412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Калич » Нигилэстет » Текст книги (страница 6)
Нигилэстет
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:44

Текст книги "Нигилэстет"


Автор книги: Ричард Калич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Маленькая слезинка показалась у него в уголке глаза. Тихий сладостный полувздох, полустон, а затем еще слезы, и какой-то звук, исходящий из его утробы, невнятный шепот, визг, крик экстаза, крещендо непроизвольных сотрясений тела и рыданий. Он плакал. Действительно плакал! Это был не его обычный «кошачий крик», он плакал так, как плачем мы. Как плачут люди.

Только через полчаса он снова смог начать. На это раз методом проб и ошибок; он тянулся кистью к холсту так, словно выхватывал голой рукой из огня любимую вещь. После каждого нового мазка он останавливался, чтобы проверить, что у него получилось. Не из эстетических соображений. На эстетику он не обращает внимания. Но ради того, чтобы увидеть результат действия. Оттиск, который он оставляет на холсте. НАМИРЕ! Впервые он был способен воздействовать на мир. Поставить свою отметку. ОН СТАВИЛ СВОЮ ПЕЧАТЬ НА МИР!!!

Несколько минут спустя, обессиленный, он откинулся на спинку кресла. Я отодвинул его от холста, и мы вместе посмотрели на его творение. Тихо положив руку на его держатель, как будто прикоснувшись божьим перстом, я заплакал. Мы засмеялись и заплакали вместе. Так, плача и смеясь, мы провели весь вечер.

…Я сидел в баре, отмечая свою последнюю победу. На экране телевизора передо мной два борца соперничали друг с другом в мужском искусстве самообороны. Гладиаторы были перемазаны кровью; мычанье и стоны, которые они издавали, осыпая друг друга ударами, были усилены до тысячи децибел микрофонами телевизионщиков, которые стояли рядом с рингом. Ни один из миллионной аудитории, ни я сам, ни люди, слоняющиеся в опаловом свете бара, ни даже эксперты, комментирующие бой, не могли определить, кто из них хотя бы немного превосходит другого. Ни у одного из них не было преимущества. Они были равны. Человек с расплющенным носом, стоявший рядом со мной и с жадностью глотающий. пиво, явно бывший боксер, заметил: «Я не знаю, кто из этих парней сильнее, кто победит, но они сами это знают. Один говорит, я тебя сделаю. Другой знает, что проиграл. Все дело в силе воли. Ничего не видно, ничего не сказано, но всегда одно и то же. Так происходит каждый раз».

Пришло время покорить волю Бродски. Подчинить ее мне. Теперь я возьму его в ежовые рукавицы. Отчасти потому, что необходимо сломить его самонадеянность. Отчасти для того, чтобы посмотреть, на что он способен. Как высоко он может вскарабкаться. Но сейчас нужно выбить из-под него пьедестал. Да, настало время приблизить Бродски к СХВАТКЕ.

Просматривая эти записи, я обнаружил, что до сих пор расценивал мои поединки с Бродски как игру. И в определенном смысле для меня это действительно игра. Но с этих пор эти поединки будут приобретать все большую серьезность. В самом деле, чем дальше мы пойдем, тем больше они будут походить на реальную борьбу. Больше мы не будем играть в игры. Забава прекратилась, настало время открыть счет.

Одно тревожит меня: что, если его талант художника соразмерен его желанию рисовать? Вскоре у меня на этот счет не осталось сомнений. Стоило ему привыкнуть к оборудованию и приноровиться к необходимым приспособлениям, как он начал рисовать как безумный. Я был свидетелем такой хлынувшей наружу творческой энергии, что сравнить это могу лишь с тем, что слышал и читал о великих мастерах. Как будто с каждым мазком кисти он наверстывал все то, чего у него не было в жизни. Все, что он видел или видит, преображается в живопись. Кажется, творит каждая его часть. Он не различает правую или левую искусственную конечность. Он рисует одинаково свободно обеими руками. Или, точнее, он рисует душой. Его внутренняя сущность начинает действовать: тело, ум, душа участвуют в процессе равным образом. Все, что он есть и что имеет, он вкладывает в свою работу. В среднем он пишет два, три, а то и четыре холста в день, хотя иногда ему требуется неделя, а то и больше, чтобы закончить большой амбициозный проект. Я видел, как он потратил на одну картину месяц; по целому дню на каждую часть композиции. Он продолжает работать до тех пор, пока не добьется того, что ему нужно.

Вначале я думал, что он заранее знает, о чем будет каждая новая картина, но это не так. Много раз он просто сидел часами, уставясь тусклыми глазами на холст, и потом – АГА! – вскидывал голову и начинал писать.

Ничто не могло оторвать его от работы. Играла ли мазурка Шопена или какофония вульгарных уличных звуков врывалась в комнату когда я открывал окно, он невозмутимо продолжал писать. Даже любимая им прежде картина, «Крик» Мунка, не могла отвлечь его от его миссии. Когда он начал творить, его интерес к работе других людей сошел на нет. Он как писатель, который считает, что все книги в мире не стоят его внимания, когда он работает над своей рукописью. Часто он рисует даже в темноте. Похоже, он действительно предпочитает этот способ. Так ему легче фантазировать, я полагаю. Он ничего не ест за весь день, кроме скудного завтрака по утрам. Вначале потому, что от нетерпения, с которым он ждет моего появления, чтобы я взял его в студию (Мать все еще думает, что мы ходим гулять), у него пропадает аппетит, затем в студии, потому, что ничто не способно заставить его отвлечься: он не может дождаться момента, когда наконец доберется до своих холстов. Он жадно набрасывается на них. Ему ничего не нужно, кроме живописи. Ничего для него не существует.

Не так ли создаются шедевры?

Каждый день после полудня я наблюдаю за ним. Он равнодушен ко мне, как и ко всему остальному. Начиная писать, он погружается в транс, свесив свой покрытый белым налетом язык на скошенный подбородок. Он счастлив, я уверен. Кто когда-либо был еще так счастлив? Таким полным, огромным, безраздельным счастьем? Я завидую ему в эти часы. Ненавижу его. Чем глубже он погружается в свое искусство, тем больше я прихожу к пониманию, что могло бы значить в моей жизни настоящее дело. Каждый новый взлет его вдохновения только расширяет пропасть между мною и моей безвкусной банальной работой. Я слежу с благоговением за каждым движением его кисти, как будто он великий мастер, а я его ученик и пропустить его мазок означало бы то же самое, что пропустить самый важный урок жизни.

Бродски так увлек меня, что с тех пор, как я встретил его, и особенно с тех пор, как обнаружил, что он художник, я регулярно проводил десять-двенадцать часов в неделю в публичной библиотеке, читая книги по истории и методике искусства, по проблеме «талант или гений», по синдрому кошачьего крика и о вышеупомянутых так называемых великих мастерах. Конечно, я читал эти материалы так, как свойственно только мне. Никакого уважения на грани преклонения. Искусство для меня вовсе не вход в кафедральный собор. Я не так наивен, чтобы ждать, что искусство кардинально изменит меня. Даже если бы я осилил все исследования в мире по искусству, разве это позволило бы мне написать хоть одну хорошую картину? Создать один-единственный шедевр? Не в этом моя цель; не любовь к искусству; не любовь к знанию. Может быть, меньше всего любовь к знанию. У меня вовсе нет мальчишеской склонности праздно заниматься теорией эстетики или возбуждающими, но не дающими удовлетворения размышлениями об искусстве. И если бы я даже этим занялся, с кем бы я делился? С миссис Нокс? С Бродски? Нет Мои цели сегодня (всегда) прагматические. Утилитарные. «Будь готов» – вот мой девиз. «Знай своего врага». И как какой-нибудь курсант из Вест-Пойнта, воображающий себя генералом, я поглощал эти страницы, словно это были планы сражений, описания военных хитростей и прочая военная информация. Впрочем, таковыми они и были.

