355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Реймон Радиге » Бес в крови » Текст книги (страница 4)
Бес в крови
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:50

Текст книги "Бес в крови"


Автор книги: Реймон Радиге



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Сказываясь больной, Марта тем не менее требовала прогулок. Жаку было ясно, что ею двигало отнюдь не желание побыть с ним наедине. Не доверяя никому своих писем ко мне, Марта сама относила их на почту.

Я еще больше порадовался тому, что не могу писать ей: ведь, отвечая на ее рассказ о претерпеваемых ею мучениях, я непременно вступился бы за жертву, каковой был Жак. В иные минуты я ужасался злу, которое сотворил; в другие успокаивал себя тем, что Марта никогда в достаточной степени не накажет Жака за совершенное им преступление: ведь это он увел ее у меня, лишил девственности. Однако ничто не делает нас менее «сентиментальными», чем страсть, и в целом я радовался тому, что не могу ей писать и что она продолжает изводить Жака.

Уезжая, тот совершенно пал духом.

Окружающие отнесли этот нервный кризис Марты на счет изматывающего одиночества, в котором она пребывала в отсутствие мужа. Ее родители и Жак были единственными, кто не знал о нашей связи: хозяева не осмеливались сказать ему об этом из уважения к его мундиру. Госпожа Гранжье предвкушала: вот-вот она вновь обретет свою ненаглядную дочь и все будет как до замужества. Каково же было изумление семейства, когда на следующий день после отъезда Жака Марта заявила о своем желании вернуться к себе.

В тот же день я был у нее. Начал я с того, что пожурил ее, зачем она такая злая. Но стоило мне прочесть первое письмо Жака после возвращения на фронт, как меня охватил панический страх. Жак писал о том, с какой легкостью встретит смерть, если Марта больше не любит его.

И это отнюдь не было «шантажом». Забыв, как желал я этой смерти, я понял, что ответственность ляжет на меня. Я стал еще более несправедливым и бессердечным. Где ни тронь, всюду было больно. Как Марта ни твердила, что не давать Жаку надежды – наименее бесчеловечно, я заставлял ее отвечать ему как можно мягче. Сам продиктовал его жене единственные нежные письма, которые он получил. Она противилась, плакала, но я угрожал, что никогда не вернусь, если она не послушается. От того, что своими единственными радостными минутами Жак был обязан мне, моя совесть хоть немного успокаивалась.

По той надежде, которой были переполнены его послания в ответ на наши, я убеждался, насколько несерьезным было его желание погибнуть.

Я восхищался собой, тем, как поступал с этим беднягой, тогда как на самом деле действовал из эгоистических побуждений и из боязни иметь на совести преступление.

* * *

Драматический период сменился счастливым. Но увы! Чувство недолговечности происходящего не уходило. Оно было неразрывно связано с моим возрастом и моей бесхарактерностью. У меня ни на что не было воли – ни оставить Марту, дав ей возможность забыть меня и вернуться к своим обязанностям, ни подтолкнуть ее мужа к смерти. А значит, связь наша зависела от того, как сложатся события – наступит ли мир, вернутся ли домой солдаты. Выгони он свою жену из дому, она стала бы моей. Оставь он ее себе – что ж, отнять ее у него силой я был не способен. Наше счастье было все равно что замок из песка. А поскольку час прилива точно известен не был, я надеялся, что вода как можно позднее подберется к нему.

Теперь Жак под впечатлением писем жены сам вступался за нее перед тещей, недовольной возвращением дочери в Ж. Подогреваемая досадой госпожа Гранжье восприняла это возвращение с некоторым подозрением. Подозрительным ей казалось и кое-что еще: Марта наотрез отказалась заводить прислугу, вызвав этим взрывы возмущения как в своей семье, так, в еще большей степени, и в семье мужа. Но что могли родственники против Жака, ставшего нашим союзником под воздействием доводов, которые я внушал ему через письма его жены?

Тут-то Ж. и открыл по ней огонь.

Владельцы дома перестали ее замечать. Никто с ней не здоровался. Лишь торговцы в силу своей заинтересованности были вынуждены проявлять обходительность. И потому Марта, иной раз испытывая потребность перекинуться с кем-нибудь словом, задерживалась в лавочках. Придя к ней и не застав ее дома (она, скажем, выходила за молоком и пирожными), я уже через пять минут начинал воображать самое худшее – например, она попала под трамвай – и со всех ног кидался к кондитеру или молочнице. Как правило, я заставал ее за разговором с ними. Бесясь от того, что позволил себе так разволноваться, я, стоило нам выйти на улицу, набрасывался на нее с упреками. Корил ее за вульгарный вкус, за пристрастие к болтовне с какими-то там торговцами. Поскольку я вторгался в их беседу с клиенткой, те, в свою очередь, платили мне ненавистью.

Этикет, существующий при королевских дворах, довольно-таки прост, как все благородное. Но ничто не сравнится по загадочности с протоколом простого люда. Его безумная приверженность к правилам первенства основывается прежде всего на возрастном критерии. Ничто не покажется ему более возмутительным, чем благоговейный трепет старухи-герцогини перед каким-нибудь юным принцем крови. Можно себе представить, как кипели кондитер и молочница при виде мальчишки, вмешивающегося в их задушевный разговор с клиенткой. За то, что она запросто держалась с ними, они готовы была найти ей тысячу оправданий.

У владельцев дома, где жила Марта, был двадцатидвухлетний сын. Он приехал на побывку, и Марта пригласила его на чай.

Вечером мы услышали доносившиеся снизу громкие голоса: родители запрещали ему бывать у Марты. Привыкший к тому, что отец никогда мне ничего не запрещал, я был весьма удивлен послушанием этого верзилы.

На следующий день, когда мы проходили по саду, он копал землю. Работенка, видать, была нудная. Чтобы не здороваться с нами, он отвернулся, заметно смутившись.

Все эти неприятные моменты в отношениях с людьми огорчали Марту; далеко не глупая и достаточно влюбленная, чтобы понимать, что счастье не в уважении соседей, она была как те поэты, которые знают: настоящая поэзия – из раздела вещей, «проклятых» на этом свете, но, несмотря на это, порой страдают, не получая одобрения публики, которое сами же презирают.

* * *

Как-то так случилось, что ни одно из моих похождений не обходилось без муниципальных советников. Проживавший под Мартой господин Марен, седобородый старик с благородной осанкой, как раз являлся бывшим муниципальным советником Ж. Уйдя в отставку еще до войны, он любил послужить родине, когда это ему ничего не стоило. Они с женой вели замкнутый образ жизни, принимая у себя гостей и отдавая визиты лишь под Новый год; действий нового муниципального совета он не одобрял.

Вот уже несколько дней под нами происходило какое-то суматошное движение, причем нам хорошо был слышен малейший звук. Вот пришли полотеры. Вот служанка Маренов, призвав на подмогу служанку хозяев, начищает в саду серебро, драит медные лампы. От молочницы мы узнали, что у Маренов готовится званый вечер, а по какому случаю – неизвестно. Госпожа Марен побывала у мэра, пригласила его и выпросила разрешение на восемь литров молока. Интересно, получит ли молочница заказ на изготовление из него крема?

Когда все приготовления были завершены, в назначенный день (пятницу) и час человек пятнадцать именитых граждан города появились один за другим на пороге дома со своими дражайшими половинами, каждая из которых была учредительницей и председательницей одного из городских обществ: вскармливания грудью или помощи раненым, а остальные – его непременными членами. Госпожа Марен встречала гостей на пороге дома, что должно было означать определенный шик. Она проявила изобретательность и превратила свой раут в пикник. Все эти дамы проповедовали экономию и изобретали рецепты. Посему их сладкие блюда представляли собой пироги не из муки, кремы не на молоке и т. п. Каждая вновь прибывшая, вручая госпоже Марен творение своих рук, приговаривала: «Пусть это не слишком красиво выглядит, зато полезно».

Господин Марен рассчитывал воспользоваться приемом для подготовки своего «возвращения на политическую арену».

А сюрпризом, приготовленным для гостей, были мы с Мартой. Мой постоянный попутчик до Парижа, сын одного из приглашенных к Маренам, пожалев меня, проболтался. Судите сами, каково было мое изумление, когда я узнал, что те развлекались, стоя вечерами под нашей спальней и подслушивая наши любовные игры.

Надо думать, втянувшись сами, они желали поделиться удовольствием с другими. Разумеется, люди почтенные, Марены с моральной точки зрения осуждали подобный разврат. Они желали, чтобы их возмущение было разделено всеми, кто считался в городе порядочными людьми.

Итак, гости были в сборе. Госпожа Марен знала, что я у Марты, и установила стол с яствами прямо под нашей спальней. Она вся просто исходила нетерпением. Ей недоставало только режиссерской палочки. Предупрежденные молодым человеком, предавшим родных из соображений солидарности с нами и из желания поморочить их, мы затаились как мыши. Я не решился рассказать Марте о причине сбора. Я представлял себе перекошенное лицо госпожи Марен, не сводившей глаз со стрелки часов, и нетерпение ее гостей. Наконец к семи вечера несолоно хлебавши они стали расходиться, шепотом обзывая Маренов обманщиками, а семидесятилетнего беднягу Марена – карьеристом. Этот метящий в советники нахал обещает вам в будущем золотые горы, а сам уже сейчас не держит своего слова. Что до госпожи Марен, то дамы усмотрели в рауте выгодный предлог заполучить дефицитный в эти годы десерт. Сам мэр появился у нее на несколько минут; эти несколько минут и восемь литров молока породили слух, что он накоротке с дочерью Маренов, школьной учительницей. В свое время брак между мадемуазель Марен и простым полицейским наделал много шуму.

В своей хитрости я дошел до того, что позволил Маренам услышать то, что они желали продемонстрировать другим. Марту удивила моя запоздалая вспышка страсти. Не в силах сдерживаться дальше и рискуя огорчить ее, я открыл ей причину приема у нижних жильцов. Мы вместе хохотали до слез.

Может быть, подыграй я госпоже Марен, она и проявила бы снисходительность, а так она не простила нам своего поражения и преисполнилась ненавистью. Но все никак не могла утолить ее, не располагая другими средствами и не смея прибегнуть к анонимным письмам.

Был май. Я стал реже бывать у Марты и оставался у нее, только если мог придумать какой-нибудь предлог. Это случалось два-три раза в неделю. Постоянный успех, с которым принималась моя ложь дома, изумлял меня. А дело было в том, что отец мне не верил. С какой-то непостижимой снисходительностью он на все закрывал глаза при условии, что мои братья и прислуга ни о чем не будут знать. Мне достаточно было сказать, что я ухожу в пять утра, как в тот первый раз. Только теперь моя мать больше не готовила для меня корзину с провизией.

Отец сносил все, а потом вдруг без всякой видимой причины начинал проявлять недовольство и упрекать меня в лени. Эти приступы раздражения накатывали на него и проходили быстро, как волны.

Ничто так не поглощает человека, как любовь. Любить – уже значит предаваться лени. Любовь смутно чувствует, что отвлечь от нее по-настоящему способна только работа. Вот и считается, что работа – соперница любви. А любовь не терпит соперников. Однако любовь – это благодатная лень, подобная неспешному дождичку, что оплодотворяет землю.

Если в юности мы глупы, то лишь потому, что в достаточной степени не предавались лени. Ущербность наших систем образования в том, что они апеллируют к посредственностям в силу их численности. Для ищущего ума лени не существует. Я никогда не познавал так много, как в эти долгие дни, которые для стороннего наблюдателя показались бы пустыми и в которые я следил за своим неопытным сердцем, как какой-нибудь выскочка следит за столом за своими манерами.

В те дни, когда я возвращался ночевать домой, то есть почти каждый день, мы до одиннадцати вечера гуляли с Мартой по берегу Марны. Или я отвязывал лодку отца, Марта садилась на весла, а я вытягивался на дне, упираясь головой ей в колени и мешая грести. Порой я получал уключиной по затылку, и это напоминало мне, что прогулка не продлится всю жизнь.

Влюбленный желает, чтобы его блаженство было разделено. Так, к примеру, если мы пишем письмо, даже не очень темпераментная любовница становится шаловливо-ласковой, целует нас в шею, изобретает тысячу других способов отвлечь нас. Меня сильнее всего тянуло ласкать Марту, когда какое-нибудь занятие отвлекало ее от меня, сильнее всего хотелось теребить ее волосы, портить прическу, когда она причесывалась. На середине реки я набрасывался на нее с поцелуями, не давая ей грести; лодку сносило течением, затягивало в плен водорослей, белых и желтых кувшинок. Марта усматривала в этом признаки бьющей через край страстности, тогда как на самом деле меня одолевала непобедимая мания мешать ей. Мы причаливали к берегу в том месте, где росла роща. Боязнь быть увиденными либо опрокинуть лодку делала для меня наши забавы еще притягательнее.

По этой же причине я покорно сносил враждебность хозяев, делавшую мое пребывание у Марты несносным.

Моя навязчивая идея так владеть Мартой, как не смог Жак, целовать ее, предварительно заставив поклясться, что никогда другие губы не касались этого места, была просто-напросто распутством. Отдавал ли я себе в том отчет? Всякая любовь переживает пору юности, зрелости, старости. Неужто я был на той последней стадии, когда уже не мог обойтись без некоторых изысков? Если мое влечение и имело опорой привычку, то расцвечивалось оно многообразными пустяками, небольшими отклонениями от привычки. Так наркоман сперва все увеличивает дозу, но поскольку она быстро может стать смертельной, начинает менять ритм и часы приема снадобья. Я так любил левый берег Марны, что часто заплывал в лодке и на другой, столь отличный от него, чтобы иметь возможность созерцать оттуда тот, любимый. Правый берег, с его огородниками и земледельцами, был более деловитым, мой же, левый, принадлежал праздным. Мы привязывали лодку к дереву, уходили в пшеничное поле и ложились там. Колосья вздрагивали от вечернего ветерка. В этом укромном месте мы в своем эгоизме не думали об уроне, который наносили пшенице, жертвуя ею ради наших любовных утех, точно так же, как жертвовали Жаком.

* * *

Аромат преходящести, разлитый вокруг нас, возбуждал меня. Вкусив более раскованных плотских радостей, напоминающих те, что испытываешь с первой встречной, к которой нет любви, я чувствовал, как притупляются во мне иные желания.

Я начал ценить целомудренный, ничем не нарушаемый сон, блаженство быть одному в постели со свежим бельем. Под разными предлогами избегал я оставаться у Марты на ночь. А она восхищалась силой моего характера. Кроме того, я опасался раздражения, которое испытываешь при звуках ангельского голоска только что пробудившейся женщины; ведь женщины, по натуре своей актрисы, каждое утро делают вид, что возвращаются из потустороннего мира.

Я упрекал себя за свой критический настрой, притворство, дни напролет мучаясь вопросом: люблю ли я Марту больше или меньше прежнего? В своей любви я все усложнял. Ложно истолковывал ее молчание, а порой и фразы, считая, что придаю им более глубокий смысл. Как знать, всегда ли я ошибался: некий, не поддающийся описанию укол подает нам сигнал о том, что мы попали в точку. Все неистовее становились как мое наслаждение, так и мои терзания. Лежа подле нее, я вдруг начинал испытывать желание оказаться одному в родительском доме, мне открывалась невыносимость совместной жизни. С другой стороны – представить себе свою жизнь без Марты я тоже не мог. Я начинал познавать наказание за прелюбодеяние.

Я злился на Марту за ее согласие обставить квартиру Жака по моему вкусу. Мне была ненавистна мебель, которую я выбирал не для своего удовольствия, а единственно для того, чтобы она не понравилась Жаку. Я безнадежно уставал от нее. Сожалел, что участвовал в ее выборе. Пусть выбранное Мартой сначала мне не понравилось, но как было бы замечательно привыкнуть к нему впоследствии из любви к его владелице. Увы, это право досталось Жаку, и я ревновал.

Когда я с горечью заявлял: «Надеюсь, когда мы будем вместе, мы отделаемся от этой мебели», Марта смотрела на меня широко открытыми наивными глазами. Она почитала все, что вылетало из моих уст. Думая, что я запамятовал, кому принадлежит выбор этой мебели, она не решалась мне об этом напомнить. А про себя жаловалась на мою плохую память.

* * *

В первых числах июня Марта получила письмо от Жака, целиком посвященное любви к ней. Он сообщал, что заболел, готовится к отправке в Буржский госпиталь. Я отнюдь не радовался тому, что ему плохо, но то, что он наконец обрел нужные слова, успокоило меня. На следующий день или через день он должен был быть проездом в Ж. и умолял Марту выйти к поезду. Марта дала мне прочесть письмо. Она ожидала приказа.

Любовь закабалила ее. При виде такой готовности покориться всему, что я ни скажу, было трудно приказывать или запрещать. Я промолчал, что, как мне казалось, означало мое согласие на ее встречу с мужем. Ну, мог ли я запретить ей взглянуть на него? Молчала и она. Считая, что между нами состоялось как бы молчаливое соглашение, на следующий день я к ней не пришел.

Через день утром рассыльный доставил адресованную мне записку с наказом вручить лично. Марта ждала меня на берегу Марны. Умоляла прийти, если во мне осталась хоть капля любви к ней.

Я бросился к скамье возле реки, где она поджидала меня. То, как она поздоровалась, настолько не вязалось с тоном записки, что я похолодел. Я решил, что она переменилась ко мне.

Оказалось, Марта восприняла мое позавчерашнее молчание как враждебное. У нее и в мыслях не было никакого молчаливого соглашения. При виде меня в полном здравии на смену томительной тоске, в которой она провела много часов, у нее пришло раздражение: в ее понимании только смерть могла помешать мне быть у нее вчера. Я не мог скрыть изумления. Объяснил причину своей сдержанности, рассказал о том уважении, с которым отношусь к ее обязанностям по отношению к больному Жаку. Она поверила мне, но лишь наполовину. Я рассердился. И чуть было не сказал: «В первый раз я говорю правду…» Мы поплакали.

Однако эти запутанные игры становятся нескончаемыми, изматывающими, если один из двоих не наведет наконец порядок. В целом отношение Марты к Жаку похвальным не назовешь. Но я успокоил ее, убаюкал. «Молчание нам с тобой не удается», – сказал я. Мы пообещали друг другу ничего больше не утаивать, при этом мне было слегка жаль ее, верящую, что это возможно.

Будучи проездом в Ж., Жак высматривал Марту, а когда поезд тронулся и покатился мимо ее дома, все вглядывался в окна с открытыми ставнями. В новом письме он молил ее успокоить его. Просил приехать в Бурж. «Ты должна ехать», – сказал я, стараясь, чтобы эта простая фраза не отдавала упреком.

– Я поеду, но с тобой.

Это было слишком. Но ее слова и самые безрассудные поступки несли в себе столько любви, что я быстро сменил гнев на милость. Я вспылил. И успокоился. Стал ласково уговаривать ее, растрогавшись ее наивности. Я говорил с ней как с дитятею, требующим луну с неба.

Я объяснил ей, насколько безнравственно было поступить так. Оттого, что я не набросился на нее в гневе, как уязвленный любовник, мои слова возымели больше действия. Она впервые услышала от меня слова о том, что «нравственно», а что нет. И слова эти пришлись впору: будучи не испорченной, она, как и я, наверняка испытывала приступы сомнения по поводу нравственной стороны наших отношений. Несмотря на свой бунт против хваленых буржуазных предрассудков, она, в большой степени зараженная буржуазной моралью, могла бы посчитать меня безнравственным, не произнеси я этого слова. И, напротив, то, что я заговорил об этом, доказывало, что до сих пор я не считал наши отношения достойными порицания.

Марта очень неохотно соглашалась на это сомнительное свадебное путешествие. Она начинала постигать, что такое «невозможно».

– По крайней мере, позволь мне не ездить.

Слово «нравственно», случайно вылетевшее из моих уст, сделало меня ее духовным наставником. Я пользовался этим, подобно деспоту, упивающемуся новым видом власти. Власть видна лишь тогда, когда ее употребляют неправым образом. Я и ответил, что не вижу никакого преступления в том, чтобы ей не ездить в Бурж. Подыскал для нее убедительные причины: утомительная дорога, скорое выздоровление Жака. Эти причины оправдывали ее если не в глазах Жака, то в глазах ее родных.

Ориентируя Марту в нужном мне направлении, я понемногу лепил ее по своему собственному образу и подобию. И сам себя за это корил, как и за то, что умело разрушаю наше счастье. То, что она походила на меня и это было делом моих рук, меня и восхищало и раздражало. Я усматривал в этом причину нашего союза. Но одновременно и причину будущих бед. И впрямь я заразил ее своей неуверенностью, которая в решительный час помешает ей сделать выбор. Я чувствовал, что она, как и я, с потными от волнения руками, надеется, что море пощадит наш замок из песка в то время, как другие дети строят свои замки чуть дальше.

Случается, духовное сходство отражается на физическом облике. Взгляд, поступь – уже не раз незнакомые люди принимали нас за брата и сестру. Заложенные в нас семена схожести развиваются под действием любви. Жест, интонация рано или поздно выдают самых осторожных любовников.

Можно предположить, что если у сердца имеются свои доводы, не известные разуму, то это потому, что разум менее рассудителен, чем наше сердце. Все мы – Нарциссы, любящие и ненавидящие только свой собственный образ и равнодушные к любому другому. Именно инстинкт схожести ведет нас по жизни, командуя нам «стоп!» перед тем или иным пейзажем, стихотворением, той или иной женщиной. Мы можем любоваться другими пейзажами, стихотворениями, женщинами, не испытывая подобного потрясения. Инстинкт схожести – единственная естественная линия поведения. Однако в человеческом обществе только грубые умы способны вовсе не согрешить против морали, постоянно гонясь за одним и тем же типом красоты. Так, иные мужчины готовы увиваться за каждой блондинкой, не понимая, что часто подлинная схожесть – самая потаенная и глубоко запрятанная.

* * *

Вот уже несколько дней Марта была рассеянна, но не грустна. Будь она рассеянной и грустной, я объяснил бы это приближением пятнадцатого июля, когда ей вместе с выздоравливающим Жаком и его семьей придется отправиться на курорт на берегу Ла-Манша. Марта была молчалива, вздрагивала при звуках моего голоса. Она выносила невыносимое: общение с родственниками, унижения, колкие намеки матери, благодушие отца, не отрицавшего наличие у нее любовника, хотя и не верящего в это.

Почему она все это выносила? Было ли это следствием уроков, преподанных мною и убеждавших ее ничему не придавать большого значения, не принимать близко к сердцу всякие мелочи. Она казалась счастливой, но как-то по-особенному, застенчиво счастливой, и мне было неприятно от того, что я не разделяю этого ее счастья. Я, посчитавший по-детски наивным то, что Марта усмотрела в моем молчании доказательство безразличия, теперь сам на основании ее молчания обвинял ее в охлаждении ко мне.

Марта не осмеливалась признаться мне в своей беременности.

* * *

Мне хотелось выглядеть обрадованным этой новостью. Но в первую минуту я был изумлен. Мне и в голову не приходило, что я могу стать ответственным за что-либо или кого-либо. Бесило меня и то, что я недостаточно созрел, чтобы считать это в порядке вещей. Марта говорила лишь о своем чувстве скованности. Она дрожала при мысли, что миг признания, долженствующий нас сблизить, нас разъединит. Я так старательно изображал радость, что страхи ее улетучились. Буржуазная мораль глубоко пустила в ней корни, и ребенок означал для нее, что Бог вознамерился увенчать нашу любовь, что он не наказывает нас и мы не совершили ничего предосудительного.

В то время, как Марта видела в своей беременности причину, по которой я не мог ее бросить, я пребывал в унынии. Мне казалось невозможным, несправедливым в нашем возрасте иметь ребенка, который будет нам мешать. Я впервые испугался трудностей материального порядка: ведь от нас отвернутся наши семьи.

Уже любя этого ребенка, именно из любви отвергал я его. Я не хотел быть ответственным за его драматическое существование. Я сам был бы не способен оказаться на его месте.

Инстинкт – наш проводник; проводник, ведущий нас к гибели. Вчера Марта боялась, что ее беременность отдалит нас друг от друга. Сегодня, любя меня как никогда сильно, она думала, что моя любовь растет, подобно ее любви. Я, вчера отвергавший этого ребенка, уже сегодня переносил на него часть своей любви и меньше любил Марту, как когда-то переносил на нее те чувства, которые прежде принадлежали другим.

Теперь, прижавшись губами к ее животу, я целовал не ее, а своего ребенка. Увы! Марта перестала быть моей любовницей, она становилась матерью.

Теперь я вел себя так, как будто мы были не одни. Рядом с нами был свидетель, которому мы должны были давать отчет в своих действиях. Я с трудом прощал ей этот внезапный поворот в нашей жизни, в котором винил одну ее, и в то же время чувствовал, что мне было бы еще труднее извинить ее, солги она мне или промолчи. В иные минуты мне приходило в голову, что Марта не сразу сказала мне о ребенке, чтобы продлить еще немного нашу связь, но что этот ребенок был не моим.

Подобно больному, ворочающемуся в постели и не находящему удобного положения, я не знал, как обрести покой. Я чувствовал, что люблю уже какую-то другую Марту и что мой сын будет счастлив лишь при условии, если отцом будет считать Жака. Конечно, этот выход из положения меня огорчал. Пришлось бы отказаться от Марты. С другой стороны, как ни считал я себя взрослым мужчиной, происходящее было настолько серьезно, что мне было уж не до важничанья, не до того, чтобы считать подобное безумное (про себя я думал: подобное благоразумное) существование возможным.

* * *

Однажды Жак вернется. Вернется к нормальной жизни и, как и многие другие солдаты, обманутые женами в силу исключительности обстоятельств, обретет невеселую, покорную подругу, в которой ничто не будет говорить об ее измене. Однако для мужа ее беременность могла быть объяснена только в том случае, если во время его отпуска она уступила ему. Я в своей трусости умолял ее сделать это.

Из всех наших ссор эта была ни самой странной, ни самой ужасной. Я был удивлен тем, как легко Марта согласилась со мной.

Позднее я получил этому объяснение. Она не осмеливалась признаться мне, что в свой последний приезд Жак сломил ее сопротивление, и рассчитывала, сделав вид, что следует моим наставлениям, отказать ему в следующий раз, в Гранвиле, под предлогом недомогания, связанного с ее состоянием. Вся эта громоздкая ложь усложнялась еще и датами, сопоставление которых при родах не могло оставить ни у кого никаких сомнений. «Что ж, – думал я, – у нас есть время. Родители Марты побоятся скандала. Будут вынуждены увезти ее в деревню и сообщить о родах задним числом».

Близился отъезд Марты. Ее отсутствие было мне на руку. Это будет испытанием. Попробую излечиться от нее. Если не удастся, если моя любовь еще слишком зелена, чтобы угаснуть, Марта, я был в этом уверен, останется мне верна.

Двенадцатого июля в семь утра она уехала. Ночь накануне я провел у нее. Направляясь к ней, я обещал себе не смыкать глаз, запастись впрок ласками, чтобы до конца своих дней не испытывать в ней нужды.

Однако не прошло и четверти часа, как я уснул.

Обычно присутствие Марты действовало на меня возбуждающе. Впервые рядом с ней я заснул так же крепко, как если б был один.

Когда я проснулся, она уже была на ногах. Разбудить меня она не решилась. До поезда оставалось полчаса. Я был вне себя: так глупо упустить последние часы! Она плакала от того, что приходилось уезжать. А ведь я хотел употребить оставшиеся нам минуты на что-нибудь более приятное, чем рыдания.

Марта вручила мне ключ, просила заходить к ней, думать о нас и оставлять для нее на столе письма.

Я дал себе слово не провожать ее до Парижа. Но не мог справиться с желанием вновь и вновь целовать ее и, трусливо желая любить ее не так сильно, объяснял это желание отъездом, «последним разом», таким неправдоподобным: ведь я знал, что последний раз будет только тогда, когда этого захочет она.

На Монпарнасском вокзале, где ей предстояло встретиться с родителями Жака, я безудержно целовал ее. И пытался оправдаться тем, что, если нагрянет родня Жака, наступит развязка.

Привыкнув жить в ожидании свиданий с Мартой, я, вернувшись в Ф., попытался думать о чем-нибудь ином. Копал землю в саду, открыл книгу, играл в прятки с сестрами, чего не делал уже лет пять. А вечером, чтобы не вызывать подозрений, отправился гулять. Обычно я легко преодолевал дорогу к Марне. На сей раз я еле тащился, спотыкался о камни, отчего учащалось мое и без того сильное сердцебиение. Вытянувшись в лодке, я впервые призвал смерть. Не способный ни умереть, ни жить, я рассчитывал на милосердие какого-нибудь убийцы. Я жалел, что нельзя умереть с тоски и горя. Мало-помалу голова моя со звуком спускаемой в ванной воды очищалась от всего. Вот еще один, последний, самый затяжной всхлип в дыре, и ванна, то бишь голова, совершенно пуста. Я уснул.

Разбудил меня рассветный июльский холодок. Продрогший, вернулся я домой. Дом был открыт настежь. В прихожей меня с суровым видом встретил отец. Оказывается, моя мать прихворнула: прислугу послали разбудить меня, чтобы я сходил за доктором. Так всем стало известно, что я не ночую дома.

Я выдержал головомойку, восхищаясь инстинктивной деликатностью доброго судьи, который из множества подлежащих осуждению действий выбрал единственно невинное, дабы позволить преступнику оправдаться. Впрочем, я не оправдывался, это было трудно. Пусть отец думает, что я вернулся из Ж. Когда же он запретил мне по вечерам после ужина выходить из дому, я был благодарен ему за то, что он по-прежнему мой сообщник и подсказывает мне, почему я не должен больше слоняться в одиночестве по округе.

Я ждал почтальона. В этом теперь была вся моя жизнь. Я был не способен сделать ни малейшего усилия, чтобы забыть.

Марта подарила мне перед отъездом разрезной нож, чтобы я пользовался им для вскрытия ее писем. Но мог ли я аккуратно разрезать письма? Я весь горел от нетерпения. Я просто разрывал конверты. Каждый раз, стыдясь своей нетерпеливости, я обещал себе выждать четверть часа, прежде чем надорвать конверт. Так я надеялся научиться со временем владеть собой, носить письма нетронутыми в кармане. И все откладывал это самовоспитание до следующего письма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю