Текст книги "От моря до моря"
Автор книги: Редьярд Джозеф Киплинг
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Религиозное чувство нужно испытать, – повторял он. Его рот подергивался, а под глазами темнели круги – следы понесенных утрат. Религию надо прочувствовать. Нельзя угадать, когда и как это произойдет. Но это придет, сэр, подобно вспышке молнии, и еще предстоит побороться с самим собой, прежде чем снизойдут полное блаженство и вера.
– Сколько времени требуется для этого? – спросил я с благоговением.
– Часы, а то и сутки. Я знавал человека из Сен-Джо, который убеждался месяц, а затем к нему снизошел дух, как и должно быть.
– Что же потом?
– Тогда вы спасены. Вы ощущаете это и способны вынести все, что угодно. – Он вздохнул. – Да, все, что угодно. Мне, например, все равно, хотя признаюсь, что некоторые испытания все же тяжелее других.
– В таком случае вам, очевидно, приходится ждать, когда чудо сотворят какие-то внешние силы. А если этого не произойдет?
– Должно произойти. Говорю вам – должно. Так бывает со всеми, кто исповедует веруя.
По мере того как наш поезд тащился вперед, я узнал многое об этом вероучении и, познавая, не переставал удивляться. Странно было наблюдать за этим сломанным человеком, согнувшимся под тяжестью утрат, всякий раз при новых ударах судьбы убеждавшим себя в том, что спасается от мук адовых.
Стояла невыносимая жара. Мы миновали пустыню и пустились дальше по волнистым зеленым равнинам Колорадо. Я был разбужен (пребывая в состоянии забытья, я снял с себя все до единой тряпки, какие можно было снять) порывом ужасающе холодного ветра и дробью сотен барабанов. Поезд стоял. Насколько хватало глаз, земля фута на два была покрыта градинами величиной с пробку от шерри-бренди. Рядом с полотном дороги я увидел жеребенка. Он мчался к поезду неистовым галопом, но угодил задними ногами в яму, до половины заполненную водой и льдом. Минуту-другую он бил по земле передними ногами, а затем завалился на бок. Его забило градом насмерть.
Когда буря утихла, мы продолжали путь, пробираясь по рельсам на ощупь, потому что они могли разъехаться в любое мгновение. Машинист с американского Запада понукает свой паровоз, подобно субалтерну, укрощающему строптивого коня, можно сказать, с равным риском. Если нога коня попала не туда, куда следует, – что поделаешь, на то божья воля. Если все идет хорошо, значит, все в порядке, на то божья воля. Но я предпочел бы сидеть на спине такого коня, а не в поезде.
Поезд – подходящий объект для беседы на тему об одаренности американцев. Когда мистер Хоуэлс* пишет роман, когда отчаянный герой запружает реку, опрокинув в нее с помощью динамита целую гору, или священник, ищущий популярности, венчает парочку на воздушном шаре, всемогущая американская пресса встает на задние лапы и начинает ходить по кругу, торжественно разглагольствуя о многосторонности американского гражданина. Они действительно разносторонне одарены – просто ужас! Неограниченное проявление права на личное мнение (а это такое оружие, что только один из десятка умеет обращаться с ним), крикливая петушиная самоуверенность и непоседливость южанина, заставляющая американца ерзать на стуле, когда он говорит с вами, – все это вместе и делает его разносторонним.
Однако то самое, что зовется разносторонностью, беспристрастный англоиндиец склонен оценивать как обыкновенную небрежность очень опасного свойства. Никто не в состоянии схватить на лету секреты какого-нибудь ремесла с помощью одного только разума, даже если этот разум республиканский. Человек должен побывать в подмастерьях и изучать свое дело изо дня в день, если, конечно, желает добиться совершенства. В противном случае он попросту "проталкивает" дело. Часто и это не удается. Но в чем же состоит секрет такой формы умственного совершенства? Помнится, старина Калифорния, которого я буду любить и уважать вечно, рассказал мне парочку анекдотов об американской разносторонности и ее последствиях их-то я и припомнил, и они снова поразили меня.
Мы так и не опрокинулись, но думаю, что ни машинист, ни те, кто прокладывал эту колею, тут ни при чем. Прочтите с десяток отчетов о последних железнодорожных авариях (их легко отыскать), не происшествиях, а первоклассных катастрофах, когда опрокидываются и загораются вагоны, поджаривая живьем несчастных пассажиров. В семи случаях из десяти вы найдете в конце следующее жизнеутверждающее заявление: "Происшествие, по-видимому, явилось результатом расстыковки рельсов". Это означает, что рельсы были прикреплены к шпалам с таким многосторонним умением, что костыли и прочие железки вследствие непрерывного движения поездов подались от вибрации и просто не удержались на месте. За подобные пустяки никого не вздергивают.
Мы начали подниматься в гору, а затем остановились в полной темноте. Какие-то люди подсыпали песок под колеса, выравнивали рельсы ломами, а затем "прикидывали", можно ли ехать дальше или нельзя. Не желая встречаться с Создателем, будучи в полусонном состоянии и с заспанными глазами, я прошел вперед, в общий вагон, и был вознагражден двухчасовой беседой с актрисой, которая села на мель, которую бросил муж и тем самым разбил ее сердце.
Она работала в четвероразрядной труппе, тоже севшей на мель, распавшейся и лишившейся импрессарио. Актриса одурела от выпитого пива, в кармане у нее остался единственный доллар, и она сильно волновалась оттого, что в Омахе ее якобы никто не встретит. Время от времени она заливалась слезами, потому что отдала кондуктору пятидолларовый билет для размена и тот все не возвращался. Кондуктор был ирландец и не мог украсть, поэтому я обратился к утешениям. По прошествии солидного отрезка времени я был вознагражден таким диким рассказом, историей, настолько запутанной и невероятной (и в то же время вполне вероятной), настолько стремительной (быстрой тут не подходит) в своих калейдоскопических переменах, что "Пионер" наверняка отвергнет любое, даже самое краткое ее обозрение. Таким образом вы никогда не узнаете, что эта подвыпившая блондинка со спутанными волосами была когда-то девчонкой на ферме в Нью-Джерси; как он, странствующий актер, сначала разжалобил, а потом покорил ее (но Па всегда был настроен против Альфа); как он и она вручили свой крохотный капитал обманщику-импрессарио, поверив ему на слово, а тот распустил труппу в сотне миль от какого-то города; как она и Альф и некое третье лицо, которое еще не издало ни звука в этом мире, брели по железнодорожному полотну, занимаясь попрошайничеством на фермах; как третье лицо появилось на свет и тут же с плачем покинуло его; как Альф приобщился к виски и прочим вещам, рассчитанным на то, чтобы делать жен несчастными; как после странствующей актерской жизни, оскорблений, жалких спектаклей и провалов несчастных трупп она все же добилась вызова "на бис". Выслушивать все это было не слишком весело.
В пульмане ехала настоящая актриса (из тех, что путешествуют в роскоши, со служанкой и костюмерным ящиком), и несчастная порывалась обратиться к коллеге за помощью, но ей становилось плохо всякий раз, когда она пыталась, как и подобает сестре по профессии, развязно пройти в следующий вагон. Затем появился кондуктор (пятидолларовый билет разменен должным образом), и девица разревелась от избытка пива и благодарности. Затем она постепенно уснула, совсем одна в вагоне, тут же превратившись чуть ли не в красавицу, которую не грех поцеловать.
Все это время Человек, исполненный печали, стоял в дверях, разделяющих актрис, и читал мрачные псалмы по поводу конца всякого, кто не выправит пути свои и не достигнет перерождения посредством чуда баптистского убеждения. Да, странная компания собиралась взобраться на Скалистые горы.
Я оказался самым удачливым, потому что, когда случилась поломка и нас задержали на двенадцать часов, я съел все образцы баптиста. Они были разные, но все довольно питательные. Всегда путешествуйте с "коробейником"!
Глава XXXIII
Через Великий перевал; как человек по имени Гринг показывал мне одеяния
для покойниц
После многих проволочек и длительного восхождения мы подошли к перевалу, похожему на все боланские перевалы в мире. Этот назывался Черным каньоном реки Ганнисон. Мы поднимались уже много часов и достигли скромных семи-восьми тысяч футов над уровнем моря, когда перед нами открылось узкое ущелье, куда не проникали солнечные лучи, где скалы стояли отвесной стеной высотой в две тысячи футов. Река, усеянная острыми камнями, ревела и выла в десяти футах под нами.
Железнодорожное полотно было устроено по очень простому принципу: в поток свалили кучу мусора, а сверху уложили рельсы. В этой сумасшедшей езде было нечто таинственное, вызывающее изумление, захватывающее дух. Я остро переживал все это до тех пор (в путеводителе, наверно, отыщется хорошенько приукрашенное описание), пока не пришлось молить всевышнего за безопасность поезда. Нельзя было рассмотреть, что творится ярдов на двести впереди. Казалось, что по прихоти безответственного потока мы въезжали в земные недра. Затем показалась массивная скала, а за ней открылся удивительно извилистый поворот. Машинист увеличил давление пара до предела, и мы обогнули скалу чуть ли не на одном колесе. Река Ганнисон скрежетала зубами под нами. Вагоны нависали над водой, и, случись что-нибудь хотя бы с одним рельсом, ничто на свете не спасло бы нас от гибели. Я чувствовал, что в конце концов что-нибудь да произойдет. Страшное, мрачное ущелье, шипение воды цвета нефрита и забавные россказни кондуктора убедили меня в том, что катастрофа неминуема.
Миновав Черный каньон и другое ущелье, мы плавно выезжали на открытую местность на высоте девять тысяч футов над уровнем моря, когда за очередным поворотом неожиданно наткнулись на плотину, переброшенную через пустынные воды. Была ли это дамба или наполовину разрушенная каменоломня сказать трудно.
Локомотив успел издать дикое "Уу!", но слишком поздно. Бык был великолепен. Бог знает, почему этот скот и его супруга выбрали для моциона именно железнодорожное полотно. Ее отбросило влево, а его захватил скотосбрасыватель и, перекатив разик-другой, зашвырнул по самые плечи в воду. Меня поразило бессмысленное, изумленное, тупое выражение его величественной физиономии. Он даже не рассердился. Не думаю, чтобы он успел испугаться, несмотря на то что пролетел по воздуху около десяти ярдов. Единственное, что он хотел знать, – "не будет ли кто-нибудь настолько любезен подсказать пожилому респектабельному джентльмену, что все-таки произошло?"
Минут через пять поток, кусавший нас за пятки в теснине, разделился на прохладном нагорье на дюжину серебристых нитей, превратившись в невинные форелевые ручейки, а мы сделали остановку в каком-то наполовину вымершем городишке, название которого не сохранилось в моей памяти. Он возник когда-то на гребне волны процветания. Тогда около десяти тысяч жителей бродили по его улицам, однако бум миновал. Большие кирпичные здания и фабрики пустовали. Обитатели ютились по окраинам в бревенчатых лачугах. Там были железнодорожные мастерские и еще что-то, а местный отель на сто с лишним номеров (его тротуар служил одновременно и станционной платформой) обезлюдел. Местечко выглядело пустыннее Амбера или Читора*.
Кто-то произнес: "Форель... шесть фунтов... в двух милях отсюда". И этого было достаточно, чтобы Человек, исполненный печали, и я отправились на ее поиски. Город стоял в окружении холмов, оживляемых крохотными грозами, которые разражались над мягкой зеленью равнины, нависая над ней в виде мазков серого или янтарного дыма.
К нашей небольшой экспедиции присоединился адвокат из Чикаго. Мы посовещались по вопросу о мухах, но я не ожидал встретить самого Элиджа Пограма* – во плоти. Он произнес речь о будущем Англии и Америки, а также о Великой Федерации, которая сложится с годами, когда обе страны, взявшись за руки, обнимут весь глобус. По британским понятиям, он валял дурака, но, несмотря на некоторую надуманность, в его словах было определенное количество здравого смысла.
Можно закатить четырехмесячное турне по Англии и не найти ни одного человека, способного выразить словами страстный патриотизм, подобный тому, каким был одержим маленький адвокат из Чикаго. Можно лет десять разъезжать по всей Англии, прежде чем удастся разыскать человека, который способен предложить незнакомцу хотя бы сандвич, и еще лет двадцать – чтобы выжать из британца хоть каплю энтузиазма. У этого были свои достоинства, так как он предложил мне поохотиться денька три в Иллинойсе, если у меня появится желание отклониться от избранного маршрута. В тот душный день мы говорили о политике, наживке и без устали бродили вдоль отмелей упомянутого ручья. Мал золотник, да дорог. Я потратил два часа, стегая водную рябь в предвкушении форели, которая (я знал это) была там, и под вечер, пропахший лугами, поймал рыбешку фунта на три. Я взял ее на порядком истрепанную, коричневую приманку и "приземлил" после довольно жаркого десятиминутного спора. Это была настоящая красавица. Если кому-нибудь из вас доведется "работать" на форелевых протоках Запада, вы правильно поступите, если захватите с собой самых тусклых мух. Местные жители смеются над крохотными английскими крючками, но тем не менее они держат, а искусственная серая, тускло-коричневая или светло-серая муха, кажется, угождает эстетическим вкусам местной форели. Выходя на лосося (прошу не выдавать меня), воспользуйтесь блесной, позолоченной с одной стороны и посеребренной с другой. Она пойдет наверняка, впрочем как и на рыбу другого калибра. Местные жители, похоже, пользуются снастями погрубее.
Я попытался найти мальчугана, который знал бы реку, и столкнулся с неизвестным мне образом жизни, жизни неторопливой и жалкой, но весьма любопытной. На окраине города, в хибаре, сложенной из упаковочных ящиков, проживало семейство. Они знавали времена, когда город был на вершине расцвета и претендовал на звание метрополии в Скалистых горах. Когда бум прошел, семейство осталось на месте. Она была приветлива, но покрыта грязью с головы до ног. Он – мрачный, чумазый тип. Что касается детей, те были просто вываляны во всевозможных отбросах. Однако жили они, можно сказать, в убогой роскоши – вшестером или ввосьмером в двух комнатах. Их устраивало местное общество. Я пытался сманить их восьмилетнего сынишку (тот занимался ловлей форели всю жизнь), но ему "что-то не хотелось идти", хотя я предлагал шесть шиллингов за работу, которая не сулила ничего, кроме удовольствия. "Я останусь с Ма", – сказал он, и я не сумел вывести его из этого состояния. Ма даже не пыталась спорить с ним. "Раз он сказал, что не пойдет, значит, не пойдет", – сказала она, будто мальчишка был какой-то неодолимой стихийной силой, а не обыкновенным пострелом, которого можно отшлепать. Что касается Па, развалившегося у печки, так тот наотрез отказался встревать в это дело. Ма рассказала, что в своей еще недавней молодости была учительницей, но я не услышал того, что хотел бы узнать прежде всего, – что привело ее в эту глушь и бросило в унавоженное обиталище. Сохранив приятный говор Новой Англии, она тем не менее привыкла считать стирку роскошью. Па, то и дело сплевывая, жевал табак, а когда раскрывал рот с иной целью, говорил как человек образованный. Тут крылась какая-то история, но я не мог проникнуть в ее тайну.
На следующий день Человек, исполненный печали, я и прочие пассажиры начали настоящее восхождение в Скалистых горах. Наши недавние усилия ничего не стоили. Поезд добрался до ужасной кручи, и его расформировали. Пять вагонов прицепили к двум локомотивам, а два других – к одному. Это было милосердным и предусмотрительным мероприятием, но сам я оказался настоящим идиотом, потому что мне взбрело в голову посмотреть, как чувствует себя муфта сцепления двух концевых вагонов, в которых ехали Цезарь и его сокровища. Кто-то потерял или съел нормальную муфту, а машинист нашел в тендере какую-то железку не толще проволоки для изготовления жилетных цепочек, и... "авось сойдет". Вы поймете, что я пережил, когда на крутых подъемах эта сцепка работала во всю мощь. Вообразите, что вас влекут по симлинскому утесу на крючке дамского зонтика. Далеко впереди, на две тысячи футов над нашими головами, вздымалось плечо горы, накрытое, словно эполетом, длинным противообвальным туннелем. Первая партия вагонов тащилась на четверть мили впереди. Позади извивалось и петляло железнодорожное полотно, слева чернела бездна. Мы поднимались все выше и выше до тех пор, пока и без того разреженный воздух поредел еще сильнее, и "чанк, чанк, чанк" пыхтящего паровоза стало ответствовать тяжкое биение изнуренного сердца.
Мы прокладывали путь сквозь пестроту светотени туннелей (кошмарные пещеры, сложенные из неотесанных бревен), время от времени останавливаясь, чтобы пропустить поезд, идущий вниз. Одно такое чудовище, составленное из сорока платформ, груженных рудой, едва сдерживали под дружный хохот и вопли тормозов четыре локомотива. Наконец после краткого обозрения доброй половины Америки, распростертой в нескольких лигах под нами на манер географической карты, мы остановились перед входом в самый длинный туннель на гребне перевала (около десяти или одиннадцати тысяч футов над уровнем моря). Локомотив пожелал перевести дух, а пассажиры – заняться сбором цветов, которые нахально просовывали головы сквозь щели в обшивке вагонов. У какой-то пассажирки пошла носом кровь, остальные дамы распростерлись на скамьях, хватая воздух широко открытыми ртами в такт пыхтению паровоза, а ветер, острый, как лезвие ножа, предавался разгулу в мрачном туннеле.
Затем, приказав ведущему паровозу уступить дорогу, мы приступили к исполнению заключительной части нашего путешествия – теперь уже вниз, нажимая на все отчаянно визжащие тормоза, и через несколько часов оказались на равнине, а чуть позже – в городе Денвере. Человек, исполненный печали, отправился своей дорогой, предоставив мне добираться до Омахи в одиночестве после беглого осмотра Денвера. Пульс жизни этого города напоминал ритмы могучего ветра, бушевавшего в туннелях Скалистых гор. Прогулка утомила меня, потому что незнакомые люди хотели, чтобы я порадел для каких-то шахт, пробитых в горах, либо помог затащить строительные лебедки на макушки недоступных утесов, а некая дама потребовала, чтобы я снабжал ее спиртными напитками. Я совсем забыл, что подобные нападения в общем-то возможны в любой стране, а чисто внешние, видимые невооруженным глазом знаки приличия в американских городах обычно не соблюдаются. За это я и уважаю этот народ.
Омаха (штат Небраска) была лишь остановкой по пути в Чикаго, но она помогла мне раскрыть такие ужасы, какие, пожалуй, я не хотел бы оставить без внимания. Складывается впечатление, что этот город населен исключительно немцами, поляками, славянами, венграми, хорватами, мадьярами и прочими людьми Восточной Европы, но заложен был все-таки американцами. Никакой другой народ не станет перерезать движение по главной улице двумя потоками восьми-девятиколейных железнодорожных путей и с воодушевлением гонять поперек трамвайные вагоны. Время от времени на таких переездах происходят ужасные столкновения, но, кажется, никто не думает о строительстве моста. Это помешало бы законным интересам гробовщиков.
Наберитесь терпения и выслушайте рассказ об одном из представителей этого класса.
Я нашел магазинчик, подобных которому не встречал никогда. В его витринах были выставлены мужские фраки и женские платья, однако манжеты рубашек были сложены на груди, а к фракам не полагалось брюк – ничего, кроме куска дешевой черной материи, ниспадавшей наподобие поповской рясы. В дверях сидел молодой человек, занятый чтением "Течения времени" Поллака*, и я сразу догадался, что передо мной – гробовщик. Его звали Гринг (очень красивое имя), и мы разговорились о секретах его ремесла. Это был энтузиаст и художник. Я рассказал, как сжигают трупы в Индии. Он ответил: "У нас дело поставлено на более широкую ногу. Мы сохраняем, так сказать бальзамируем, наших мертвых. Вот!" И он предъявил отвратительные орудия своего производства, наглядно показав, как человек "сохраняется" от разложения, что является его законным правом от рождения.
– Хорошо бы пережить несколько поколений, чтобы посмотреть, как "сохраняются" мои люди. Впрочем, я и так убежден, что все в порядке. После бальзамирования к ним не пристанет ни одна зараза.
Затем он извлек один из тех жутких костюмов. От прикосновения моей дрожащей руки тот обратился в ничто. Так получилось потому, что фрак оказался без спинки! О ужас! Одеяние было скроено на манер щита черепахи.
– Мы одеваем в это, – сказал Гринг, изящно расправляя костюм на прилавке. – Как видите, у наших гробов спереди устроены оконца ("Боже правый, это отверстие на крышке было окантовано плюшем, словно окно в экипаже!"), и вам все равно не видно, что там, ниже жилета. Следовательно...
Он развернул страшное, черное покрывало, которое должно ниспадать на окоченевшие ноги. Я отпрянул.
– Конечно, можно облачить покойника в его собственную одежду, если ему угодно, но это – настоящие вещи. Для женщин мы приготовили это! – И он показал глухое платье светло-лилового цвета, отделанное черным. Как и мужской костюм, оно оказалось без спинки и ниже талии переходило в саван.
– Костюм старой девы. Девушкам мы предлагаем белое с фальшивыми жемчугами по горлу. Они прекрасно смотрятся через оконце. Обратите внимание на подушечку для головы... и всюду цветы.
Можно ли представить себе что-нибудь более ужасное, чем позволить своим бренным останкам (словно обманщику, жившему одной ложью) уйти в мир иной, когда одна их половина побрита, прибрана и приодета, словно для торжественного приема, в то время как другая завернута в бесформенную черную простыню?
Мне известно кое-что об обычаях захоронения в разных частях света, и я настойчиво пытался втолковать мистеру Грингу хотя бы немногое об ужасном кощунстве, хихикающем гротеске ужаса, в котором тот был повинен. Это не дошло до него. Он даже показал мне последнее одеяние для мальчика. Бальзамирование, лицемерное украшательство ни в чем не повинного покойника были для него в порядке вещей, включая гроб с оконцем на крышке и с подушечкой, отделанный по высшему разряду.
Погребите мое тело, завернутое в брезент, словно рыболовная удочка, в глубоком море; сожгите мой труп на сырых дровах и без керосина в заводи на реке Хугли; пусть сделает свое дело паровозная топка; поджарьте меня электрическим током; да поглотит меня ил размытой дамбы, но не дай бог отправиться в бесспинном пиджаке в преисподнюю, усмехаясь через оконное стекло на гробовой крышке. Нет, нет и нет, даже если обещана "сохранность" от разрушительных сил могилы. Аминь!
Глава XXXIV
Как я поразил Чикаго и как Чикаго поразил меня; о религии, политике, охоте с копьем на кабана и олицетворении города, которое явилось мне посреди
бойни
Я знаю всю хитрость и жадность твою,
Капризы и похоть твои узнаю,
И вся твоя слава кричит на углах
О грубом богатстве и пошлых дарах.
Я напоролся на город, настоящий город, который зовется Чикаго. Остальные не в счет. Сан-Франциско, конечно, город, но помимо всего прочего – популярный курорт. Солт-Лейк-Сити – необыкновенное явление. А Чикаго – первый по-настоящему американский город, который оказался на моем пути. Он вмещает более миллиона человек вместе с органами самоуправления и заложен на той же основе, что и Калькутта. Глаза мои не смотрели бы на него. Чикаго населен дикарями. Его воды – воды Хугли, а воздух – сплошная грязь. Говорят, что этот город – "босс" всей Америки.
Не верится, чтобы Чикаго имел какое-либо отношение к стране. Мне посоветовали поселиться в отеле "Палмер Хаус". Это не что иное, как раззолоченный крольчатник, увешанный зеркалами. Я вошел в огромный зал, отделанный пестрым мрамором и переполненный людьми, которые говорили о деньгах и плевали во все углы. Одни варвары врывались туда с улицы с письмами и телеграммами в руках, другие выбегали из этого ада, третьи кричали друг на друга. Какой-то человек, принявший достаточную дозу, подсказал мне, что все это, вместе взятое, – "самый лучший отель в самом лучшем на земле Всевышнего городе". Кстати сказать, когда американец желает упомянуть соседнее графство или штат, он называет их "землей Всевышнего". Это снимает все вопросы и удовлетворяет его тщеславие.
Затем я бродил по бесконечно длинным и ровным улицам. Что ни говори, жизнь на Востоке, сколько бы ни продолжалась, не приводит к добру. В результате здесь, в Чикаго, ваши идеи неизбежно сталкиваются со взглядами каждого белого, который оказывается правым во всем.
Я всматривался в перспективу улиц, стиснутых девяти-, десяти-, пятнадцатиэтажными зданиями, которые были заполнены до отказа мужчинами и женщинами, и ужасался. За исключением Лондона (я успел забыть, как он выглядит), я нигде не встречал столько белокожих людей разом и такого скопления несчастных. Здесь не было ни красок, ни изящества – лишь путаница проводов над головой и грязная каменная мостовая под ногами.
Кэбмен вызвался за один час раскрыть мне все великолепие города, и я отправился с ним. По его представлению, весь это шум и суета были достойны восхищения. Он считал, что ставить людей друг на дружку в пятнадцать слоев или рыть норы для оффисов – просто здорово. Он сказал, что Чикаго – очень оживленный город и все существа, снующие взад и вперед, занимаются бизнесом. Это значит, что они пытаются делать деньги, чтобы не умереть от пустоты в желудках. Кэбмен отвез меня на каналы, черные как чернила и наполненные какой-то мерзостью, не имеющей названия, а затем попросил обратить внимание на потоки транспорта на мостах. Потом он проводил меня в салун и, пока я утолял жажду, указал на пол, покрытый монетами, утопленными в цементе. Даже готтентоты* не способны на подобное варварство. Монеты действительно производили некоторый эффект, но человек, который положил их туда, вовсе не думал о красоте и потому был дикарем. Затем мой провожатый показал деловые кварталы, расцвеченные броскими вывесками и фантастически нелепыми рекламами. Когда я глядел вдоль затейливо украшенных улиц, мне казалось, будто сами торговцы стояли у дверей своих магазинов, выкрикивая: "Экономьте деньги! Пользуйтесь только моими услугами, покупайте только у меня, и только у меня!"
Вам приходилось наблюдать за толпой на наших пунктах раздачи помощи голодающим? Тогда вы представляете себе, как люди выпрыгивают над головами других, простирая руки в надежде, что их заметят, как горестно хнычут женщины, похлопывая детей по животикам. Скорее я предпочту любоваться процедурой раздачи пищи голодающим, чем смотреть на белых людей, занятых, как они сами это называют, свободным предпринимательством. Первое я понимаю. От второго тошнит. Кэбмен сказал, что это – доказательство прогресса, и я догадался, что он читает газеты, как каждый разумный американец. На языке, доступном пониманию читателей, те неустанно твердят, что паутина телеграфных проводов, нагромождение зданий и выколачивание денег и есть прогресс.
Я провел десять часов в этой необъятной дикой местности, пробираясь по ужасным многомильным улицам, распихивая локтями сотни тысяч ужасных людей, которые гнусавили через нос о деньгах. Кэбмен покинул меня, однако вскоре я набрел на человека, которого буквально распирало от цифр, и он швырял их мне в уши в подходящий момент, когда на виду оказывалась какая-нибудь Н-ская фабрика. Здесь они вырабатывали такие-то ткани и такие-то изделия на столько-то сотен тысяч долларов, там – миллионы других вещей. Одно здание стоило столько-то миллионов долларов, другое – тоже миллионы (больше или меньше). Это напоминало лепет ребенка над кладом ракушек или игру дурака в пуговицы. Но от меня ожидалось большее, чем простое созерцание. Провожатый требовал, чтобы я восхищался. Но я сумел лишь произнести: "Неужели? В таком случае мне жаль вас". Он рассердился и заметил, что таким неотзывчивым меня делает зависть, присущая всем островитянам. Как видите, он ничего не понял.
Примерно через четыре с половиной часа после того, как Адама выставили из Эдема, он проголодался и тогда, приказав Еве остерегаться падающих плодов, вскарабкался на кокосовую пальму. При этом он изранил ноги, исцарапал грудь и с трудом переводил дыхание. Ева чуть было не умерла со страху, опасаясь, как бы ее господин не сорвался вниз, завершив таким образом земную трагедию, над которой едва успели поднять занавес. Повстречай я тогда Адама, то пожалел бы его. Сегодня я нахожу, что миллион с лишним его сыновей не уступают отцу в искусстве добывания хлеба насущного, но стоят неизмеримо ниже его в том отношении, что полагают, будто их пальмы ведут прямо на небеса. Соответственно мне жаль каждого из них по-своему. На нашем Востоке даже самый последний нищий перебивается кое-как; кроме того, с ним могут поделиться крохами друзья, которые не настолько бедны. В менее благословенных странах о нем могут просто забыть. Затем я отправился в постель. Это было в субботу вечером.
Воскресенье принесло мне необычное испытание – познать откровение совершеннейшего варварства. Я наткнулся на некое заведение, которое официально значилось церковью. На самом деле это был цирк, однако верующие не подозревали об этом. Здание утопало в цветах, было отделано плюшем, мореным дубом и прочей роскошью, включая витые бронзовые канделябры в истинно готическом стиле. К этим вещам и сборищу дикарей внезапно вышел удивительный человек, пользовавшийся полным доверием у их бога, с которым он обращался запанибрата и эксплуатировал, словно газетчик – высокую персону. Однако в отличие от репортера он не позволял слушателям забывать, что именно он, а не бог является центром внимания.
Прямо-таки серебряным голосом, прибегая к образным выражениям, заимствованным на аукционах, он выстроил для слушателей небеса по подобию "Палмер-хауса" (правда, позолота обратилась у него в чистое золото, а обыкновенные стекла – в алмазы), затем поместил в центре своего сооружения громогласное, любящее поспорить и очень хитрое создание, которое обозвал богом. На этом месте его речи мой восхищенный слух поймал такую фразу (apropos Судного дня): "Нет! Говорю вам, Господь делает бизнес иначе". Он предъявлял слушателям доступное им божество, которое восседало на небесах из золота и драгоценностей, что могло вызвать у них естественный интерес. Он насыщал свою речь выражениями улицы, прилавка, биржи, а затем заявил, что религия должна войти в повседневную жизнь каждого. Полагаю, он представлял себе повседневную жизнь такой, какую вел со своими приятелями.