Однако, несмотря на все эти знания и усердную подготовку, я не заблуждаюсь относительно того что смогу когда-нибудь полностью постичь Бродски. В конечном счете, я так же одинок, как и он. Возможно, лучшее, на что я могу надеяться, – это то, что мы будем одиноки вместе. Для этого я должен научиться понимать, что означают его картины. С этой целью я начал давать им названия; маркировать их; или, может, сортировать? Для меня совершенно очевидно, что чем больше я использую свои собственные слова для интерпретации его работ, тем больше я отклоняюсь от их подлинного значения. Но что еще я могу сделать? Он не сказал бы мне ничего больше того, что я уже знаю, а таким способом я смогу извлечь из них какой-то смысл для достижения своих собственных целей.

И даже если его работа остается вне моего понимания, охарактеризовать его технические приемы вполне возможно. Хотя его подход в целом можно было бы назвать абстрактным импрессионизмом, его техника – техника примитивного минимализма – достойна особого упоминания. Он начинает писать, выдавливая, насколько это возможно, всю краску из тюбиков на холст. Насыщает его поверхность до предела. Затем, вместо того чтобы добавлять, он убавляет. Толстый слой масляной краски постепенно утончается по мере того, как объект работы становится все более четким. Со временем приходит определенная простота. Удаляя те части своей композиции, которые кажутся ему ненужными (и нам, естественно), он добивается своего видения реальности. Видение такое безупречное, что это понятно с первого взгляда. Его картины потрясают меня своей ясностью, основательностью. Благодаря самим их недостаткам, они приобретают завершенность и целостность. Зная наш сегодняшний мир и глядя на его картины – и на него, – я спрашиваю себя: может, он прав? Хотя бы немного?

Похоже, он получает больше удовольствия, чем другие художники, единственно потому, что занят мыслью о том, что надо убрать, а не добавить. На его взволнованном лице блуждает глупая улыбка. Несмотря на абстрактность его картин и скудость представленных на них чувств, там всегда есть что-то такое, что вызывает отклик в моей душе. Эти картины – ключ; они дают мне разгадку к тайне. Обычно его образы взяты из реальной жизни. Особенно мне нравится его версия темы «мать и дитя». По крайней мере, я это так называю. Вот как я это понимаю: мать качает на руках свое дитя, которое тянется губами к ее соску. Но не может дотянуться. Мать отвернулась прочь, погруженная в свои мысли. Глядя на эту картину, я спрашиваю себя: достигнет ли когда-нибудь ребенок своей цели?

В целом он ничему не отдает предпочтения. Все великие темы – добро, зло, Бог, любовь, правота, неправота, грех, вина – равным образом привлекают его внимание. Без сомнения, у его работы есть достоинства. Не нужно никаких книг. Достаточно одного взгляда на любую из последних его композиций.

К концу дня от него ничего не остается. Он оседает на своем стуле, отдавая последнюю каплю энергии последнему мазку кисти. Он буквально в прострации, когда я несу его домой. Только спустя некоторое время он обретает способность есть или отправлять другие свои нужды. Вслед за ужином он, например, наслаждается теплой ванной. Полежав в воде в течение часа, что доставляет ему огромное удовольствие, он готов спать ангельским сном. И, завернув его в пеленку, как младенца, я кладу его в кроватку. О, да, вот еще что. Его эрекция стала сильнее, чем когда-либо раньше. Эрос, я согласен с неофрейдистами, несомненно как-то связан с различными видами творчества.

Покинув его, я предпочитаю пройтись до дома пешком, а не добираться на автобусе или метро. Это дает мне возможность обдумать прошедпшй день. Во время зимних вечерних прогулок в моем мозгу зреет план перехода к следующей фазе наших отношений. Последней фазе. Как и Бродски, мне есть чего ждать с нетерпением, хотя я сплю далеко не так хорошо, как он. Моя навязчивая идея не дает мне покоя.

* * *

СХВАТКА НАЧИНАЕТСЯ. Сегодня в полдень, нагруженный дарами, я ввалился в квартиру Бродски. Мать и сын давно не смотрели на меня с такой привязанностью. Мать уже тепло одела Бродски, и он готов отправиться в студию рисовать. Но мы никуда не идем. Вместо этого я поспешил в его комнату, развернул мои упакованные с любовью подарки и снял со стены три его самые любимые картины. На их место я повесил три его собственных творения. Они были вставлены в простые, но элегантные рамки, каждая из которых замечательно подходила к соответствующей картине. Затем я выровнял их на стене и осветил реостатными лампами. Когда я закончил, Мать воскликнула, что эти «картины» намного красивее прежних. Бродски не проронил ни слова. Вначале он казался смущенным, затем счастливым. По моему мнению, счастливым его сделал не только процесс рассматривания своих прекрасных картин. Его счастье, должно быть, имело больше общего с единственным настоящим значением, которое художник может придавать таким вещам: гордостью и радостью, что он их создал.Пока он смотрел на свои картины, я тихонько прикрыл дверь, знаком пригласив Мать выйти со мной. Я попросил ее присмотреть за Бродски сегодня во второй половине дня, потому что сам я не смогу.

– У меня важное дело, – пояснил я.

Ее нежелание проявилось тут же. Перспектива провести всю вторую половину дня с сыном явно была ей не по вкусу; ведь именно на этот день она купила неделю назад два билета на фестиваль латиноамериканской музыки в Мэдисон-сквер-гарден и собиралась туда пойти с подругой. Так что она стояла в нерешительности. Без сомнения, мне хватило сообразительности придумать, как ей помочь. Что я и сделал. Порывшись в кармане пиджака, я спокойно извлек оттуда два билета на тот же концерт, но на следующей неделе в среду, и отдал их ей даром. Чтобы сделать мой поступок более привлекательным, я вызвался вернуть в кассу два ее билета, которые на самом деле не подлежали возврату, потому что она купила их со специальной скидкой. Тот факт, что мои билеты были в партер, а ее на балкон, признаться, стали как бы полной неожиданностью для меня, хотя, конечно, это не помешало ни в коей мере моей торговой сделке. И все же к чести Матери надо сказать, что именно в этот момент она была больше заинтересована в том, чтобы остаться с сыном, чем в какой-то маленькой выгоде. В любом случае, мои переговоры успешно завершились, и я тотчас ушел.

Теперь, после моего ухода, Бродски поймет, что сегодня он не будет рисовать. Хорошо, что это открытие придет к нему, когда я уже уйду Для него это будет мучительнее всего, и я объясню почему. Последнее, что он видел, – это то, что я принес подарки и тщательно развесил их точно так, как требовалось. Сейчас тысячи противоположных мыслей возникают в его голове, его гложут мучительные сомнения. Он не знает, чего от меня ждать. В самый важный момент я его бросил. Он должен провести остаток дня только с Матерью и картинами. Как я мог так поступить с ним? Быть таким нечутким? Не знать, что картин недостаточно? Не понять, что законченная работа, даже его собственная, никогда не сравнится с самим процессом работы? Только следующая работа, новое произведение имеет настоящую ценность для художника. Я, как никто другой, должен это знать. Те, что закончены, висят на стене как мертвые вещи, они такие и есть: мертвые. Через полчаса он вряд ли сможет смотреть на них. Он захочет рисовать. Матери и в голову не придет, что его так беспокоит. «У тебя же есть новые картины, дорогой, картины, которые мистер Хаберман был так добр принести тебе. Так почему же ты?…» И еще через полчаса: «И для этого я осталась дома и пропустила концерт… Избалованный мальчишка! Эгоист!» СХВАТКА НАЧАЛАСЬ!!!

* * *

– Это нечестно! – говорит Мать Земля.

– Почему выбрали именно наше Управление! – говорит Крысеныш.

