355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Генри Дана » Два года на палубе » Текст книги (страница 25)
Два года на палубе
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:48

Текст книги "Два года на палубе"


Автор книги: Ричард Генри Дана



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Глава XXXVI
Ура, родная земля!

Пятница, 16 сентября. 38° северной широты, 69°00' западной долготы. Отличный юго-западный ветер. С каждым часом мы подходим все ближе и ближе к земле. Во время «собачьей вахты» все матросы толкутся на палубе, и разговоры идут только об одном – о возвращении: когда откроется берег, успеем ли прийти до воскресенья, как теперь выглядит Бостон, сколько платят матросам и тому подобное. Все пребывают в наилучшем настроении, плавание уже почти окончилось – и дисциплина заметно ослабевает, поскольку нет необходимости отдавать приказы резким тоном, когда и так все охотно исполняется. Забыты ссоры и обиды, непременные спутники долгого плавания, и те самые люди, которые чуть ли не бросались друг на друга с кулаками, сейчас строят планы совместного «круиза» на берегу. Появившийся на баке старший помощник сообщил матросам, что мы будем на Джорджес-Банке уже завтра, еще до полудня. Он тут же отпустил несколько шуток и пообещал свезти парней в Марблхед в настоящей карете.

Суббота, 17 сентября. Весь день ветер оставался слабым, что несколько задерживало нас, однако к вечеру задул свежий бриз и быстро понес судно к берегу. В шесть часов мы предполагали, что ляжем в дрейф из-за густого тумана, но не последовало никакой команды, и судно продолжало идти своим курсом. В восемь сменилась вахта, а мы так и неслись под верхними и нижними лиселями среди непроглядной темноты, словно нас запихали в мешок. Когда пробили две склянки, на палубе появился капитан и что-то сказал старшему помощнику. После этого лисели были убраны, и на блинда-рее выставили матроса с лотом, а еще троих – на крамболе, фока-вант-путенсах и грот-русленях, которые стояли с изготовленными бухтами лотлиня.

– На баке все готово?

– Готово, сэр!

– По-ш-е-е-л!

Тяжелый свинцовый лот падает в воду. Вытравлено восемь – десять саженей лотлиня, но... пронесло. Глубина здесь больше, чем высота креста на соборе св. Петра! Матросы выбирают лотлинь, койлают его в бухту. Брасопим прямо реи грота и бизани, опять растягиваем лисели, и через несколько минут судно уже не идет, а летит. В четыре склянки снова бросают лот, и он достигает дна на шестидесяти саженях. Ура родной земле! Выбираем лот; капитан, поднеся саму гирю к фонарю, видит, что она облеплена черным илом. Лисели убираются, и всю ночь судно идет с уменьшенной парусностью при ослабевающем ветре.

Глубины у Американского побережья по мере приближения к нему меняются настолько равномерно, что по одним только их замерам и заборам грунта мореплаватель может с такой же уверенностью сказать, где он находится, как если бы он наблюдал землю собственными глазами. Черный ил – это грунт у Блок-Айленда. При подходе к Нантакету он сменяется темным песком. Потом идет песок с белыми ракушками, а у Джорджес-Банки он становится совсем белым. Согласно пробе грунта, мы были мористее Блок-Айленда и, следовательно, шли чисто на ост к Нантакетской отмели и Южному проливу. Но вскоре ветер совершенно стих, и мы заштилели в густом тумане на все воскресенье. В полдень

воскресенья, 18 сентября, Блок-Айленд, по счислению, находится в пятнадцати милях на четверть румба к весту от норд-веста, однако из-за устойчивого непроницаемого тумана ничего не было видно.

Закончив работы на палубе, умывшись и переодевшись, мы устроили себе развлечение: перетряхнули свои сундучки, чтобы приготовить одежду для берега, а все износившееся и уже ни на что не пригодное – выбросить за борт. По воде поплыли шерстяные шапочки, в которых мы шестнадцать месяцев таскали калифорнийские шкуры; парусиновые куртки, надевавшиеся при смолении; изодранные, латаные и перелатанные рукавицы и шерстяные штаны с огромными заплатами, перенесшие все превратности «горновской» погоды. Мы швыряли их за борт без малейшего сожаления, ибо ничто не доставляет такого удовольствия, как расставание с тем, что напоминает о перенесенных мучениях. Все сундучки были приготовлены к переселению на берег, мы доели последнюю «замазку», которая полагалась нам на «Элерте», и занялись обсуждением береговых дел, словно судно уже стояло у причала.

– Кто пойдет со мной через неделю в церковь?

– Я, – отвечает Джек, который всегда со всем согласен.

– А я, как только встану на землю обеими ногами, – говорит Том, – натяну башмаки на пятки, застегну уши назад – и прямым курсом в лес, чтобы этой соленой воды и близко не было.

– Брось врать-то! Вот ошвартуешься в пивной старика Барнса с подветра от стойки, так небось недели три не увидишь дневного света!

– Ни за что! – протестует Том. – С грогом покончено, я отправляюсь домой, а там посмотрим, может быть, меня наймут дьяконом.

– Ну, а я, – говорит Билл, – покупаю квадрант и нанимаюсь штурманом на хингэмский пакетбот.

Гарри Вайт клянется, что снимет комнаты в Тремонт-Хаузе и начнет жизнь джентльмена. Ведь его жалованья хватит недели на две, а то и больше.

Подобные рассуждения помогали провести время в ожидании ветра, который рассеял бы туман и дал нам возможность продолжать путь.

К ночи потянул умеренный бриз, однако туман оставался таким же густым, и мы продолжали держать на ост. В середине первой вахты впередсмотрящий заорал «Руль на ветер!» таким голосом, что мы сразу поняли – нельзя терять ни секунды. И сразу же из тумана прямо на нас надвинулась громада встречного судна. Оно в тот же миг привелось к ветру, и мы разошлись буквально бортами, так что наш бизань-гик чиркнул у него по корме. Вахтенный помощник едва успел окликнуть их, но в ответ прокричали лишь что-то о Бристоле. Возможно, это был китобой из Бристоля в Род-Айленде. Туман держался всю ночь при очень легком ветре, и мы шли на фордевинд курсом на ост буквально на ощупь. Каждые два часа бросали лот, и переход от черного ила к песку показал, что мы приближаемся к южной Нантакетской отмели. В понедельник утром глубины стали возрастать, а вода сделалась темно-голубого цвета; грунт представлял собой белый песок с ракушками. Это были верные признаки Джорджес-Банки. Мы немедленно повернули на норд, полностью полагаясь на замеры глубины, несмотря на то что уже двое суток не имели обсерваций и еще не видели земли; хотя ошибка даже в восьмую долю мили могла привести нас к посадке на мель. Весь день сохранялся слабый ветер. В восемь часов от встречной рыбацкой шхуны мы узнали, что находимся почти на широте Чатемского маяка. Перед самой полуночью с берега потянул легкий бриз, сообщивший нам порядочный ход, и в четыре часа, полагая, что уже прошли мыс Рейс, мы привелись к ветру и легли на вест-норд-вест – прямо на Бостонский маяк. Мы сразу же начали палить из пушек, запрашивая лоцмана. Наша вахта сменилась, но никто не мог уснуть из-за грохота выстрелов на палубе. Впрочем, это ничуть не огорчало нас, ведь мы были уже в заливе Мэн и могли рассчитывать, что при благополучном стечении обстоятельств уже следующей ночью нам не придется выскакивать каждые четыре часа на палубу.

С рассветом все встали, не ожидая команды, чтобы взглянуть на землю. В сером утреннем тумане неясно различались силуэты двух рыбачьих суденышек. А когда взошло яркое солнце, осветились низкие песчаные дюны Кейп-Кода, лежавшие у нас слева по корме, и прямо по носу – широкий Массачусетский залив, ровную поверхность которого то тут, то там бороздил парус. Приближаясь к входу в гавань, словно к фокусу призмы, мы видели все больше и больше судов, и скоро бухта уже кишела скользящими во всех направлениях парусами. Для нас это было волнующее зрелище, ведь мы провели многие месяцы в океане и не видели ничего, кроме двух таких же одиноких, как мы, судов, а если считать за два года, то можно добавить трех-четырех «купцов» на диком и пустынном берегу. Здесь же сновали маленькие каботажники, курсирующие между городками на Южной стороне: несколько больших судов подтягивались к входу в гавань; где-то далеко, за мысом Энн, виднелся дым парохода, стлавшийся по воде узким черным облаком. Мы возвращались к своим домам, и вокруг множились признаки цивилизации, благополучия и мирной жизни, от коих мы были столь долго оторваны. Уже ясно различался высокий берег мыса Энн и утесы Коэссета. Перед входом в каждый заливчик, словно часовые в белых мундирах, стояли маяки, а в Хингэмской долине можно было рассмотреть даже дымы, поднимавшиеся из труб в ясном утреннем воздухе. Один из наших парней был сыном корзинщика, и его лицо осветилось радостью, когда он увидел вершины холмов, окружающих место, где он родился и вырос. Около десяти часов, подпрыгивая на волнах, к нам подошел небольшой бот. Высадив лоцмана, он сразу же отвалил, спеша перехватить другие входящие суда. Мы шли теперь в пределах видимости телеграфных станций, и на фок-мачте были подняты сигнальные флаги – наши позывные, так что через полчаса судовладельцы у себя на бирже или в конторе уже знали о приходе своего судна, а хозяева бординг-хаузов, спекулянты и прочие «акулы» с Энн-стрит почуяли поживу – ведь пришел «горновский» корабль, и его команда получит расчет сразу за два года.

Ветер продолжал оставаться довольно слабым, и нас всех отправили на мачты снимать чефинги [73]73
  Защита от перетирания.


[Закрыть]
. Баттенсы, оплетки, маты, кожи и всякого рода клетневина полетели вниз, оставив такелаж чистым и аккуратным. И наконец все завершилось покраской трюм-стеньг. Меня послали на фок с ведерком белил и кистью, и я обработал стеньгу от клотика до огонов бом-брамсельного такелажа. К полудню мы совсем заштилели у «внутреннего» маяка. С Хингэма доносилась пушечная пальба, как объяснил нам лоцман, – по случаю происходившего там смотра. Судя по всему, у нас было мало надежды стать на якорь до наступления ночи. Около двух часов от веста слегка задуло, и мы двинулись в лавировку против ветра. Одновременно с нами в том же направлении шел какой-то бриг, и мы попеременно расходились с ним на встречных галсах. От двух до четырех как раз подошла моя очередь заступить на руль, и так я отстоял свою последнюю вахту у штурвала; в общей же сложности мне пришлось управлять нашими двумя судами почти тысячу часов. Начавшийся тем временем отлив замедлил наше продвижение, и вся вторая половина дня ушла на то, чтобы выйти на траверз «внутреннего» маяка. Мы видели несколько судов, выходивших из порта, и среди них большой красавец корабль с выровненными реями. Он пронесся мимо нас с попутным ветром, как скаковая лошадь, и матросы на его реях проворно выстреливали лисель-спирты. К закату ветер стал порывистым и временами крепчал так, что лоцман велел убрать бом-брамсели, но тут же стихло и, желая привести нас в порт до усиления отливного течения, он был вынужден снова поставить их. Чтобы постоянно не гонять людей вверх-вниз по вантам, на каждом марсе оставили по человеку, чтобы отдавать или убирать парус по команде. Я занял свое место на фок-мачте, и пока мы шли между Рейнсфорд-Айлендом и крепостью, раз пять ставил бом-брамсель. На одном из галсов мы настолько приблизились к берегу, что казалось, будто строения рейнсфорд-айлендского госпиталя, его красивые гравийные дорожки и зеленые лужайки лежали под ноками наших реев. Проход здесь так узок, что наш бом-утлегарь проплыл над самыми стенами внешних укреплений острова Джордж; одновременно мы имели возможность удостовериться в господствующем положении фортов: «Элерт» три или четыре раза поворачивался к ним бортом, так что хватило бы одной пушки, чтобы разнести нас на куски.

Все мы жаждали войти в гавань еще до темноты и сегодня же перебраться на берег, однако отлив все сильнее препятствовал нам, почти не давая возможности двигаться вперед. Лоцман приказал взять якорь на кат и, сделав два длинных галса в бейдевинд, благодаря чему мы оказались на рейде с подветренной стороны крепости, взял марсели на гитовы и отдал якорь, который впервые после отплытия из Сан-Диего – то есть через сто тридцать пять дней – коснулся грунта. А через полчаса мы уже стояли в бостонской гавани с аккуратно скатанными парусами. Наше долгое плавание завершилось. Нас окружала знакомая картина. Город окутался темнотой, и в окнах засветились огни. В девять часов послышался знакомый перезвон колоколов.

Едва мы кончили скатывать паруса, как очаровательная прогулочная яхта подошла к нашему борту, и младший партнер фирмы, владевшей «Элертом», мистер Хупер, прыгнул на борт. Я был в это время на крюйс-марса-рее и сразу узнал его. Он подал капитану руку и спустился в каюту, а через несколько минут вышел опять на палубу и спросил у старшего помощника обо мне. Последний раз, когда мы виделись с ним, я был в костюме гарвардского студента, и теперь он не мог скрыть своего удивления при виде спустившегося с мачты загрубевшего парня в парусиновых штанах и красной рубахе, с длинными волосами и лицом, темным, как у индейца. Мы пожали друг другу руки, после чего мистер Хупер поздравил меня с возвращением и отменно здоровым видом. Он тут же присовокупил, что все мои друзья тоже в добром здравии, ибо всего несколько дней назад он разговаривал с кем-то из нашего семейства. Я от души поблагодарил его за эти известия, тем более что я сам не решился бы спросить об этом.

Капитан отправился в город на яхте вместе с мистером Хупером и оставил нас еще на одну ночь на судне. Подходить к причалу мы должны были с утренним приливом с лоцманом на борту.

Все уже настолько почувствовали себя дома, что за ужином почти никто не притронулся к нашим обычным сухарям и солонине. Многие, особенно те, кто впервые ходил в плавание, едва заснули. Что касается меня, то по какой-то необъяснимой перемене настроения я испытывал совершенное безразличие ко всему окружающему. Год назад, когда мы таскали шкуры, одна мысль о том, что через двенадцать месяцев я снова увижу Бостон, вызывала во мне невероятно сильное волнение. Но теперь, когда я оказался здесь наяву, то почему-то не испытывал тех чувств, которых ожидал, а вместо них наступила полная апатия. Нечто подобное рассказал мне один матрос о своем возвращении домой после первого плавания на Северо-западное побережье, длившегося пять лет. Он покинул дом мальчишкой, и когда после стольких лет тяжелой жизни они вышли в обратный рейс, то волнение не позволяло ему ни говорить, ни думать о чем-либо другом, как о возращении на родину, о том, как он перепрыгнет через борт и побежит домой. Но когда судно ошвартовалось у причала и распустили команду, он тоже совершенно неожиданно потерял интерес ко всему окружающему. Спустившись вниз, он переоделся, набрал воды и не спеша умылся; затем еще раз перебрал вещи в сундучке, набил трубку и закурил. Оглядывая кубрик, в котором он так долго жил и где теперь, кроме него, не было ни души, он ощутил настоящую тоску. И лишь когда его брат (узнавший о приходе судна) пришел за ним и рассказал обо всех семейных делах, он смог направиться к дому, который столько лет оставался для него недостижимой мечтой. По всей вероятности, долгое ожидание чего-либо сопровождается таким нервным перенапряжением, что когда желаемое исполняется, то в человеке словно что-то цепенеет. Так же случилось и со мной. Быстрое продвижение судна, открывшийся берег, заход в гавань и знакомые картины до крайности возбудили мой ум, а затем абсолютная неподвижность окружающего, когда уже нечего было больше ждать и не надо было исполнять никакой физической работы, повергли меня в состояние тупого безразличия. Но на следующее утро, когда наверх вызвали всю команду и мы занялись уборкой палубы и приготовлениями к швартовке, а также стали заряжать пушки для салюта, мои тело и душа вновь пробудились от сна.

Около десяти часов потянул морской бриз, лоцман дал команду сниматься, матросы стали на шпиль, и под протяжное «Пошел!», разносившееся по нашему судну в последний раз среди безлюдных холмов Сан-Диего, якорь вышел из воды. Попутный ветер и прилив подхватили судно, и оно, неся бом-брамсели и трюмсели, с развевающимися кормовым и сигнальными флагами и вымпелами, под грохот пушек быстро и аккуратно подошло к городу. Около самого причала мы легли в дрейф, отдали якорь, и не успел он еще коснуться грунта, вся палуба заполнилась людьми: таможенниками, торговцами, частными лицами, наводящими справки о своих знакомых, всевозможными «отиралами» и, конечно же, посыльными бординг-хаузов, торопящимися не упустить клиентов. Ничто не может сравниться с любезностью этих людей и тем вниманием, которое они оказывают вернувшемуся из долгого плавания матросу. Двое или трое хватали за руки и уверяли, что хорошо знают меня, так как я жил у них раньше, и теперь они страшно рады моему возвращению. А вот и их визитные карточки, а на набережной уже ждет тележка, чтобы отвезти мои вещи. Они охотно помогут перетащить сундучок на берег, а если на судне случится какая задержка, то можно принести бутылку грога. Мы едва отделались от них, когда надо было лезть на мачты убирать паруса, теперь уже в последний раз. После этого оставалось лишь завести швартов на берег и стать к шпилю. С песней, которая разбудила половину Северной стороны, мы подтянули судно к причалу. Колокола на городской башне пробили час как раз в тот момент, когда вокруг битенгов был заведен последний шлаг швартового троса и команда распущена. Через пять минут на нашем добром «Элерте» не осталось ни души, кроме старика сторожа, присланного из конторы.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Два года и целая жизнь

«Я не видел города прекрасней, чем Петербург. Он намного превосходит Париж и по ширине улиц, и по изяществу жилых домов, которые большей частью построены из кирпича, а сверху оштукатурены так, что выглядят каменными» – так в 1781 году писал домой секретарь Фрэнсиса Даны, первого американского посланника в России. Хотя официальной аудиенции у Екатерины II Фрэнсис Дана не удостоился, однако начало дипломатическим отношениям между Россией и США тогда было все-таки положено, и, кто такой Фрэнсис Дана, у нас знали и помнили.

А в следующем столетии, в 1840-х годах, на страницах русских журналов можно было встретить имя его сына Ричарда Генри Даны, поэта-романтика.

Однако самый знаменитый представитель того же семейства – Ричард Генри Дана-младший (1815—1882 годы) – остался у нас практически не известен. Это и был внук посла, сын поэта, автор книги «Два года на палубе» (1840).

Книгу Даны литераторы-историки называют иногда путевым дневником, иногда – романом. Сейчас подобные произведения относят к художественно-документальной прозе, полагая, что в этом жанре литературы все должно быть достоверно и в то же время преображено, обобщено по законам творческого вымысла. Установить, так ли было на самом деле, как описано в книге, уже едва ли возможно: возвращаясь из плавания, Дана потерял свои дневники. Это, собственно, и побудило его воссоздать картину морских странствий, которая была признана в своем роде классической.

Вот как сложилась судьба автора и его книги. Ричард Генри Дана-младший, ушедший в плавание простым матросом, принадлежал, как мы уже упоминали, к американской элите. Можно также добавить, что за его плечами насчитывалось пять поколений, не только носивших то же имя, но живших все на той же земле – в так называемой Новой Англии, в штате Массачусетс, в Кембридже, где находится Гарвард, старейший американский университет. Английская колонизация Америки началась, как известно, с юга, а здесь, на северо-востоке, обосновалась эмиграция преимущественно идейная – люди, покидавшие Старый свет по соображениям духовным, прежде всего религиозным, которые были тесно переплетены с интересами общественными и политическими. Чего же здесь искали пилигримы, по крайней мере те из них, которые, подобно Дане, гордились своей принадлежностью к Новой Англии и своими глубокими корнями в американском, новом Кембридже? Уже сами эти географические названия отображают их основные помыслы – создать улучшенную копию их исконной родины. Идеал, чреватый, прямо скажем, глубокими противоречиями. Дана-младший, представитель шестого поколения обитателей Новой Англии, испытал это на себе. Свою жизнь, несмотря на литературный успех, он считал неудавшейся. Ведь свою книгу «Два года на палубе» он написал в ранней молодости как бы между прочим, а стремился главным образом к деятельности государственной, дарованной ему, можно сказать, по наследству. А его, потомственного лидера, оттесняли в сторону, укоризненно или насмешливо именуя «аристократом».

Хорош «аристократ» (сердился в ответ Дана), который два года прослужил палубным матросом, хорош «аристократ», который выступал в защиту рабов, хорош «аристократ», у которого, наконец, нет ни состояния, ни привилегий! Так оно и было в действительности – плавал матросом, защищал беглых невольников, не имел больших владений или состояния, а также привилегий. Привилегий не было, но претензии оставались. Как говорили о Дане злые языки, «прослужил два года матросом, а потом всю жизнь провел в закрытом клубе, предаваясь воспоминаниям в избранном кругу друзей». Это, конечно, преувеличение хотя и реальной, но парадоксальной ситуации, в которой оказались «отцы Новой Англии», а также их потомки – вдохновители войны за независимость. Они же, по существу, не хотели порывать с Англией, желая видеть свое государство устроенным по британскому образцу, где «истинным джентльменам» жилось бы удобно и хорошо. Вот почему колыбель Даны, Новая Англия, сыгравшая на заре американской революции действительно ведущую роль, со временем все больше становилась своеобразной провинцией, хотя и высокоразвитой, однако отъединенной от основной массы столь пестрого американского населения.

Круг друзей Даны был поистине исключительным. Это определялось его принадлежностью к особой среде. Кто был секретарем его отца? Сын Джона Адамса – вице-президента, а потом и президента Соединенных Штатов. Адамс-младший сам со временем стал президентом, а Дана-младший дружил с его сыном, послом. Где учился Дана? Конечно же, в Гарварде. Его соучеником был Оливер Уэнделл Холмс, врач и поэт, отец Оливера Уэнделла Холмса-младшего, будущего генерального судьи США. С кем породнился Дана? Со своим непосредственным и многолетним соседом по Кембриджу – с Лонгфелло. Дочь знаменитейшего американского поэта вышла замуж за Ричарда Генри Дану-третьего. Этот круг так и именовали браминами – «высшей кастой». Сознание кастовости им, безусловно, было свойственно, и настолько, что Дана уклонился от встречи с приехавшим из-за океана Диккенсом, ссылаясь на то, что: «Уж чересчур все хотят с ним познакомиться». Ведь брамины из Новой Англии держались особняком, хотя и участвовали в распространении идей свободы и демократии.

И было бы исторической ошибкой не воздать должное их гражданской, просветительской деятельности. Но если мы зададимся вопросом, почему же в России Дану в свое время все-таки не заметили, то одной из причин, быть может, был некоторый снобизм, иначе говоря, высокомерие, некая стерильность его великодушия. Дана числится среди основателей целой группировки, призывавшей к освоению «свободных земель». Однако сам вдохновитель в этом освоении не участвовал и фактически не представлял себе, какая то была кровавая мясорубка. Действительно, выступавший в защиту невольников Дана только пожал плечами, когда Линкольн опубликовал свою Прокламацию об освобождении рабов. Прокламация показалась ему неясной, половинчатой, и она такой и была, но все же это был политический документ громадного практического значения. А что сделал сам Дана, когда уже после одержанной победы его привлекли к расследованию дела Джефферсона Дэвиса, президента Конфедерации южных штатов? Дана посоветовал дела не поднимать, и крупнейший государственный преступник так и не был судим. Вот что всерьез имелось в виду, когда Дану-младшего, как и других новоанглийских браминов, называли «аристократами»: их идеалом была некая сословная благоустроенность, мыслимая по тем временам и нравам разве что для людей, имевших возможность собираться каждую субботу в одном из «лучших домов Бостона» (или соседнего с ним Кембриджа, штат Массачусетс).

Если у Даны не сложилась яркая политическая жизнь, то ему удались сравнительно краткий жизненный эксперимент и книга, ему посвященная. Это стало возможным потому, что в его произведении удачно отражены наиболее привлекательные черты его натуры, незаурядной, отзывчивой, хорошо культивированной.

Обстоятельства были таковы. На втором году обучения в Гарварде у Даны резко ухудшилось зрение. В некоторых источниках указывается, что у него, кроме того, начались нелады с университетским начальством, но главное – заболевание глаз, возможно, так называемый «весенний катар», болезнь возрастная и характерная для юношей. А возможно, это было осложнение после кори. Как бы там ни было, учение следовало прервать на длительный срок и заняться здоровьем. А средств на лечение в Европе у семьи тогда не было. Оставалось два «домашних» варианта – либо слоняться без дела в Кембридже, либо плыть пассажиром вдоль американских берегов. Но плыть пассажиром – то же бездействие, особенно если нельзя много читать, – так рассудил Дана. И он решил стать матросом. Конечно, на время. Вообще все это было устроено именно в порядке опыта и оговорено Даной-старшим со знакомыми капитанами. Но при любых благоприятных условиях это был смелый замысел, подлинное приключение, авантюра в исходном значении этого слова, означающего смелое предприятие.

Североамериканский континент в ту пору еще оставался неосвоенным, наполовину неведомым для самих американцев. Восточное побережье и часть Среднего Запада – все, что к тому времени, когда на палубу торгового судна ступил Дана, составляло территорию Соединенных Штатов. Большая часть Юга, в том числе Техас, еще принадлежала Мексике. Пройти через континент в западном направлении могла только военная экспедиция. В Калифорнии, куда в конце концов прибыл Дана, государственные границы вообще не были отчетливо определены, над этой территорией осуществляли контроль различные и весьма многочисленные миссии, которые когда-то были религиозными, а впоследствии стали военными и торговыми, – миссии английские, испанские и, пожалуй, в последнюю очередь американские. Таким образом, юный новоанглийский брамин отправлялся в плавание с чувством первооткрывателя. И уж, конечно, то, о чем он впоследствии рассказал, для большинства его читателей было привлекательно своей познавательной новизной.

Ко всему прочему следует добавить, что и Панамского канала тогда не существовало, поэтому Дана, как заправский мореплаватель, обогнул Южноамериканский континент, пройдя вокруг знаменитого мыса Горн, причем дважды – туда и обратно.

