Текст книги "Бес в крови"
Автор книги: Реймон Радиге
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Однажды, правда, ничто мне не помогло. Я не был дома уже трое суток и объявил Марте о намерении провести и следующую ночь у нее. Она пустила в ход все, чтобы переубедить меня, – и ласки и угрозы. Даже сама, в свою очередь, прикинулась равнодушной. В конце концов заявила, что если я не отправлюсь домой, она уйдет ночевать к своим.
Я ответил, что мой отец вряд ли оценит этот прекрасный жест. Ну что ж! – отвечала она. Тогда она пойдет не к своим, а на берeг Марны. Простудится, умрет и наконец-то освободится от меня. «Ну пожалей хотя бы ребенка, – говорила она. – Не ставь под удар его существование». Она обвиняла меня в том, что ее любовь для меня забава, что я испытываю ее. На такую настойчивость я отвечал ей словами своего отца – она, мол, меня обманывает неизвестно с кем, но я не слепой. «Только одно мешает тебе уступить мне. Сегодня у тебя свидание с одним из твоих любовников». Что могла она возразить на столь чудовищные обвинения? Она отвернулась. Я стал упрекать ее за то спокойствие, с которым она сносит оскорбления. Я так старался, что в конце концов она согласилась провести эту ночь со мной. Но при условии, что это будет не у нее дома. Ни за что на свете она не допустит, чтобы завтра ее хозяева сказали посланнику моего отца, что она была дома.
Да, но куда же нам податься?
Мы были детьми, которые, стоя на стуле, гордятся тем, что они на голову выше взрослых. Обстоятельства нас поднимали, но стать выше мы не могли. И если в силу нашей неопытности иные сложные вещи казались нам пустяковыми, другие, совсем простые вещи, напротив, превращались в непреодолимые препятствия. Мы так ни разу и не осмелились воспользоваться холостяцкой квартирой Поля в Париже. Я не представлял себе, как смогу дать понять консьержке, сунув ей монетку, что мы будем захаживать туда.
Значит, оставались гостиницы. Я никогда в них не останавливался. И дрожал при одной лишь мысли переступить порог одной из них.
Дети ищут предлога. Постоянно вынужденные оправдываться перед родителями, они не могут не лгать.
Я думал о необходимости оправдываться даже перед швейцаром какой-нибудь занюханной гостиницы. И потому под предлогом того, что нам понадобятся белье и кое-какие предметы туалета, я заставил Марту собрать чемодан. Мы попросим два номера. Подумают, что мы брат и сестра. В моем возрасте (когда тебя выставляют из казино), попросив один номер на двоих, я могу подвергнуться унижениям и потому ни за что этого не сделаю.
Дорога до Парижа в одиннадцать часов ночи была нескончаема. Помимо нас, в вагоне было еще двое – жена провожала мужа в чине капитана на Восточный вокзал. Вагон не отапливался и не освещался. Марта прижималась головой к мокрому стеклу. Всем своим видом она показывала, как страдает из-за каприза одного жестокого молодого человека. Я был пристыжен и мучился, размышляя над тем, насколько сильнее Жак, всегда такой нежный с ней, заслужил быть любимым.
Я не мог не начать оправдываться вполголоса. Тряхнув головой, она ответила: «Лучше быть несчастной с тобой, чем счастливой с ним». Вот одно из любовных признаний: они, казалось бы, ничего не значат, их стыдишься кому-то пересказывать, но, произнесенные любимыми устами, они опьяняют вас. Мне даже показалось, что я понял эти слова. Но что они, в сущности, означали? Можно ли быть счастливым с кем-то, кого не любишь?
Меня и сейчас, как тогда, не оставляет в покое один вопрос: дает ли любовь право вырвать женщину из пусть посредственного, но безмятежного существования: «Лучше быть несчастной с тобой…» Был ли в этих словах неосознанный упрек? Безусловно, со мной Марта в силу чувства ко мне познала минуты, которых у нее не могло быть с Жаком. Но давали ли мне эти счастливые мгновения право на жестокость по отношению к ней?
Мы сошли на Бастильском вокзале. Холод, к которому я отношусь терпимо, поскольку он кажется мне самой чистой в мире вещью, здесь, на вокзале, был грязнее жары в портовом городе, к тому же лишенном той его веселости, что многое искупает. Марта жаловалась на судороги. Держалась за меня. Жалкая, позабывшая о своей красоте и юности пара, стыдящаяся себя, как пара нищих!
Я стыдился беременности Марты и шел, не поднимая глаз. Отцовской гордости как не бывало.
Под ледяным дождем бродили мы между площадью Бастилии и Лионским вокзалом. Всякий раз, завидя гостиницу, я придумывал какую-нибудь отговорку, лишь бы не входить. Марте же говорил, что ищу приличную гостиницу исключительно для транзитных пассажиров.
На площади Лионского вокзала мне стало трудно оттягивать решение о ночлеге. Марта потребовала положить конец этой пытке.
Она осталась на улице, я вошел в вестибюль гостиницы, надеясь сам не знаю на что. Портье поинтересовался, желаю ли я снять номер. Было так просто ответить утвердительно. Слишком просто; как пойманная с поличным гостиничная крыса, ища оправдания, я спросил у него, в каком номере остановилась госпожа Ламкоб. При этом я покраснел и испугался услышать в ответ: «Вы шутите, молодой человек? Она же на улице». Он справился с книгой регистрации. Я извинился, сказав, что, видимо, перепутал адрес. Марте соврал, что мест нет и что в этом квартале свободного номера в гостинице нам, вероятно, не найти. Я вздохнул с облегчением. И как вор поспешил прочь.
Только что из-за навязчивой идеи избежать гостиницы, куда я фактически принудил обратиться Марту, я совершенно забыл о ней самой. Теперь наконец я вспомнил о ней, бедняжке. Едва удержав слезы, на ее вопрос, где мы проведем ночь, я стал умолять ее не обижаться на больного и тихо-мирно вернуться: ей – в Ж., мне – к родителям. «Больной», «тихо-мирно» – при этих неуместных словах она машинально улыбнулась.
Из-за охватившего меня чувства стыда возвращение было мучительным. Когда среди прочих упреков Марта неосторожно проговорила: «Каким, однако, ты был злым», я вышел из себя, обвинил ее в отсутствии великодушия. Когда же она, напротив, замолчала и сделала вид, что все забыто, я испугался, что она ведет себя так потому, что и впрямь относится ко мне как к больному, сумасшедшему. Тогда я заставил ее сказать, что она все помнит и что если даже извиняет меня, я не должен все-таки пользоваться ее снисходительностью, что однажды, устав от моего плохого обращения с ней, она почувствует, как эта усталость берет в ней верх над любовью, и оставит меня; и, только услышав все это от нее, успокоился. Принуждая говорить ее со мной подобным, решительным образом, я, хотя и не верил в ее угрозы, испытывал дивную, сравнимую разве что с ощущением от русских горок боль. В эти минуты я осыпал Марту поцелуями, как никогда страстными.
– Повтори еще раз, что бросишь меня, – просил я, задыхаясь и сжимая ее в объятиях так, что у нее чуть кости не хрустели.
Такая покорная, какой не может быть даже рабыня, но только медиум, она повторяла, чтобы доставить мне удовольствие, фразы, в которых ничего не смыслила.
* * *
Эта ночь метаний от гостиницы к гостинице была решающей, в чем я едва ли отдавал себе отчет после стольких других безумств. Но если я думал, что вся жизнь целиком может вот так не пройти, а проковылять, то Марта, у которой зуб на зуб не попадал на обратном пути, когда она, обессиленная, сраженная, забилась в уголок у окна, Марта поняла все. Может быть, она даже увидела, что в конце этой гонки сроком в год в автомобиле, за рулем которого безумец, ее ждет лишь одно – смерть.
* * *
На следующий день я застал Марту, как обычно по утрам, в постели. Я хотел прилечь, но она нежно отстранила меня. «Я неважно себя чувствую, – сказала она, – уходи, оставь меня. Заразишься насморком». Она кашляла, у нее поднялась температура. С улыбкой, чтобы это не выглядело упреком, она сказала, что, должно быть, подхватила вчера простуду. Несмотря на растерянность, она не разрешила мне сходить за врачом. «Пустяки, нужно побыть в тепле». На самом деле она не хотела, послав меня к доктору, скомпрометировать себя в глазах этого старого друга семьи. Я так нуждался в утешении, что отказ Марты прибегнуть к услугам врача успокоил меня. Однако я опять и с новой силой забеспокоился, когда Марта попросила меня по дороге домой сделать крюк и занести доктору письмо.
На следующий день, придя к Марте, я столкнулся с ним на лестнице. Расспрашивать его я не посмел, лишь вгляделся в него, стараясь заметить признаки тревоги. При виде его спокойствия у меня отлегло от сердца, однако, как потом выяснилось, это была всего лишь профессиональная выучка.
Я вошел к Марте. Где же она? Спальня была пуста. Марта плакала, зарывшись в одеяло. Доктор предписал ей не покидать постель вплоть до родов. Кроме того, за ней требовался уход; она должна была перебраться к родителям. Нас разлучали.
С несчастьем невозможно примириться. Заслуженным кажется только счастье. Безропотно примирившись с разлукой, я не проявил мужества. Я просто ничего не понимал. Как истукан, слушал предписания врача, – так осужденный слушает приговор. Если он при этом не бледнеет, принято говорить: «Какое мужество!» Да вовсе нет: дело тут скорее в отсутствии воображения. А вот когда его будят для исполнения приговора, тут-то он слышит. Так и я понял, что мы больше не увидимся, только когда за Мартой был прислан экипаж доктора. Он обещал никого не предупреждать о ее приезде, так как Марта настояла на том, чтобы появиться у родителей неожиданно.
Подъезжая к дому Гранжье, я велел кучеру остановиться на некотором расстоянии от него. Когда кучер повернулся к нам в третий раз, мы сошли. Он думал, что застал нас за третьим поцелуем, тогда как это был все тот же поцелуй. Я расставался с Мартой, даже не подумав, как мы будем переписываться, не простившись с ней как следует, будто с человеком, с которым встретишься буквально через час. В окнах домов уже стали показываться любопытные соседки.
Мать заметила, что у меня красные глаза. Сестер рассмешило, что у меня два раза подряд выпала из рук ложка. Пол плыл у меня под ногами. Я не обладал матросской устойчивостью к страданиям. Вообще, к тем головокружительным взлетам и падениям, которые совершались в моем сердце и душе, больше всего подходит сравнение с морской болезнью. Мне предстоял долгий морской переход без Марты. Доберусь ли я до берега? Как и при первых симптомах морской болезни, когда не верится в существование твердой земли и хочется разом умереть, будущее меня мало волновало. Несколько дней спустя боль немного отпустила, и у меня нашлось время задуматься о твердой почве.
Родители Марты знали почти все. Им было мало утаивать от нее мои письма. Они сжигали их при ней в камине ее спальни. Ее письма написаны карандашом, почти неразборчивы. На почту их относил ее брат.
Семейные сцены у нас дома прекратились. Зато возобновились наши неторопливые беседы с отцом вечерами у камелька. За год я совершенно отвык от своих сестер. Теперь они заново приручались, привыкали ко мне. Я брал младшую к себе на колени и, воспользовавшись полутьмой, с такой силой сжимал ее, что она отбивалась, смеясь сквозь слезы. Я думал о своем ребенке, но мысли мои были невеселыми. Мне казалось невозможным испытывать к нему нежность более сильную, чем к братьям или сестрам. Созрел ли я для того, чтобы младенец стал для меня чем-то иным, чем брат или сестра?
Отец советовал мне развлечься. Подобные советы хороши при спокойной, размеренной жизни. Что могло еще доставить мне удовольствие, кроме того, чего мне уже никогда не иметь? Звякнет колокольчик, проедет экипаж – я вздрагиваю. Как в тюрьме, я прислушивался к малейшим звукам, могущим возвестить об освобождении.
Поскольку я постоянно прислушивался, однажды я услышал колокольный звон. Это звонили колокола перемирия.
Для меня перемирие означало возвращение Жака домой. Я уже видел его у изголовья Марты и сознавал свое бессилие предпринять что-либо. Я был сам не свой.
Отец собрался ехать в Париж. Предлагал и мне отправиться вместе с ним. «Как можно пропустить такой праздник!» Я не смел отказаться. Боялся выглядеть чудовищем. И, кроме всего прочего, в своем исступлении был не прочь взглянуть на радость других людей.
Признаться, она меня не очень захватила. Я ощущал, что я один способен испытывать чувства, которые приписывают толпе. Я ожидал увидеть патриотизм. Возможно, в своей несправедливости я видел лишь радость от обретения неожиданного отпуска: дольше обычного открытые кафе, право военных обнимать молодых работниц. Я ждал, что это зрелище огорчит меня, вызовет во мне зависть или даже развлечет меня причастностью к великому, оно лишь наскучило мне, как общение со старой девой.
* * *
Вот уже несколько дней я не получал писем. В один из редких дней, когда повалил снег, братья передали мне записку, доставленную младшим Гранжье. Это было письмо от госпожи Гранжье, от него веяло холодом. Она просила меня как можно скорее прийти. Что ей было нужно от меня? Возможность хоть как-то, пусть не прямо, соприкоснуться с Мартой заглушила мое беспокойство. Я уже воображал, как госпожа Гранжье запрещает мне видеться с ее дочерью, переписываться с ней, и себя, слушающего ее с низко опущенной головой, как провинившийся ученик, неспособный ни резко возразить, ни выразить негодование. Ничем не покажу я своей неприязни к ней. Вежливо попрощаюсь, и дверь навсегда захлопнется за мной. Вот тогда-то у меня и появятся возражения, аргументы, хлесткие слова, которые могли бы оставить у госпожи Гранжье менее плачевное представление о любовнике своей дочери – не как о провинившемся лицеисте. Буквально по минутам предугадывал я то, что должно было произойти.
Войдя в небольшую гостиную, я как бы заново пережил свое первое появление в этом доме. А сегодня я, может быть, навсегда расстаюсь с Мартой.
Вошла госпожа Гранжье. Я в душе посочувствовал ей: небольшого роста, она старалась быть высокомерной. Она извинилась, что зря побеспокоила меня. Объяснила, что хотела получить кое-какие сведения, в письменном виде это было бы сложно, вот она и послала за мной, а тем временем все разъяснилось. Эта нелепая загадка мучила меня больше, чем какая-нибудь беда.
На берегу Марны, прислонившись к ограде, стоял маленький Гранжье. Ему залепили снежком в лицо, и он хныкал. Я успокоил его и спросил про Марту. Его сестра просила встречи со мной, мать и слышать обо мне не хотела. Тогда отец сказал: «Марте совсем плохо, я требую, чтобы исполнили ее волю».
Мне вмиг стало ясно странное, отдающее буржуазностью поведение госпожи Гранжье. Она позвала меня из уважения к супругу и выполняя волю умирающей. Но, как только опасность миновала и Марте полегчало, ее вновь посадили под домашний арест. Мне бы радоваться. А я сожалел, что кризис не продлился столько, сколько нам было нужно, чтобы повидаться.
Два дня спустя от Марты пришло письмо. Ни слова о моем приходе. От нее, конечно же, его утаили. В письме она рассуждала о нашем будущем, и тон ее при этом был каким-то особенным – возвышенным, безмятежным, что меня слегка смутило. Видно, и впрямь любовь – крайняя форма эгоизма, потому что, ища оправдание своему смущению, я решил, что ревную к нашему ребенку, которому Марта уделяет теперь больше внимания, чем мне.
Ребенка ждали в марте. На дворе стоял январь; в одну из пятниц запыхавшиеся от быстрого бега братья сообщили, что у маленького Гранжье появился племянник. Я не понял, ни почему у них был такой победный вид, ни почему они так бежали. Они же явно не сомневались, что новость ошеломит меня. Однако дядя представлялся моим братьям непременно взрослым человеком. Для них было чудом, что в роли дяди на сей раз оказался маленький Гранжье, вот они и спешили, чтобы мы разделили с ними их изумление.
С наибольшим трудом узнаем мы именно тот предмет, что постоянно находится у нас перед глазами, стоит его чуть-чуть передвинуть. В племяннике маленького Гранжье я не сразу узнал ребенка Марты, своего ребенка.
Со мной сделалось нечто подобное смятению, произведенному в общественном месте коротким замыканием. Внезапно внутри меня стало совсем темно. И в этой непроглядной мгле забегали, натыкаясь друг на друга, мои ощущения; я совершенно потерялся, на ощупь шарил в памяти, пытаясь сопоставить даты. Я считал по пальцам, как несколько раз при мне делала Марта, но тогда я не подозревал измены. Впрочем, это было ни к чему. Я разучился считать. Что же это за ребенок, который родился в январе, тогда как мы ждали его в марте? Моя ревность поставляла мне на выбор любые объяснения этого выходящего за рамки явления. Скоро мне все стало ясно. Это был ребенок Жака. Он как раз приезжал в отпуск девять месяцев назад. Значит, все это время Марта лгала мне. Впрочем, разве не солгала она мне уже по поводу этого самого отпуска? Не клялась ли она сперва, что все эти проклятые две недели отказывала Жаку в близости, и не призналась ли после, что он все же овладел ею несколько раз!
Я никогда всерьез не задумывался, что это может быть ребенок Жака. И если в начале беременности Марты я по трусости желал, чтобы это было так, то теперь – это приходилось признать, – когда я столкнулся с непоправимым, когда месяцами меня убаюкивала мысль о моем отцовстве, я любил этого ребенка, который был не моим. И надо же было так случиться, что отцовское чувство пробудилось во мне именно тогда, когда я узнал, что не был отцом!
Со мной происходило нечто невообразимое, меня можно было сравнить лишь с человеком, не умеющим плавать и брошенным глубокой ночью в воду. Мозг отказывался что-либо понимать. Особенно одно – смелость Марты, давшей этому законному чаду мое имя. Я то угадывал в этом вызов, брошенный судьбе, не пожелавшей, чтобы это дитя было моим; то усматривал в этом обычную бестактность, отсутствие вкуса, много раз поражавшие меня в Марте, а на самом деле происходившие от избытка чувств.
Я принялся за обвинительное письмо. Я считал своим долгом написать его, защищая свое достоинство. Но слова не шли: мысли мои витали в иных, более благородных сферах.
Я порвал письмо. Написал другое, где дал излиться своей душе. Просил прощения. За что? Разумеется, за то, что ребенок был сыном Жака. Умолял ее не разлюбить меня.
В ранней юности человек представляет собой животное, весьма стойкое по отношению к боли. Я уже решил по-другому распорядиться представившимся мне случаем. Я почти принимал ребенка от другого. Однако не успел я закончить свое послание, как получил брызжущую радостью весточку от Марты. Ребенок родился на два месяца раньше срока, следовательно, он был нашим сыном. Как недоношенный он нуждался в специальном уходе. «Я чуть было не умерла» – эта фраза Марты позабавила меня, как детская шалость.
Всего меня затопила радость. Хотелось поведать о новорожденном целому свету, сказать братьям, что и они тоже стали дядьями. Теперь я презирал себя: как мог я усомниться в Марте? Эти угрызения совести вместе с переполнявшим меня счастьем заставляли меня сильнее, чем когда-либо, любить и ее, и своего сына. В своей непоследовательности я благословлял презрение. А в общем-то был доволен, что ненадолго соприкоснулся с болью. Так, по крайней мере, мне казалось. Но ничто так мало не походит на сами вещи, как то, что находится рядом с ними. Побывавшему на пороге смерти кажется, что он изведал смерть. Когда же она приходит за ним, он ее не узнает. «Это не она», – испуская дух, говорит он.
В письме Марты была такая строка: «Он похож на тебя». Я повидал новорожденных – своих братьев и сестер – и знал, что лишь женская любовь способна находить в них желаемое сходство. «Глаза у него мои», – добавляла она. Узнать свои глаза могло ее заставить опять-таки только желание видеть нас троих слившимися в одном существе.
У Гранжье исчезли последние сомнения. Они проклинали Марту, хотя и стали ее сообщниками, чтобы скандал «не положил пятно на семью». Доктор, еще один страж и сообщник порядка, скрывая от мужа, что ребенок появился на свет недоношенным, брал на себя труд объяснить тому с помощью какой-нибудь уловки, почему необходимо держать новорожденного в специальном боксе.
В следующие дни писем от Марты не было, и это казалось мне естественным, ведь рядом с ней находился Жак. Никакой его отпуск не ранил меня так, как этот, который бедняга получил в связи с рождением сына. В последнем всплеске ребячества я даже улыбнулся при мысли, что этим отпуском он обязан мне.
* * *
В нашем доме воцарился покой.
Истинные предчувствия формируются на глубинах, недоступных разуму. И порой заставляют нас идти на поступки, которые мы истолковываем совершенно неверно.
Наслаждаясь счастьем, я считал, что стал более покладистым, и радовался при мысли, что Марта находится в доме, превращенном в фетиш моими воспоминаниями о днях счастья.
Человек обычно неаккуратный, который вот-вот должен умереть и не подозревает об этом, тем не менее вдруг неожиданно для себя все приводит в порядок. Меняется его жизнь. Он разбирает и упорядочивает бумаги. Рано встает и рано ложится. Отказывается от вредных привычек. Окружающие ликуют. И его внезапная смерть расценивается от этого еще более несправедливой. Он вот-вот зажил бы счастливо!
Так и мое новое для меня безмятежное состояние было сродни порядку, наводимому вокруг себя тем, кто уж не жилец на этом свете. Я считал себя прекрасным сыном, потому что у меня самого теперь был сын. А ведь моя нежность сближала меня с отцом и матерью; что-то во мне говорило: скоро мне понадобится их нежность.
Однажды в полдень братья вернулись из школы с вестью о кончине Марты.
Молния так мгновенна, что пораженный ею не испытывает боли. Но для стороннего наблюдателя это страшное зрелище. В то время, как я совершенно ничего не ощущал, лицо моего отца исказилось. Он вытолкал моих братьев, пролепетав: «Идите. Вы сошли с ума. Вы спятили». У меня появилось ощущение, что я твердею, остываю и превращаюсь в камень. Как секунда прокатывает перед глазами умирающего воспоминания всей его жизни, так и понимание того, что произошло, обнажило для меня мою любовь со всем, что было в ней чудовищного. Видя, что по лицу отца текут слезы, зарыдал и я. Мать обняла меня. С сухими глазами, нежно, но бесстрастно она принялась ухаживать за мной, словно я заболел скарлатиной.
В последующие дни моим братьям запретили шуметь, объяснив запрет моим обмороком. А потом они вообще перестали что-либо понимать. Прежде им никогда не запрещали шумных игр. Они терпеливо молчали. Но всякий раз, когда в полдень они возвращались из школы и я слышал в прихожей их шаги, сознание опять покидало меня, словно они вновь и вновь приносили мне весть о смерти Марты.
Марта! Ревность моя следовала за ней в могилу, я желал, чтобы после смерти от нее ничего не осталось. Невыносимо думать, что дорогое нам существо пребывает среди прочих на празднике, где нас нет. Сердце мое было в том возрасте, когда еще как-то не думается о будущем. Да, именно небытия желал я для Марты, а не иного мира, где мог бы с ней однажды свидеться.
Жака я видел один-единственный раз, несколько месяцев спустя. Зная, что у моего отца хранится часть акварелей Марты, он хотел с ними познакомиться. Мы всегда жадны до того, что касается наших любимых. Мне хотелось взглянуть на человека, за которого Марта согласилась выйти замуж.
Сдерживая дыхание, на цыпочках, я подошел к приоткрытой двери. В этот самый момент Жак произнес:
– Жена умерла с его именем на устах. Бедный мальчик! Единственное, ради чего я живу.
При виде этого держащегося с достоинством, владеющего собой вдовца я понял: порядок со временем воцаряется сам собой. Разве я только что не узнал, что Марта умерла, призывая меня, и что у моего сына будет достойное существование?