– Почему не полицейских! Не медработников! Не транспортников! Не учителей! Не пожарников! Не служащих! – говорят А-21, В-22, С-25, D-24, E-26 и F-23.

Секретарь-казначей местного отделения профсоюза – самый болтливый и настырный тип, какого я когда-либо встречал (он мог бесконечно говорить ни о чем), – только что закончил свою речь на тему «Увольнения по городу». «Не обманывайте себя, – говорил он. – Слухи верны. Нужно быть готовыми к увольнениям. Вы знаете, что мэр всегда ненавидел Управление. Копы и пожарники его любимцы. Даже мусорщики, по его мнению, важнее нас». Сейчас наступило время вопросов и ответов. И соцработники не разочаровывают его. Они в ярости атакуют… Те же самые люди, которые лишь несколько дней назад восклицали с недовольством: «Как я ненавижу эту работу… Я не останусь… Как только подвернется что-нибудь, я сразу уйду… Пропади все пропадом!», сейчас высказывают с таким же жаром свое негодование, что по милости мэра они стали агнцами на закланье! По милости городского правления! Министерства! Города, штата и федеральных финансовых фондов! Продажных городских чиновников! Предыдущей администрации! И так далее, и так далее. Ненасытность секретаря-казначея в словесном удовлетворении вознаграждена сверх ожиданий.

Собрание, назначенное на утро между 9.30 и 11.00, продолжалось до 3.45 пополудни. Достойные государственные служащие, многие из которых приехали издалека – из Бруклина, Бронкса и Куинса, – чтобы послушать своего могущественного профсоюзного оратора, заполнили наш офис на пятом этаже, который сейчас был забит под завязку; мне никогда не приходилось видеть в нем столько народу. Обошлись даже без самой великой вещи в мире – обеда. Никто о нем не вспомнил. Даже Мать Земля (жареный цыпленок и шоколадный торт) и Крысеныш (печенка на ржаном хлебе), для которых обед был превыше всего, а обеденные привычки так же постоянны, как громкий призыв миссис Нокс в конце месяца о сдаче статистических данных. Всех как громом поразили пророчества великого оратора. А почему бы и нет? Их жизненные планы, всецело связанные со службой, состояли из всех этих чудесных благ – пенсионного плана, больничного плана, медицинского плана, ежегодного отпуска, отпуска по болезни, перерыва на обед – и никто не изнурял их, состязаясь с ними за их работу, их деньги, их повышение по службе; теперь же все эти с трудом завоеванные блага и дополнительные льготы утекут сквозь пальцы, если их уволят.

Даже я остался послушать. Не потому, что меня так уж сильно интересовало, что скажет представитель профсоюза (в глубине души я чувствовал, что мне ничто не грозит), просто мне представилась великолепная возможность уколоть моих коллег. Я чувствую себя на высоте положения, когда люди оказываются в подавленном состоянии. Мне лучше всего в такие гнетущие моменты, и я часто, не особо стараясь, проявляю сатирический дар и остроумие. И как только сегодня утром секретарь-казначей открыл рот, я понял, что это удобный случай, чтобы превзойти самого себя.

– Коллеги и сослуживцы, – начал я, – наш секретарь-казначей прав. Если у нас есть какие-то законные жалобы, давайте сейчас же создадим комитет, суммируем наши соображения, запишем и представим их на рассмотрение в офис по инструкции 18-787.

– К черту инструкции! Мы не хотим потерять нашу работу!

– Коллеги, когда вы поступили на работу в Управление и получили статус государственного служащего, это были не просто слова. Вы получили долговременный контракт с администрацией города Нью-Йорка, я цитирую: «Вы обеспечили себя работой на всю жизнь». Могли бы мы просить чего-то большего от этого великого города?

– Но я по возрасту старше всех в отделе. Если будут увольнения, меня выгонят первым!

– Только так какой-нибудь привилегированный городской чиновник из центра сможет содержать свою любовницу с ее дорогостоящими привычками, дружище.

– А как же моя жена и дети? Она больна, нуждается в операции, а у всех ребятишек зубы выросли вкривь и вкось. Кто заплатит за их скобки?

– Дорогой мой, уродство укрепляет характер. Мы все это знаем. А что касается вашей жены – женщины живучи. Они сильный пол. Стоит их только попросить. Кроме того, кто в сегодняшнем мире соблюдает контракты? И даже если вы на государственной службе и работа для вас – вся жизнь, это вовсе не значит, что ее не могут у вас отобрать. Кстати, нам только что доказали, что могут!

И так я перебивал всех критическими замечаниями, подстрекая не только своих коллег из отдела В и других отделов, но также тех, кто примкнул к нам из других четырех районов. Сомневаюсь, что даже Бродски смог бы доставить мне такое удовольствие. Это был лучший день за все тридцать четыре года моего тесного сотрудничества с Управлением.

Не стоит и говорить, что мои пропущенные визиты к Бродски также не принесут никакого вреда. Почему его надо оберегать от превратностей судьбы? Напротив, это как раз входит в мои планы, которые я составил для него на недели и месяцы вперед.

С того дня, как секретарь-казначей вещал о неизбежности увольнений, прошло две недели и много чего произошло в нашем Управлении. Тониту, нашу толстую, как бегемот, машинистку, извлекли из ее кресла на колесиках и вызвали в полицию. За ней шпионили, чтобы что-то выведать о директоре. Прослушивали ее телефонные звонки. Явное доказательство того, что на нее оказывалось давление. Возможно, ей не нужно было печатать коллективную жалобу в трех экземплярах по инструкции 18-787 для представления в Главное управление о том, что главной причиной, почему мэр так ненавидит наше Управление, были ботанические увлечения директора. Ее временно отстранили от работы в прошлый понедельник.

И Ричард Гоулд стал фанатично относиться к форме W712, отражающей посещения пациентов на дому. Теперь каждый день после работы он перечитывает записи своих визитов. Почему после работы? Потому что у него не хватает времени в течение рабочего дня. Он слишком занят, бегая по своим пациентам или заполняя в офисе разные формы. Конечно, он начал с того времени, когда впервые приступил к работе в нашем отделе. Нелегкая задача, тем более если вы понимаете, что на это придется потратить два с половиной года. Особенно для человека, который никогда в жизни не пропускал ни одного визита. Уйма времени потрачена на посещение пациентов, и все это надо перечитать.

Что же до нашего офисного координатора Ганса Беккера, то ничто его не тревожит. Он уже пережил этот разгром раньше. Но почему тогда он отменил свою художественную выставку… добровольно?

Миссис Нокс? Просто больше зерна для ее статистической мельницы.

– Теперь все будут как следует относиться к своим обязанностям, – говорит она, – а иначе…

Прежде всего миссис Нокс требует полного пересмотра всех записей во всех историях болезни:

– Некоторые написаны недостаточно аккуратно, а некоторые вообще нечитаемые. Они должны быть переписаны.

– Все, миссис Нокс? – спрашиваю я. – Некоторые записи моих визитов датированы прошлыми годами.

– Все, мистер Хаберман, а ваши в особенности. У вас отвратительный почерк. Думаю, я единственный человек в офисе, который может его разобрать.

– Он, наверное, специально так пишет, – бормочет Ричард Гоулд. – Он выдумывает все свои визиты. Если вы не можете прочитать его записи, как же вы проверите, был он там или нет?

Я не спорю с моей начальницей. (Или Ричардом Гоулдом.) Дело в том, что я согласен с ней. У Главного управления серьезные намерения. В течение последующих нескольких недель и даже дольше, намного дольше, я планирую оставаться в офисе большую часть второй половины дня, чтобы пересмотреть, а если необходимо, то и переписать каждую из моих записей в историях болезни. Несмотря на мои храбрые речи и даже на большой трудовой стаж, трудно чувствовать себя в безопасности в такое время. У меня есть враги в Управлении. Миссис Нокс, например, просто мечтает избавиться от меня, несмотря на пятнадцать лет совместной работы. И потом, видя, как я усердно тружусь, другие сотрудники будут более добры ко мне. Кроме того, почерк у меня действительно отвратительный.

Есть и кое-что еще, что я могу сделать, чтобы снискать расположение миссис Нокс и сослуживцев. Отныне, когда будет звонить дочь миссис Нокс, я сделаю все возможное, чтобы быть с ней полюбезнее. Учтиво принять ее послание. Это не так легко, если знаешь, что она копия своей матери. И по утрам, когда моя начальница и коллеги будут обсуждать всякие офисные сплетни, или заголовки газет, или шансы кандидатов на выборах, или болтать о том, что они смотрели по телевизору прошлым вечером, я буду вежливо слушать. Я больше не буду демонстрировать самодовольное равнодушие. Фактически, я стану одним из них. Буду с готовностью отвечать. С другой стороны, это будет нелегко… но и не слишком трудно. Эти разговоры продолжаются минут десять-пятнадцать. К девяти пятнадцати все встает на свои места: сотрудники погружаются в свою мертвую рутину, ненависть всплывает на поверхность, день начинается.

Я благодарен провидению, что Бродски находится в заключительной фазе. Эта вынужденная невосприимчивость к его творческим нуждам, по счастью, совпадает с моими планами в его отношении. Нет худа без добра, повторяю я про себя снова и снова, переписывая последние записи в историях болезни.

– Снова останетесь после работы, мистер Хаберман?

– Да, миссис Сэмпсон. Кажется, в последние дни мне никак за вами не угнаться.

…Добираясь после работы домой на метро, на остановке между 96-й и 72-й улицами я увидел красивую молодую женщину. Кроме макияжа (чрезмерного), взбитых волос и отсутствующего вида (она намеренно не замечала моего взгляда), у нее была парализованная левая рука, похожая больше на плавник, чем на нормальную руку. Два пальца торчали из тонкой кисти, украшенной изящным золотым браслетом.

Прежде чем выйти, я пропустил несколько пассажиров, чтобы спросить у нее, где она купила этот браслет.

Я перечитывал записи в историях болезни, и это, казалось, будет продолжаться бесконечно; две недели напролет, до пяти часов каждый день; снова и снова. У меня было такое чувство, будто моя голова втиснута между двух историй болезни. Руку у меня сводило судорогой всякий раз, как я брал ручку. Я бы вообще никогда не взглянул ни на одну историю болезни в течение оставшейся жизни. Когда я ложусь спать, у меня перед глазами все еще мелькает форма W2 с заголовками на полях: «Проблема», «Состав семьи», «Обоснование для обслуживания», «Здоровье», «Родственники», «Условия проживания», «План обслуживания», «Рекомендации». Одна за другой. Снова, и снова, и снова. Каждый заголовок на полях означает еще одно переписывание, и еще одно, и еще одно. Когда я, не выходя из-за стола, прерывался на пять минут и оглядывал офис, где мои сослуживцы, так же как и я, трудились, уткнув нос в бумаги, одно поддерживало меня: Бродски. Малыш не прикасался к кисти даже больше времени, чем я потратил на написание всех этих историй болезни. Должно быть, он истосковался по творчеству, как голодный по пище. Хорошо. Именно это мне и нужно. Когда я выберусь, а я выберусь отсюда, он будет… Этого дня мы оба ждем.

Как бы там ни было, хватит болтовни и пустых мечтаний. Назад к работе. Заголовки: «Проблема», «Состав семьи», «Обоснование для обслуживания», «Здоровье», «Родственники», «Условия проживания», «План обслуживания», «Рекомендации». Снова, и снова, и снова.

Извините за путаную запись, но это все из-за того, что я опьянел от перенапряжения, скуки, физического и умственного утомления. Я ненавижу свою работу, себя самого, Бродски. Я выкручусь. Он…

Трудно передать его состояние, когда я увидел его впервые за столь долгое время. Возможно, достаточно описать его. Он был изможденным, осунувшимся; подбородок порос мягкой щетиной; от него скверно пахло. Мать по большей части не обращала на него внимания, не желая тратить на него сил и времени, и это так понятно. Что бы она для него ни делала, говорила она, как бы ни старалась, его настроение не менялось. Он оставался мрачным и угрюмым, «пока вас не было». И теперь вот я – он счастлив? Видит ли он, по крайней мере, проблеск надежды на горизонте? Думаю, да. Но даже я не могу быть в этом уверен. Что я действительно увидел, так это его тупой взгляд и отсутствие всякого интереса в момент моего появления. И когда я брил его и оттирал до чистоты, он вел себя беспокойно, как будто хотел идти куда-то. В студию? Тогда так и скажи, дорогой. Ты знаешь это слово. С-Т-У-Д-И-Я. Ну давай, повторяй за мной, вот так: С-Т-У-Д-И-Я.

Вдобавок, к его разочарованию, я настоял, чтобы он съел свой завтрак, перед тем как мы отправимся. Мать сказала, что он не прикасался к пище (и она не преувеличивала) с того дня, как я позвонил и сообщил ей, что в течение последующих нескольких недель спешные дела в офисе не позволяют мне забирать его на ежедневные прогулки. Только после того, как он сделал последний глоток и я убедился, что он получил что-то существенное в свой животик, я понес его в студию.

Сегодня хороший день для творчества. На смену зиме пришла весна. Повсюду раскрылись почки. В небе синева, в парке зеленый ковер. Вон, смотри! Молодая женщина в ярком, цветастом пальто на той стороне улицы. (Он не заметил.) Яркие краски, чтобы рисовать, мой дорогой малыш. Чтобы оживить ток крови. Ты снова живой.

Оказавшись в студии, в своем кресле, с протезами на руках, перед мольбертом и холстом, он разразился слезами. Но эти слезы легко объяснить. Это слезы счастья. Он счастлив. После того как он сделал несколько мазков, я установил угол наклона на его кресле; из всех многочисленных позиций для сидячего положения и из еще большего – для верхней половины тела, я мог для своей игры выбирать почти бесконечное количество комбинаций и перемещений. Вначале Бродски почти ничего не заметил. Он был так счастлив заняться любимым делом, что, возможно подумал, что я стараюсь, чтобы ему было удобнее писать. Однако через некоторое время, когда я увеличил угол наклона и стало все более очевидно, что я не помогаю ему – наоборот, затрудняю его работу – до меня донесся чуть слышный писк или приглушенный шепот. Но тут же прекратился, как будто он боялся выразить то, что на самом деле испытывал. К концу часа угол наклона, с которым я экспериментировал, был таким острым, что, несмотря на его магнитный пояс и манипуляции универсальным держателем, он почти не мог дотянуться кистью до холста.

Все его жалобы и обиды, которые он все сильнее выражал, были бесполезны. Я продолжал изменять позицию каждый раз, когда, по моему мнению, ему удавалось хотя бы немного приспособиться. В какой-то момент – примерно через два с половиной часа после того, как мы начали, на двенадцатой позиции для сидячего положения, чтобы быть точным (я, конечно, записывал), и тридцать девятой позиции для верхней половины тела – его конвульсии и вспышки раздражения прекратились, и он не издал больше ни единого звука. Как будто решил с этого момента набраться мужества. Художник много может вынести ради своего искусства, так почему бы ему не набраться мужества. Кроме того, это лучше, чем сидеть дома, слушая постоянные жалобы матери, не так ли, малыш? По крайней мере, здесь есть то, к чему стоит стремиться. Достойный повод. В сравнении с прозябанием у матери эти мои маленькие орбитальные вращения должны казаться ему захватывающими, как полет в космосе, – переворот вниз головой, поворот на сто восемьдесят градусов лежа на животе и парение в воздухе в позе целящегося из лука Купидона.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю