинные истории о том, «как я был учителем в семье лорда…» и так далее, и тому подобное, а внуки показывают им за спиной нос и норовят побыстрее убежать на конюшню, чтобы поучиться дурным словам».

Смертельная доза опия сократилась до размеров одного шарика, положенного в единственную выкуренную им трубку, а вскоре приехал Колвин, и они отправились упражняться в мизантропии в Монте-Карло, где обедали у известного дипломата сэра Чарлза Дилка, получили приглашение на рождественский прием, а в свободное от развлечений время лениво бродили по паркам или катались по морю в лодке. Стивенсон так основательно избавился от страха нарушить восьмую заповедь, что, вернувшись в январе в Ментону, весело сообщает матери о переезде в лучшую гостиницу, где комната стоила тринадцать франков в день – по крайней мере, в два раза больше, чем следовало бы платить человеку, намеренному соблюдать строгую экономию, чтобы не обмануть общество. Когда Колвин был вынужден уехать по делам в Париж, Стивенсон не только не впал вновь в уныние, но, напротив, весьма приятно проводил время в обществе двух русских дам, их детей и прелестной молоденькой американочки, о чем он писал домой очень занятные письма. Два месяца на берегу Средиземного моря без бурных богословских прений и скандалов и – как не трудно догадаться – без особых расходов на свечи, чтобы изучать по ночам английское и шотландское право, привели к разительной перемене. Все его неприятности казались забытыми и сводились теперь к сомнениям, всерьез ли флиртует с ним одна из русских дам или просто подшучивает над ним.

В конце января 1874 года мы наталкиваемся на такой образчик пессимизма:

«Думаю, вам покажется здесь весело; мне, во всяком случае, очень весело. Сегодня я проработал шесть часов. Я занят переписыванием «Бутылки», а это для меня приятная работа…»

(Несмотря на веселое настроение, «Бутылка» – «Бутылка помощника пастора из Анструтера» – так и не была закончена, подобно многим другим ранним попыткам Стивенсона написать чисто беллетристическое произведение.) А в письме к отцу, которого, несмотря на все, Роберт Луис очень любил, он шутливо описывает плащ, привезенный ему Колвином из Парижа.

«Мой плащ – восхитительное одеяние. Ничто не может сравниться с ним по теплу, ничто не может соперничать с ним по виду. Это тога римского патриция, плащ испанского идальго с гитарой под полой. Он единственный в своем роде. Если бы ты мог видеть меня в нем, он бы произвел на тебя потрясающее впечатление. Кажется, мне стало значительно лучше: я спокойно перенес холода, стоящие здесь последние дни, и не слег в постель, как в Монте-Карло…»

Судя по всему, Эндрю Кларк поставил верный диагноз и прописал разумное лекарство, потому что письма Стивенсона делались все более бодрыми. Луис так умно себя вел, что полтора месяца, отпущенные ему родителями, превратились в пять, прежде чем он выехал из Ментоны в Париж. За это время у него была полная возможность подружиться с двумя русскими дамами [59]59
  Одна из них, Юлия Засецкая, была дочерью поэта Дениса Давыдова и переводчицей «Пути паломника» Бэньяна на русский язык.


[Закрыть]
и их детьми, особенно с «кнопкой» Нелечкой, которая фигурирует во всех ментонских письмах. Из отрывков, не попавших в первое, выпущенное Колвином издание «Писем» и ставших теперь достоянием публики, мы узнаем, что отношения Роберта Луиса с госпожой Гаршиной были отнюдь не такими платоническими, как это следует из колвиновского издания, и что «кнопка» бывала порой досадной помехой, хотя в письмах «по Колвину» и очерке, посвященном детям, Нелечка – само совершенство.

Стивенсон откровенно пишет, что не понимает, как к нему относятся две эти русские женщины, но кто может похвастаться тем, что понимает русских? По нескольким приведенным им эпизодам мы можем судить, что сперва они смотрели на него как на чудака и колебались между желанием над ним поиздеваться, искренней симпатией к нему и своего рода уважением к его таланту, что не мешало им время от времени делать его мишенью злых насмешек. Не нужно забывать, что в двадцать три года Роберт Луис был еще не похож на того мужчину с довольно красивой и импозантной внешностью, с которым все мы знакомы по его поздним фотографиям. Его неровные зубы, безбородое удлиненное лицо, длинные волосы и большие, широко расставленные глаза придавали его облику женственность, которая потом пропала. Нелечка при первой встрече приняла его за женщину, Эндрю Лэнг – впоследствии близкий, хотя и критически настроенный, друг, познакомившийся с ним в Ментоне, – подумал, что он «больше похож на девушку, чем на юношу», и даже причислил его к «этим мальчишкам-эстетам».

Стивенсон сам, не выказывая ни малейшей обиды, рассказывает о том, как русские дамы потешались над ним. Госпожа Засецкая пошла с Луисом к фотографу, усадила его в той позе, которая показалась ей наиболее выигрышной, и сказала фотографу, разумеется, по-французски: «Это мой сын, ему только что исполнилось девятнадцать. Он очень гордится своими усами. Пожалуйста, постарайтесь, чтобы они хорошо вышли». Большинство молодых людей его возраста увидели бы в этой шутке больше яда, чем смеха. После того как они расстались, Стивенсон никогда не встречался с этими русскими дамами, а вскоре оборвалась и переписка. В более сентиментальную эпоху это любопытное знакомство, несомненно, описали бы как романтическую встречу «кораблей, что, обмениваясь приветом, минуют друг друга во мраке ночи» (Лонгфелло).

Было ли разумно со стороны Стивенсона покинуть сравнительно теплую и защищенную от ветров Ментону и отправиться в дождливый и ветреный в апреле Париж? Миссис Стивенсон, естественно, не думала так и даже послала ему неодобрительную телеграмму, на которую он не совсем искренне ответил, что хотел «получить возможность скорее приехать домой». Дело же было в том, что в Париже, как прекрасно знали родители Луиса, находился тогда пресловутый «атеист» Боб Стивенсон; потому-то главным образом Роберт Луис и рвался туда. Дружба между кузенами была глубокой и искренней, и оба они, по-видимому, взаимно стимулировали духовное развитие друг друга. Возможно, экзальтированный тон письма Боба был вызван его религиозными спорами с мистером Стивенсоном, болезнью Луиса и его «бегством» на юг, но в ноябре 1873 года Боб так выразил свои чувства по отношению к кузену (о чем мы узнаем из письма Луиса):

«Он (Боб. – Р. О.) пишет, что не может дня без меня прожить, что во мне для него заключен весь мир, что с другими людьми он разговаривает лишь затем, чтобы пересказать мне эти беседы».

И дальше Стивенсон говорит своему адресату (миссис Ситуэлл), с каким удивлением он об этом услышал и какая «тяжесть ответственности» легла на него. Должно быть, именно это чувство ответственности частично привело его в Париж, но, увы, хорошие намерения порой влекут за собой печальные последствия! Луис «свалился… с ужасной простудой» и не только ничем не смог помочь Бобу, но, напротив, тому пришлось ухаживать за ним. Для героической приверженности Стивенсона искусству типично, что даже в самый разгар болезни он не прекращал работы и продиктовал Бобу несколько страниц чернового варианта очерка о Викторе Гюго. К несчастью, поклонники Роберта Луиса раздули это его качество, как и многие другие, до гипертрофированных размеров, словно ни одному человеку, больному туберкулезом, не приходилось работать. У Стивенсона никогда не было необходимости вести борьбу с нуждой, даже в самые черные дни, которые мы проведем вместе с ним, но, конечно, другой человек, менее сильный духом, давно сложил бы оружие и спокойно жил, за счет родителей.

Несмотря на то, что Луис писал матери, будто находится на пути домой, в глубине души он надеялся поехать из Парижа прямо в Геттинген, встретиться там с князем Голицыным (родственником русских дам) и послушать лекции знаменитого немецкого профессора, знатока римского права. Что его влекло туда на самом деле, он не говорит, возможно, он просто хотел продлить передышку от богословия и Эдинбурга. С бессознательным цинизмом человека, находящегося в полной материальной зависимости от семьи, он пишет, что хочет «не задерживаясь» уехать из Парижа в Германию, если только получит разрешение родителей: «Под разрешением я имею в виду деньги». Увы, он был настолько болен, что не смог этого скрыть, и ему оставалось одно – «осторожно ползти домой» в растерянности от «милого письма» мистера Стивенсона. Если настоящей причиной приезда в Париж было желание повидаться с Бобом, нужно признать, что это оказался неудачный порыв; внезапное недомогание, сорвавшее все его планы, было провозвестником той борьбы с болезнью, которая заполнила почти всю жизнь Роберта Луиса. Сравнительно хорошее состояние здоровья в ближайшие за тем годы, поддерживаемое поездками на юг, часто оказывалось под угрозой, особенно зимой в Эдинбурге, пока, наконец, в 1879 году не произошел окончательный срыв.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю