Текст книги "Нигилэстет"
Автор книги: Ричард Калич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Итак, давайте посмотрим, что это за наказания.
Я беру из аптечки складное зеркало для бритья и помещаю его перед ним так, чтобы он не мог сделать ни одного мазка, не посмотрев сначала на себя. Главное – установить зеркало под таким углом, чтобы оно отражало его лицо, как бы он ни наклонял голову. Если он сделает попытку отбросить его рукой в протезе в припадке разочарования, я, естественно, отцеплю протезы. Нет необходимости в объяснениях, давайте просто посмотрим, сможет ли он рисовать. Как Нарцисс, любующийся своим отражением в воде, Бродски долженсмотреть на свое отражение в зеркале. Но он не Нарцисс. Его попытки отвести глаза, визг, ерзанье на сиденье сказали мне об этом более чем красноречиво. В какой-то момент он даже старался работать по памяти. Он закрыл глаза и попытался рисовать, но хоть он и мог творить в темноте, мы оба поняли, что эффективно работать с закрытыми глазами он не может. Вот интересная отличительная особенность; возможно, в будущем я смогу как-то это использовать. Ему потребовался целый день и много боли и труда, чтобы прийти к некоторому решению. Каким-то образом, что можно расценивать как своего рода самогипноз, он научился игнорировать свое отражение в зеркале, хотя смотрел прямо на него; таким образом, глядя на себя, как будто его там не было, маленький ублюдок вновь обрел способность рисовать. Если судить по отсутствующему выражению на его лице и по тому, как он реагировал на мои прикосновения позже в тот же вечер в ванной (его флаг был приспущен), я сомневаюсь, что он был удовлетворен результатом. Не это ли я видел однажды в каком-то фильме о музыканте, который прежде любого из своих слушателей знал, что его музыка не на высоте. Для меня даже более интересен тот факт, что у Бродски никогда не возникало мысли написать свой автопортрет. Будь я на его месте, я попытался бы приспособиться таким образом. Возможно, есть вещи, которые слишком уродливы, чтобы их изображать. Или, может, как я давно подозревал, он просто утрачивает лотрековское чувство юмора, когда дело доходит до его собственной наружности. В любом случае, кладя сегодня вечером моего дорогого малыша в кроватку, я думал, что открыл счет в той игре, в которую он вовлекал меня все больше и больше.
Следующее наказание:
Светите слабым светом фонаря прямо ему в лицо, когда он рисует. Бели он мигает, крутит головой, скрежещет от злости зубами, цельте луч прямо между его глаз. Наблюдайте, доминирует ли его внутренний глаз. Как спартанец, он стоически продолжает рисовать. Постепенно усильте свет одновременно с более интенсивным освещением его мольберта, так чтобы резкий луч немилосердно бил ему в лицо. Наблюдайте его борьбу, которая на этот раз сильнее, чем прежде. Снимите показания, подтверждающие тот факт, что он мигает непрерывно, даже пытается заслонить глаза от слепящего света, пытаясь поднять одну руку в протезе, в то время как другой продолжает рисовать. Должно быть, для него это все равно что держать огромную тяжесть. Он может держать так руку только очень непродолжительное время, потом рука падает: Наконец он сдается. Он закрывает глаза. Но иронично, просто перестав сопротивляться, он торжествует Его внутренний глаз доминирует Потому что, когда он открывает глаза, он способен рисовать. Затем уберите театральную подсветку со стены. Вы знаете какую. Раньше она предназначалась для его любимой картины – «Крик» Мунка, – когда ему полагалась награда. Только теперь никакой награды. Если вы видите его действия, направленные на то, чтобы помочь самому себе – рисовать, – тогда полагается награда. Но это требует небольших усилий, понимаете? Никто уже не принимает всерьез библейское выражение: «Бог помогает тем, кто помогает себе сам». Направьте свет ему в лицо и держите пять, десять, пятнадцать минут Когда это мне наскучивает или хочется узнать, как он будет реагировать в других обстоятельствах, я использую мою реостатную систему и варьирую силу света от слабого до сильного. Заметьте: он потерпел поражение. Его внутренний глаз больше не видит. Он может рисовать, но с довольно низкой продуктивностью. Я разочарован. То, как он выносит испытания и борется, вдохновляет меня подстегивать его, чтобы он рисовал интенсивно. В этом нет никакого противоречия. Я всегда утверждал, что наслаждаюсь хорошей борьбой больше, чем легкой победой. Но даже если он рисует, я не даю ему награды. Нет: мы больше не играем в эту игру.
Купите миллиметровку и три-четыре карандаша разных цветов. Запишите на магнитофон самые лучшие образцы классической музыки из коллекции Бродски; и даже хорошую порцию диско-музыки, которую слушает его сосед; и наконец тот шум, которым наслаждается каждый житель огромного города: какофонию уличных звуков Нью-Йорка. Начертите график, отражающий рост художественного мастерства (или его отсутствия) в зависимости от перечисленных выше типов музыки и звука. Наденьте наушники ему на уши и позвольте рисовать, дав понять, что если ему позволено рисовать, он должен одновременно слушать музыку. Введите различные звуки и созвучия в его отсталый мозг. Вначале классическую музыку, затем диско, и наконец крики, сигналы машин и шум города. Используя желто-зеленый карандаш, детально сличите по вашему графику, как лучше всего классической музыкой воодушевить его к творчеству, когда он работает акварелью. Сделайте точно такой же график для его чувственного восприятия масляных красок, что побуждается звуками диско-музыки, только теперь используйте красный карандаш и отметьте, как ваша кривая резко пошла вниз, что указывает на значительное уменьшение художественного контроля и мастерства. Его абстрактная живопись, побуждаемая какофонией уличных звуков, сама по себе годится для научного измерения. Вы вряд ли удивитесь, что эта последняя работа, выполненная прерывистыми мазками, будет отражена кривой, резко падающей вниз, по сравнению с предыдущими, что уже есть в вашем графике.
Соедините все три музыкальные записи в одну так, чтобы у вас получилось нагромождение визжащих диссонирующих звуков; нечто такое, что Бродски не мог раньше слышать или даже представить. После того как вы зафиксируете его ответ на эту мешанину звуков черным карандашом, посмотрите на график. Посмотрите на картины Бродски. Обнаружится отличная взаимосвязь – от его первой акварели, выделяющейся изысканными оттенками света и тени и демонстрирующей тщательную прорисовку деталей, что соответствует самой высокой точке на шкале вашего графика, к самой последней мешанине звуков, вызывающей визуальную путаницу на его холсте, которая соответствует самой низкой точке. Вы можете поздравить себя, друг ученый. Благодаря строгому научному методу вы ухватили случайную связь между неуклонно растущим распадом звука и постоянно возрастающими трудностями художника, стремящегося его преодолеть. Ваш желто-зеленый, красный и черный график с хирургической точностью показывает все неудачные попытки Бродски начать, его остановки, взмахи и скольжения кисти, точно так же, как детектор лжи фиксирует все изменения активности тела обследуемого. Все это мучение, противоречие, дисгармония как на магнитофонной пленке, так и на холсте отмечается и предстает в кристально-ясном порядке на вашем графике, предназначенном для будущих исследователей.
Я, именно я придумал это. Мой график может сказать даже больше, чем его живопись. Разве это не неопровержимое доказательство того, что я более великий художник/УЧЕНЫЙ, чем он? Поскольку я все это придумал и организовал. Он только реагировал. Мой график – это совершенная поэтико-научная метафора творческого процесса в его крушении. Внутреннее состояние художника перепутано и звучит нестройно, когда сталкивается с чуждыми и противоречивыми влияниями. Я поздравляю себя с великим научным открытием. В следующий раз, уверяю, я сделаю даже лучше. Существует много, очень много независимых переменных для контроля, а я только начал знакомиться с моим субъектом и самозащитой его эго.
Как долго это будет продолжаться? Пока он не уступит. Пока его жажда не утолится. Пока я не сломлю его волю. Именно об этом идет речь, не так ли? О его воле. Его стремлении к творчеству. Он должен перестать рисовать. Он должен прекратить попытки стать чем-то большим, чем он есть. Он должен признать, как мы все это делаем, что он создан, чтобы жрать и спать, что он мертвая вещь, чем он в действительности и является. Он не должен ни к чему стремиться. Он не должен хотеть что-то делать. Чем-то быть. Он не должен напоминать мне о том, что я не хочу вспоминать. То, что я забыл много лет назад и никогда не хотел вспоминать. Он должен смириться и жить жизнью неизменной, мертвой, уродливой и инертной. Он должен довольствоваться едой, сном и снова едой и ничем больше. Он не может трахаться. (Возможно, может Возможно, я найду ему партнершу, такую же безрукую и безногую идиотку, как он сам. Было бы забавно выяснить, получится ли у него.) Самое важное, что он должен отказаться от своей потребности в прекрасном, от того, что отличает его от всех нас и напоминает о нашей несостоятельности. Только когда он поймет все это, я остановлюсь. И он поймет. Пока он в моем классе и я его учитель, он будет учиться, обещаю вам.
– Он не просто идиот, – сказал Сесар, когда я вернулся сегодня из офиса домой. Это был ответ на фразу, случайно брошенную мной сегодня утром.
– В самом деле? – спросил я. – А кто же он?
– Ну, во-первых, он любит искусство и еще музыку. И вот что я вам скажу. Мне не нравится, как вы с ним обращаетесь в последнее время.
Я некоторое время стоял молча, потирая щеку, чтобы овладеть собой. Затем, стараясь, насколько было возможно при данных обстоятельствах, чтобы голос меня не выдал, спросил:
– Что ты имеешь в виду, Сесар?
– Я не Бродски. Не играйте со мной в игры, – ответил он. И, перед тем как гордо выйти из квартиры, он резко мотнул головой в сторону стенного шкафа, где я запирал на замок протезы Бродски и его специальные приспособления.
Или это относилось к последней картине Бродски «Какофония», висящей слева от шкафа?
Ответ Сесара был не единственным ударом, который я получил в этот день. В офисе я понял, что, несмотря на ту огромную работу, которую я проделал, чтобы привести истории болезни в порядок, настоящей целью расследования, предпринятого Главным управлением, является проверка визитов к пациентам. По слухам, это расследование проводится по всему городу и будет использоваться как основание для избавления от недобросовестных работников. Специальное расследование будет проводить Руфус Бойнз по прозвищу Дровосек, который прибывает на следующей неделе, чтобы самолично проверить наши отчеты по работе с пациентами. Если это случится, я погиб. После тридцати четырех лет работы мне придется с ней распрощаться. Я просто не успею заполнить формы W712, в которых фиксируется время, потраченное на посещение пациентов, потому что из-за миссис Нокс все эти недели я только и делал что просматривал и переписывал истории болезни. Интересно, а вдруг она специально это подстроила? Теперь я даже в этом уверен, после того как заметил, что она звонит моим клиентам, чтобы выяснить, когда я их посещал. Возможно, именно этим объясняются каракули, которые она тайком заносит в свою записную книжку каждый раз, как отходит от телефона. А что же Крысеныш? Когда он сообщал сегодня утром новости, его маленькая крысиная мордочка так и сияла торжеством – можно подумать, что Руфус Бойнз явится в наш офис, чтобы лично препроводить его через небесные врата. Если подумать, то и миссис Нокс тоже выглядит не так уж угрюмо. Она определенно в хорошем расположении духа.
Первым делом завтра утром мне нужно позвонить представителю профсоюза и узнать, получу ли я пенсию, если меня уволят.
И социальное страхование. Или мне прежде должно исполниться шестьдесят пять лет и только тогда я начну получать деньги?
О, конечно, я всегда могу жить на свои сбережения.
Подавитесь!
Но кому? Кому я желаю подавиться?
Когда я устанавливаю кресло перед мольбертом, готовя Бродски к очередному сеансу живописи, он уже давно не издает ни звука и не демонстрирует никаких эмоций. Он очень хорошо знает, что его ожидает, если ему будет позволено рисовать, и стоически готовится к этому испытанию. Вопрос только в том, какого рода будет наказание, с какой суровостью и как долго оно будет продолжаться. Эти мгновения перед наказанием для него, должно быть, даже тяжелее, чем само наказание. Как дамоклов меч над головой. Он никогда не знает, когда тот опустится. С другой стороны, я наслаждаюсь этими мгновениями страха и трепета именно потому, что они такие невысказанные, прелестные. Так что я взял за правило растягивать их от нескольких секунд до минут и часов в зависимости от моего настроения.
Все же хотел бы я знать, каким образом сломить его стоическое сопротивление.
Когда я нацеливаю струю воздуха от фена в спину Бродски, в то время как он сидит в кресле, ожидая возможности взяться за кисть, малыш начинает колотиться с таким бешенством, что могу поклясться, он готов пуститься в бешеную пляску. Если бы у меня не было фена (вообще-то, с тех пор как началась заключительная фаза, я не укладываю себе волосы), я мог бы использовать для этого эксперимента инфракрасную лампу или даже электрический нагреватель, поместив его под кресло. Но меня вполне устраивает фен. Наблюдая за тем, как он крутится и ерзает, когда я направляю горячую струю вверх так, чтобы та сконцентрировалась на его тощих ягодицах, защищенных только тонким слоем пеленки, я могу также любоваться его лицом, которое искажается множеством таких гримас, каких мне в жизни не приходилось видеть. Я заметил, что бесформенность его лица дает ему гораздо больше возможностей для выражения эмоций, гораздо больше, чем нам, нормальным людям. Но дело в том, что как бы сильно он ни метался, он никогда не зовет меня и не просит снять его с горячего сиденья. Даже если бы прорезиненная обшивка его сиденья задымилась и можно было бы почти чувствовать запах горящей пеленки, маленький ублюдок не дал бы мне ни малейшего намека, что он уступает моей воле. Он остается непоколебимым, готовый с радостью выдержать все назначенные мной наказания, только ради того, чтобы после всего начать рисовать, если я ему позволю. Как мне узнать, что он не просто упрямец? Что у него это не что-то вроде ложной гордости. Я не знаю. Никогда нельзя быть на сто процентов уверенным в таких вещах. Но я больше чем уверен, что эта специфическая храбрость обусловлена его любовью к искусству В конце концов, такие случаи очень хорошо известны. Есть целая галерея дураков, которые буквально убивали себя ради искусства.
Когда я наконец разрешаю ему рисовать, он ведет себя так, будто не испытывал ни малейшего дискомфорта. Как будто ничто не мешало его кисти порхать туда-сюда по холсту. С безумием гения ублюдок пишет одну картину за другой, как будто ему платят поштучно. Он похож на персонажа мультфильма, двигающегося в ускоренном темпе, или на Чарли Чаплина с его дерганой походочкой. Ни один японский сборщик на поточной линии не смог бы с ним сравниться. Я бы мог набрать еще таких Бродски и вступить в конкуренцию с крупнейшими компаниями мира, специализирующимися на производстве предметов искусства. Ведь в наш век успех в искусстве зависит не столько от качества, сколько от выпуска достаточного количества продукта и его массового сбыта. Но если подумать, одного Бродски вполне достаточно. Я не жадный. Я могу достичь всего, что мне необходимо, с одним Бродски.
Одна мысль больше, чем другие, раздражает меня. Хотя этот мерзавец терпит муки до и после сеанса живописи, он никогда не страдает в процессе. Когда он погружен в творчество, на его уродливом лице не появляется ни малейшего выражения боли. Как будто боль отступает; ему как-то удается блокировать свой ум и сохранять способность к творчеству. Он никогда не позволяет боли служить помехой или влиять на качество его работы. Только после, когда сеанс живописи заканчивается и я снимаю его с его трона, он снова становится человеком и узнает, что такое боль. Тогда я должен быть осторожен. Соблазн велик, и невольно я могу причинить ему больше вреда, чем необходимо для проведения эксперимента. После первого раза Бродски неделю не мог сидеть. На самом деле он теперь вообще не сидит. Как бы я ни привязывал его к креслу, какое бы я ни использовал снаряжение, он полулежит – нет, он лежит – как сорванный со стебля цветок.
Его беспомощность доставляет мне абсолютное наслаждение.
Реакция Бродски на кусок льда, помещенный под его крестец, выразилась во множестве точно таких же кривляний, что и при струе горячего воздуха, кроме одного значительного отличия. Ледяная часть эксперимента произвела на живопись определенное воздействие: зимний взгляд. Я назвал это «Холодный период». Он рисует, как я понял, морозные ландшафты: бездомных, нищих и бродяг, согревающихся вокруг костра; детей, катающихся на санках в парке. Когда он подвергался горячей фазе эксперимента, такого тематического единства не было. И восходов совсем не стало (хотя раньше он много рисовал восходов). Возможно, вы сможете объяснить это; я не могу. В остальном же все то же самое. Только мне приходится действовать осторожнее. Если прежде я следил за тем, чтобы случайно не поджарить его, теперь мне надо стараться, чтобы он не схватил пневмонию.
В середине ночи мне в голову пришла блестящая идея. Я заставил себя встать, взял ручку и блокнот, которые лежали на полу возле кровати, и быстро ее записал. Требуется значительная сила воли, чтобы сосредоточиться в этот унылый час; надо точно все записать. Едва ли я понимаю, что вызывает такие вдохновляющие идеи. Однако вполне достаточно, чтобы им следовать.
Бедный Бродски. Где-то между сном и пробуждением решилась его судьба.
Моя гениальная идея состоит в том, чтобы отрывать Бродски от его картин в разгар творческого процесса. Это настоящая находка, по сравнению с ней бледнеют все мои прежние идеи, возникшие в результате неторопливого и здравого обдумывания. Так, когда я пытался наказать Бродски, изорвав репродукцию с картины Мунка или растоптав его собственные произведения, словно старые газеты, я почти не мог вывести его из себя. Но когда я выхватил у него картину, над которой он работал в данный момент, и разрезал ее у него на глазах еще до того, как краски успели высохнуть, – более того, до того, как он сделал последний, завершающий мазок, – этого он уже не смог вынести. Он безутешно плакал в течение нескольких часов. Это было все равно что отнять ребенка у матери.
И многие другие идеи, возникающие в моем воображении в ночные часы, обнаруживали свою жестокую эффективность. Взять мой эксперимент по воздействию на его обоняние. Когда я разместил свой большой электрический фен так, чтобы он нес к нему запах его собственных испражнений, он почти этого не заметил. Независимо от того, был ли у него запор или понос (в зависимости от наказания, которое я ему назначал, у него теперь часто было и то и другое) или его стул был нормальным (необходимо добавить, очень редко в последние дни), маленький ублюдок продолжал рисовать. Но когда я делал то же самое с моими собственными фекалиями, его мясистые ноздри начинали подрагивать, затем нос морщился, и его дыхание становилось таким затрудненным, что я думал, что он вот-вот задохнется. Он не мог продолжать работу до тех пор, пока я не открывал окно и не проветривал комнату. Но тогда уже было слишком поздно. Настроение у него пропадало, да и приходило время принимать ванну. Мне кажется, психологи должны обдумать тот факт, что я точно так же испытывал отвращение к его зловонию и не чувствовал своего собственного. Вопрос «почему» в данном случае меня не интересует. Думаю, хватит и того, что я подробно описываю свои эксперименты, а выводы пусть делают другие.
По крайней мере в этом случае.
Я даже нашел способ сломить стоическое сопротивление моего спартанца во время ожидания наказания, до того как ему позволялось рисовать.
Поместите Бродски в кресло без протезов на руках, без мольберта и оставьте его там. Он может проводить там часы, не пошевелив ни единым мускулом.
Затем (через некоторое время после первой части эксперимента) посадите Бродски в то нее самое кресло, поставьте перед ним мольберт с холстом, но протезы не надевайте. Щека у него начинает дергаться, но никакого явного признака дискомфорта все еще нет.
Наконец (снова спустя значительное время) посадите его снова в кресло, поставьте перед ним мольберт с холстом, наденьте на него протезы, дайте ему в держатель кисть и позвольте обмакнуть ее в краску. Но рисовать не позволяйте. Спустя пять, десять, двадцать минут в глазах наконец появляется выражение страдания. Его стоическое сопротивление (С/С) сломлено.
Не повторяйте этот эксперимент. Он теряет свою эффективность после первого раза.
И наконец гениальный штрих: мой эксперимент с электрошоком.
Подведите электрический провод к универсальному держателю, в котором Бродски зажимает кисть таким образом, чтобы его дергало током всякий раз, как он коснется кистью холста. Посадите его в кресло и, пожалуйста, не оказывайте никакого противодействия его стремлению рисовать. В случае чего даже подтолкните его. Чем лучше он поймет, что ему разрешено рисовать, тем больше веселья принесет этот эксперимент. Первый удар током, который он получит, будет не больше того, что он получил бы, если бы шел по наэлектризованному коврику. Он отдернет кисть и вытаращится на холст, словно увидел дурное предзнаменование. Через двадцать-тридцать секунд он попробует снова. То же самое. Кто знает, что у него в голове в это время? Через полчаса многочисленных проб и ошибок он додумается до метода, известного как пуантилизм: касание холста мелкими резкими точечными мазками, – словно ступаешь между каплями дождя. Теперь пришло время передать ему более красноречивое послание. Оберните провод вокруг уязвимых частей его тела: вокруг гениталий, под мышками, поместите один провод в складку на его дряблой шее, зацепив за уши. Теперь одно касание его кисти – и словно ад разверзся. Он в полном недоумении. Какая-то дьявольская сила действует. Как же это так получается? Надо что-то делать с этими проводами. Он пристально рассматривает их, но не может понять. Все, что он хочет, – это рисовать, и на этот раз я не оказываю ему явного противодействия. Если бы можно было избавиться от этих проводов, веревок, строп, опутывающих, как змеи, все его тело, тогда бы он смог рисовать. Но как? Может, коснуться холста очень осторожно, очень бережно, словно целуя его кистью? Нет! И это не помогает. То, как его маленькое тело подскочило над сиденьем, несмотря на веревки и ремни, красноречивое тому подтверждение. Тоща, может быть, быстро и резко? Нет! Тоже не то. Если он сделает нечто подобное, ему будет намного хуже. Он выглядит так, будто получил хорошую встряску шокотерапии. (Он и получил.) Волосы У него встали дыбом, как у дикобраза. Надо бы положить ему что-нибудь в рот, а то он проглотит язык.
Наконец, когда он теряет всякую надежду и обвисает в своем кресле, как рыба, вытащенная из воды, я тихонько разъединяю провода, беру кисть, которая все еще зажата в держателе, и провожу ею по холсту. Странно, нет никакого удара. Никакого сотрясающего толчка. Просто полоска краски на его холсте. Если бы вы видели, с каким изумлением малыш смотрит на меня, словно я Бог! Нет, дьявол! Или сила, объединяющая вместе и то и другое. Я смеюсь, и мне не остановиться.
Но я чувствую, что этот эксперимент небезупречен. Многочисленные независимые переменные, вторичные мотивации и даже концепция, известная в экспериментальной психологии как генерализация, не были учтены. Однако, несмотря на свою некомпетентность, экспериментатор счастлив. Я все еще смеюсь… далее во сне.
Сегодня утром по пути к автобусу я наблюдал, как двое мальчишек играли в футбол. Один бросился вперед, сделал ложный выпад влево, затем вправо, продолжая бежать в ожидании паса. Рука Другого мальчишки была поднята, но он так и не выпустил мяч. [7]7
Имеется в виду американский футбол.
[Закрыть]
Что случилось? – спрашивает первый, пускаясь рысью к своему приятелю.
– Все нормально, – ответил тот. – Мне, просто не добросить.
Что будет, если и Бродски не сможет дотянуться кистью до холста? Я решил это выяснить.
Вернувшись домой после работы и отпустив Сесара, я вытащил из встроенного шкафа мат для упражнений, который был заказан несколько месяцев назад по реабилитационному каталогу, но до сих пор не находил применения. Теперь я знал, как его использовать, как будто получил предопределение свыше. Я положил его перед креслом Бродски. Затем подошел к его кроватке и поднял его. Малыш теперь спал все время. Мои эксперименты наносили ему тяжелый урон. Глаза у него все еще были мутные, а я уже посадил его в кресло, но не привязал ремнями и не установил никакого ограждения. Я предоставил ему возможность рискованно качаться, следуя естественной тяжести своего тела. Затем я установил мольберт с холстом на достаточном расстоянии от него, так, чтобы он не мог дотянуться до него, не упав на пол. Мне пришла на ум мысль, что вряд ли он проявит храбрость в этом эксперименте. Ну, а выяснить это до сих пор не представлялось случая. К моей радости, Бродски упрямо пытался рисовать, но каждый раз, как он тянулся кистью к холсту, вред был не больше того, что он испытал бы, упав на сырую от дождя землю. Мат для упражнений так хорошо предохранял от удара, что я бы не назвал это наказанием. Это навело меня на мысль, что он, возможно, получает удовольствие от свободного парения в воздухе. Падение определенно не останавливало его от попыток рисовать. И это единственно возможный вывод.
Я забавлялся идеей заменить мат для упражнений на выложенный красным кирпичом пол на моем балконе. Но это все-таки не годилось для моей цели. Если пойти на это, Бродски переломает себе кости, если вообще останется жив. Я напрягал мозг в поисках компромиссного решения. Наконец я решил попробовать деревянный пол, но постелить на нем одеяла. Мысль о пустующем здании в Гарлеме, возле Центра социального страхования, с обвалившимися стенами, битым кирпичом и осколками стекла на полу, возникла у меня в голове. Что, если провести эксперимент там? Но я знал, что эта идея сомнительна. А если меня кто-то увидит? И как я доставлю туда его экипировку? Нет. Все должно происходить у меня в квартире. Пусть это наказание не будет таким вдохновляющим, но Бродски надо как следует проучить и дать понять, что это ему не каникулы. К чести Бродски, должен признать, что он старался. Он даже вызвал у меня улыбку в один момент, когда опасно наклонился, но в то же время попытался удержаться, застыв под тем же углом, что и падающая Пизанская башня. Но в конце концов покачнулся и шлепнулся на пол. Звук от этого тяжелого удара был музыкой для моих ушей. Когда я повесил его экипировку в шкаф, Бродски издал вздох облегчения. Не припоминаю, чтобы он делал это прежде. Прогресс! Позже, в ванной, я заметил, что его маленькое тело все покрыто синяками, кровоподтеками и ссадинами. И когда я выдавил мазь на его ноющее тело, чтобы успокоить боль, он посмотрел на меня такими печальными глазами, что у меня тотчас поднялось настроение.
Да: прогресс очевиден.
Я ни в чем не могу себя упрекнуть за то, что произошло между мной и Сесаром на следующий день. В спешке, чтобы не опоздать в офис, когда я чуть не проспал на работу, так как поздно лег накануне, я совсем забыл о нем. Конечно, это не произошло бы при нормальных обстоятельствах. Но в Управлении в последние дни далеко не нормальная обстановка. Оно избавляется от ненужных сотрудников, как хозяйка от надоедливых мух. И я могу вылететь, заработав еще одну черную метку в своей характеристике. И не по милости Дровосека Бойнза, который вот-вот должен появиться, чтобы начать свое расследование, и не из-за миссис Нокс, которая продолжает фиксировать каждое мое движение у себя в блокноте.
– Как вы это объясните? – спросил Сесар, как только я вошел в дверь. Он снял с Бродски голубую больничную рубашку, демонстрируя многочисленные синяки и ссадины на его безногом и безруком теле.
– Я не могу объяснить, – сказал я, подыскивая слова, – ничем другим, как только тем, что я стараюсь его дрессировать…
– Дрессировать! Дрессируют животных, – возмутился он, швыряя в меня слова, как камни. – А человеческие существа учат!
Он вскочил на ноги, и мне даже в какой-то момент показалось, что он сейчас бросится на меня. Я уже поднял руку, чтобы защититься, но в последнюю секунду он обошел меня стороной и направился к двери.
– Вы хуже урода, – крикнул он.
– Что может быть хуже урода? – крикнул я ему вслед.
– МОРАЛЬНЫЙ УРОД!!!
И он захлопнул за собой дверь.
Я повернулся к Бродски, который был все еще голым; его избитое тело дрожало. Когда я наклонил, ся над ним, чтобы надеть на него рубашку, улыбка искривила мои губы. Бедняжка, подумал я. Я должен сделать для него все, что в моих силах.
* * *
О его появлении стало известно задолго до того, как он ступил на наш пятый этаж. Кто-то сказал, что видел, как он вылезал из шикарного двухцветного «эльдорадо» с телефоном, телевизором и баром. Еще один сотрудник видел, как он ждал лифт на первом этаже. И Мать Земля утверждала, что наш директор впервые за многие годы покинул свой ботанический сад в рабочее время.
– Ну и что это значит? – спросил Крысеныш.
– Это значит, что он здесь! Специальный инспектор здесь! Вот что это значит!
Бормотанье, шепот и вытягивание шей продолжались до тех пор, пока А-37, который стоял на стреме у лифта, не ворвался в офис с криком:
– Идет? Идет!
Все притихли, когда в сопровождении директора специальный инспектор прошел в приемную. Каждый сотрудник сидел, уставив один глаз в стол, другой на него.
Руфус Бойнз, Дровосек, высокий, прямой как палка чернокожий с совершенно круглой и блестящей лысой головой, густыми усами, угрюмый на вид. На нем белая рубашка с накрахмаленным тугим воротником, галстук в «турецких огурцах», темно-синий костюм в тонкую светлую полоску; когда свет падает под определенным углом на его бежевые туфли из крокодиловой кожи, они сверкают, как и его наманикюренные ногти. Отчетливый запах мужского одеколона – «Брют» или, может быть, «Каноэ», – плывет за ним, куда бы он ни шел.
Специальный инспектор проследовал через центр с напыщенностью и надменностью королевской особы.Остановившись сначала в отделе кадров, он высказал нашему директору суждения о его работе. Он торжественно изрек несколько банальностей начальнику отдела, словно политик, собирающий голоса во время избирательной компании. На глаза ему попалась клиентка с тремя детьми, которая осталась без крова после пожара и ожидала теперь, когда ей предоставят жилье. Он подошел к ней, чтобы о чем-то спросить, но когда она в свою очередь задала ему вопрос, он отмахнулся от нее, как будто он был джентльменом с Юга, а она белой швалью. У него нет времени, чтобы выслушивать надоедливых клиентов. Ну и что, если некоторые из них страдают от сбоев бюрократической машины? Это неизбежно. Этому нельзя помочь. Он ничего не может с этим поделать. В целом система работает. Она обслуживает множество людей. Кроме того, он здесь по совсем другому, очень важному делу. Нет, он не будет отвлекаться на второстепенные вопросы. Он хорошо знает, чем следует заняться в Первую очередь. Сжав локоть директора, как будто говоря: «Давайте продолжим», он увлек его из отдела кадров и повел прямо в ту часть коридора, где находится наш отдел.