Цель, ради которой Дана отправился в море, была им достигнута – он вылечился. Затем окончил Гарвардский университет, стал юристом, и вот тогда, в ожидании судебных дел, которые он должен вести, он и написал свою путевую книгу. Надо сказать, что рекламу он себе создал весьма эффективную. Когда книга обрела успех, недостатка в клиентуре он не испытывал. Однако не следует думать, будто клиентов привлекала просто литературная слава Даны. Нет, по книге было видно, что автор человек основательный, правдивый, он же не вымыслами какими-нибудь читателей потчует, а дело говорит, рассказывает все, как было в действительности, сопровождая свое повествование разумными и в то же время ненавязчивыми суждениями.

Рукопись по достоинству оценили родственники и друзья, а также крупный нью-йоркский издатель. Оценил, однако ни вида, ни слуха не подал. Когда же Дана обратился к нему с письмом, желая наконец узнать о судьбе своего произведения, тот ответил, что, пожалуй, издаст эту рукопись, но, не надеясь на успех, готов уплатить лишь за право публикации – без последующей платы с тиража. А в дальнейшем тиражи пошли вверх и, как стороной узнал Дана, издатель нажил на его книге тысяч десять, уплатив ему всего лишь двести пятьдесят долларов.

Для того чтобы лучше представить себе, чем же могла поразить читателей-современников книга Даны, следует проделать простой опыт – открыть для сравнения любой «морской» роман самого известного литературного соотечественника Даны (и, понятно, его знакомого) – Джеймса Фенимора Купера. Сам Дана в предисловии осторожно намекнул, что его книга по стилю совсем не куперовский «Красный корсар». Но сравнение получится особенно наглядным, если рядом с повестью «простого матроса» положить «Мерседес из Кастильи». Этот роман Купера о путешествии Колумба и «Два года на палубе» Даны вышли одновременно, но, кажется, что принадлежат разным эпохам!

И дело не только в стиле. Море в то время играло огромную роль в жизни страны, служило средством передвижения, источником существования, театром военных действий. Соответственно «морская» литература, как художественная, так и документальная, затрагивала центральные национальные проблемы. Фенимор Купер создавал не только «морские» романы, он писал также историю флота, где четко прослеживается мысль, что история американского флота – это история Соединенных Штатов. Но в документальном или романтическом жанре автор «Красного корсара», «Лоцмана» или «Мерседес из Кастильи» писал о прошлом, к тому же, как говорили, на языке «поэзии соленых волн». Не будем преуменьшать выдающихся достоинств поэзии тех времен, которая, кстати, производила в свое время на читателей сильнейшее впечатление. И вдруг Ричард Генри Дана своей книгой развеял магические чары, устранил всякую дистанцию во времени и пространстве, открыв перед читателем картину морской жизни как обычной повседневности.

Задача Даны – привлечь внимание к жизни на море, в то же время не идеализируя, не героизируя ее. Небольшое судно, затерянное в океане, – клеточка общества, и потому, вступив на палубу, естественно посмотреть и обсудить, как решаются здесь те же злободневные проблемы, что и на суше. Вес каждой детали жизни на судне, попадающей в поле зрения повествователя, определяется ее универсальным значением – нравственным, политическим и, наконец, хозяйственным. Речь идет о людях, работающих в море и в то же время живущих в обществе, а нравы общества, его возможное совершенствование составляют предмет постоянного пристального внимания Даны, потомка пилигримов-преобразователей, прибывших в Новый свет исключительно ради дерзкого эксперимента – обновления человечества. Многие надежды отцов-пилигримов уже развеялись как иллюзорные, но все же их потомок остается проповедником и воспитателем, хотя и ненавязчивым. Он внимательно присматривается к этой особой породе людей, к морякам, понимая, что особые условия их существования и труда тем отчетливее обостряют проблемы, решение которых не может не волновать каждого достойного гражданина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю