Текст книги "Опиум интеллектуалов"
Автор книги: Раймон Арон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Группы Объединения французского народа также были достаточно разнородными, как и группы компартии, и по той же самой причине. Там, где выжила память о борьбе между старым режимом и революцией, между церковью и светской школой, эти группы смешиваются с объединениями реакционных или умеренных, они забирают сторонников у классических правых и у Народно-республиканского движения (MRP). В городах северной части страны были объединения разного типа, сегодня они объединяются как с левыми социалистами, так и с MRP, с радикалами или с умеренными. Сочетание антикоммунизма с традиционным национализмом напоминает об идеологии партий, называемых правыми революционерами, которые пытаются заимствовать у левых их политические ценности.
Социалистическая партия и фракция MRP мечтали создать в начале Второй мировой войны что-то типа лейбористской партии, но их покинули потенциальные сторонники. Эту неудачу они объясняли прошлым, борьбой между церковью и революцией, и она все еще остается: хаос коммунизма и передового социализма обманывает все еще многих рабочих, а привычка к привычному образу жизни склоняет многих буржуа к консерватизму. «Французский лейборизм» обречен так и оставаться в воображаемом мире.
Нигде правая и левая оппозиция не были настолько авторитетными, как во Франции, но нигде они не были настолько неоднозначными: французский консерватизм выражается в идеологическом факте. Многие любят говорить, что Франция пережила в свою великую эпоху уникальную тему всех битв века. Левые мысленно представляют себе одномерную историю, в которой святой Георгий одержал победу над драконом. Но те, кто не хочет больше знать ни правых, ни левых, иногда переносятся в своем воображении в рационализированное общество, в котором «планировщики» экономики устранили бы нищету, но также фантазию и свободу. Политическая мысль во Франции является устаревшей или утопичной.
И политические поступки также стремятся отделиться от настоящего. План общественной безопасности, который применялся во Франции, заблаговременно является коммерческим механизмом с запоздалым экономическим развитием. Францию преследуют ошибки стран, индустриализация которых развивается при имитации зарубежных моделей. Импортируя какие-то машины, заводы, есть риск смешать наиболее благоприятное техническое оснащение, рассчитанное инженерами с экономическим оптимумом, изменяющимся в зависимости от среды. Современная налоговая система достигает эффективности только тогда, когда налогоплательщики принадлежат к той же сфере, к какой принадлежат законодатели и управленцы. На предприятиях, не имеющих бухгалтерского учета, таких, как сельскохозяйственные, коммерческие или ремесленные, вероятно, никакая система налогообложения не может быть успешной.
Во Франции любят хвалить капитализм. Но где капиталисты, которых стоит похвалить? Может быть, это несколько крупных создателей заводов или торговых сетей, наследники Ситроена, Мишлена или Буссака? Предпринимательские семьи Лиона или севера, благонамеренные католики? Или высокопоставленные сотрудники промышленных предприятий, частные или общественные руководители? Крупные деловые банки, некоторые из которых контролируются государством? Руководители малых и средних предприятий, среди которых есть и управляемые интеллектуально, а также другие искусственные пережитки прошлого? Капитализм Маркса, Уолл-стрит или колониальных афер предлагает наилучшую цель для негодования, которое этот капитализм разнообразит и сеет повсюду, эта буржуазия, которая охватывает более половины нации, если к ним добавить кандидатов в штатные должности.
Во Франции совершенно невозможно определить, кто является левым антикапиталистом или левым кейнсианцем и антимальтузианцем. Но при одном условии: не встраиваться в схему правые-левые или в марксистские схемы и обнаруживать разнообразие споров, сохраняющих актуальность, разнообразие структур, которые составляют современное общество, разнообразие проблем, следующих из этого, и необходимые методы действия. Историческое сознание обнаруживает это разнообразие, идеология его скрывает даже тогда, когда рядится в мишуру исторической философии.
* * *
Левые вдохновлены тремя идеями, не всегда противоречивыми, но чаще всего отличающимися: свобода против деспотии властей и за безопасность личности, организация для того, чтобы заменить традицию стихийным порядком или анархией – личные инициативы, а рациональным порядком – равенство против привилегий по рождению и богатству. Организатор левого движения становится более или менее авторитарным потому, что свободные правительства действуют медленно и сдерживаются сопротивлением национальных (если не националистических) интересов или предубеждений потому, что только государство способно реализовать свою программу, иногда империалистическую, поскольку «планировщики» стремятся располагать огромным пространством и ресурсами. Либеральные левые восстают против социализма, потому что они не могут не констатировать разбухания государства и возврата деспотизма, на этот раз бюрократического или анонимного. Против национального социализма они придерживаются идеала интернационализма, который не стал бы требовать оружием триумфа веры. Что касается эгалитарных (уравнительных) левых, создается впечатление, что они приговорены быть в постоянной оппозиции против богатых и обладающих властью то в качестве соперников, а то и разоблачителей. Так каковы же истинные левые, вечно левые?
Может быть, «леваки» (гошисты), в основном редакторы журнала Esprit, дадут нам непроизвольно ответ на этот вопрос. Они посвятили специальный номер «американским левым» и честно признали трудности восприятия заокеанской реальности, которая соответствовала бы этому европейскому термину. Американское общество не знало ничего похожего на борьбу против старого режима, там нет рабочей или социалистической партии, а две традиционные партии подавили попытку создания третьей – прогрессистской или социалистической партии. Принципы американской Конституции или экономической системы никогда не ставятся серьезно под вопрос. Политическая борьба мнений чаще всего имеет технический, а не идеологический характер.
Исходя из этого, можно рассуждать в двух аспектах. Или, можно сказать, в аспекте одного из американских сотрудников журнала: «Соединенные Штаты всегда были социалистической нацией в том смысле, что они улучшили условия жизни обездоленных классов и обеспечили общественное правосудие»[7]7
Esprit novembre, 1952, р. 604.
[Закрыть] (А.-М. Роз). Или, как этого желали бы хорошие социалисты Европы, «создание лейбористской партии – первое условие любого преобразования американского общества», или они заявят, что «создание социализма» в США есть «мировая настоятельная неотложная необходимость»[8]8
Michel Crozier, р. 584–585.
[Закрыть]. Очевидно, французские редакторы склоняются к последнему направлению, принадлежа, в профессиональном плане, к «новым левым». Рабочая партия европейского типа единственная могла бы достигнуть целей левых сил. Средства, рабочая партия или планирование преобразованы в основные ценности.
Но после того, как предоставлено невольное доказательство предубеждения, когда наступает момент сделать вывод, один из редакторов внезапно забывает о конформизме интеллигенции: «Надо задаться вопросом, можно ли еще говорить о левых там, где больше не существует волнений… Потому что представитель левых сил, по крайней мере в глазах французов, это тот, который не всегда разбирается в политике своей страны. Тот, кто знает, что не существует мистической гарантии для будущего; это человек, который протестует против колониальных экспедиций, это человек, не допускающий жестокости ни против врагов, ни совершаемой в виде репрессий…»[9]9
Мы представили фразу, в которой Ж.-М. Доменаш говорил о бактериологической войне, «которая, может быть, уже происходит».
[Закрыть]. «…Можно ли говорить о «левых» там, где притупляется простое чувство человеческой солидарности к страдающим и угнетенным, которых прежде заставляли подниматься европейские и американские толпы на защиту Сакко и Ванцетти?»[10]10
Michel Crozier, р. 701–702.
[Закрыть].
Если именно таков человек левых взглядов, враждебный ко всем видам ортодоксальности и открытый всем страданиям, значит ли это, что он исчез только в Соединенных Штатах? Или это левый коммунист, для которого Советский Союз всегда прав? Или левые – это те, кто борется за свободу для всех народов Азии и Африки, но не для поляков или восточных немцев? А может быть, в наше время побеждает язык исторических левых: дух вечно левых мертв, когда единственным смыслом является жалость сама по себе.
Глава 2. Миф о революции
Миф о левых подспудно содержит идею прогресса и внушает видимость постоянного движения. Миф о революции имеет один дополнительный и противоположный смысл: он питает ожидание разрыва с обычным ходом человеческих вещей. И это тоже, кажется, рождает размышление о прошлом. Все эти вещи, как нам представляется задним числом, подготовили Великую революцию, распространяя образ мышления, несовместимый со старым режимом, не заявляя и не желая апокалиптического крушения старого мира. Почти все дерзкие в теории философы проявляли ту же осторожность, что и Жан-Жак Руссо в роли советника государя или законодателя. Большинство проявляет оптимизм: разом отброшенные традиции, предрассудки, за один раз просвещенные люди выполнят естественные законы общества. Начиная с 1791 или 1792 года современники, включая философов, почувствовали последствия революции как катастрофу. С течением времени смысл катастрофы был утрачен, и стали вспоминать только величие события.
Среди тех, кто ссылается на Партию движения, одни пытаются забыть террор, деспотизм, череду войн, все кровавые перипетии тех героических и ярких дней, которые были причиной взятия Бастилии или праздника Федерации. Гражданские битвы, славные события или военные поражения были только случайным сопровождением революции. Непреодолимое стремление к освобождению духа и людей, к разумной организации сообществ, прерванное монархической или религиозной реакцией, продолжается, может быть, мирным путем, но в случае необходимости – с ограниченным использованием силы.
Другие же, наоборот, делают упор на взятие и ниспровержение власти. Они верили в насилие как в единственную возможность творить будущее. Приверженцы революционного мифа чаще всего поддерживают ту же систему ценностей, что и реформисты, они рассчитывают на тот же результат достижения мирного, либерального общества, подчиненного разуму. Но человек реализовал бы свое призвание и взял бы ответственность за свою судьбу, только пройдя через Прометеев подвиг – сам по себе ценность или необходимое средство.
Заслуживают ли революции столько чести? Люди, задумывающиеся об этом, – это не те люди, которые их делают. Те, кто их начинает, редко доживают до их завершения, если только они не находились в ссылке или в тюрьме. И являются ли революции символом человечества, хозяина самому себе, если ни один человек не узнал бы себя в творении, совершившемся из борьбы всех против всех?
Революция и революции
На языке, принятом у социологов, революция обозначается как внезапная замена насилием одной власти на другую. Если принять это определение, то мы отбросим несколько значений слова, которые создают неоднозначность или путаницу. При таком выражении, как промышленная революция, в памяти просто возникают глубокие и быстрые изменения. Когда говорят о лейбористской революции, вспоминается действительная или предполагаемая важность реформ, выполняемых британским правительством между 1945 и 1950 годами. Однако эти изменения не были ни жестокими, ни сопровождавшимися перерывами в законодательстве, они не представляли собой исторический феномен такого типа, как события с 1789 по 1797 год во Франции или с 1917 по 1921-й в России. И самое главное, лейбористское творение не было революционным в том смысле, в каком этот эпитет применяется к якобинцам или большевикам.
Но даже если отбросить эти крайние события, существует некоторая двусмысленность. Понятия никогда точно не отражают факты: пределы тех строго определены, ограничения этих колеблются. Можно насчитать множество случаев, когда эта неопределенность была бы легитимной. Пришествие к власти национал-социалистов было легитимным, а жестокость узаконена государством. Можно ли говорить о революции как о внезапности перемен, произошедших при изменении состава правительства и формы институтов, несмотря на легальный характер преобразования? С другой стороны, заслуживают ли pronunciamientos (военные мятежи) южноамериканских республик «звание» революции, если они заменяют одного офицера на другого, военную суровость на гражданскую или наоборот, когда происходит незаметный, но реальный переход от одного правящего класса к другому или от одного правительства к следующему? При перевороте, совершенном легально, отсутствует свойство конституционного разрыва. А при внезапной смене (вне зависимости от того, были кровавые столкновения или нет) одного правителя на другого, без перехода из дворца в тюрьму, конституциональные изменения не происходят.
И совсем необязательно догматически отвечать на эти вопросы. Определения не бывают истинными или ложными, а лишь более или менее полезными или подходящими. И не существует (если только не где-то на небесах) вечной сущности революции: это понятие служит нам для того, чтобы уловить некоторые явления и уложить их в своей голове.
Нам кажется разумным приберечь термин «Государственный переворот» либо для изменения конституции, объявленного незаконно обладателем власти (Наполеон III в 1851 году), либо захвата государства группой вооруженных людей вне зависимости от того, повлек ли за собой этот захват (кровавый или нет) приход к власти другого правящего класса иного режима. Революция заключает в себе больше, чем «уйди прочь, а я займу твое место». Наоборот, приход Гитлера остается революционным, хотя его законно назначил канцлером президент Гинденбург. Применение жестокости последовало быстрее, чем то, что предшествовало приходу к власти, и сразу же стало недоставать некоторых юридических особенностей революционного феномена. С точки зрения социологии обнаруживаются главные особенности: осуществление власти меньшинством, которое безжалостно устраняет своих противников, создание нового государства, мечта преобразовать нацию. Такие словесные споры, сведенные к самим себе, имеют лишь скромное значение, но очень часто вербальная дискуссия вскрывает глубину споров. Вспоминается, что в Берлине 1933 года борьба мнений, так любимая французами, относилась к теме: это была революция или нет? Они благоразумно не задавались вопросом, можно ли было при этой кажущейся или законной маскировке обращаться к прецедентам Кромвеля или Ленина. Скорее, они с яростью отрицали, как это сделал один из моих собеседников во Французском обществе философии в 1938 году, что благородный термин «Революция» можно применить к таким прозаическим событиям, как те, которые произошли в Германии в 1933 году. И однако, требуется ли что-то большее, чем изменения людей, правящего класса, конституции, идеологии?
Какой ответ дали французы Берлину в 1933 году на один такой вопрос? Одни могли бы ответить, что законность назначения 30 января, отсутствие волнений на улицах представляли собой большую разницу между становлением Третьего рейха и республики 1792 года или коммунизма в 1917 году. В конце концов, неважно, как распознать два типа одного или двух различных видов.
Другие отрицали, что национал-социализм совершил революцию, потому что они считали его контрреволюционным. Мы вправе говорить о контрреволюции, когда восстанавливается старый режим, когда к власти возвращаются люди из прошлого, когда идеи или институты, которые новые революционеры принесли с собой, устранили вчерашние революционеры. Есть еще множество крайних случаев. Контрреволюция никогда полностью не является реставрацией, и всякая революция отрицает только часть предшествующего ей и поэтому представляет несколько свойств контрреволюции. Но ни фашизм, ни национал-социализм не являются полностью или в основном контрреволюционными. Они воспользовались несколькими формулами консерваторов, особенно аргументами, которые те использовали против идей 1789 года. Но национал-социалисты ополчились на религиозные традиции христианства, на общественные традиции аристократии и буржуазного либерализма: «немецкая вера», управление массами, принцип вождя являются чисто революционными смыслами. Национал-социализм не замечен в возврате к прошлому, он порывал с другим таким же радикальным явлением, как коммунизм.
На самом деле, когда говорят о революции, когда задаются вопросом, какой именно внезапный и жестокий захват власти достоин вхождения в храм, где восседали на троне 1789 года во время Июльской революции «десять дней, которые потрясли мир», более или менее осознанно ссылаются на две идеи: революции, которые наблюдаются во множествах стран – кровавые, обычные, не оправдывающие надежд, – не относятся к революции при условии, что они ссылаются на идеологию левых, гуманистическую, либеральную, эгалитарную, они совершаются только при условии завершения разрыва существующих отношений к частной собственности. В историческом плане обе эти идеи являются обычными предрассудками.
Всякое внезапное и жестокое изменение режима приводит к разрушению судеб и к несправедливому краху состояний, ускоряет движение имущества и элит, но не обязательно убирает новую концепцию права собственности. В соответствии с идеями марксизма устранение частной собственности на средства производства составляет основную идею революции. Но ни в прошлом, ни в наше время крушение тронов или республик, захват государства активным меньшинством не всегда совпадали с потрясением юридических норм.
Нельзя считать неразделимыми жестокость и ценности левых: обратное больше приблизило бы нас к правде. Революционная власть есть по определению власть тираническая. Она осуществляется вопреки законам, она выражает волю более или менее многочисленной группы, она остается равнодушной к той или иной части народа. Тираническая фаза продолжается достаточное время в зависимости от обстоятельств, но ей никогда не удается создать экономику – или, более точно, когда тирании удается избежать, то начинаются реформы, а не революция. Взятие и осуществление власти насилием предполагает конфликты, которые не удается разрешить ни переговорами, ни компромиссом, или, другими словами, происходит поражение демократических процедур. Революция и демократия есть понятия противоречивые.
Отныне одинаково неразумно осуждать или воодушевлять идеей революций. Люди и группы, будучи таковыми, как они есть – упорствующими в защите своих интересов, рабами действительности, редко способны на жертвы даже тогда, когда эти жертвы обеспечат будущее. Они скорее склонны колебаться между сопротивлением и уступками, чем мужественно выбрать решение (Людовику XVI не удалось встать во главе своих армий, чтобы увлечь за собой крайних реакционеров или сторонников компромисса), – революции, вероятно, останутся неотделимыми от развития общества. Слишком часто правящий класс предает общность, за которую он несет ответственность, отказывается понять требования нового времени. Реформаторы времени Мэйдзи[11]11
Император Муцухито Мэйдзи (1852–1912) сделал из отсталой, изолированной Японии одну из сильнейших стран мира. – Прим. перев.
[Закрыть], Кемаля Ататюрка изгнали отживший правящий класс, чтобы обновить политический и общественный порядок. Они не смогли бы выполнить свое дело в короткий срок, если бы не расправились с оппозицией и не навязали силой те принципы, которые большая часть нации должна была отвергнуть. Правители, которые отбрасывают традиции и законность для того, чтобы модернизировать свои страны, не все являются тиранами. Петр Первый, император Японии были законными правителями, когда они взялись за задачу, сравнимую с задачей Кемаля Ататюрка и, с другой стороны, с задачей большевиков.
Паралич государства, обветшалость элит, застарелость институтов власти делают иногда неизбежной, иногда желательной необходимость прибегнуть к жестокости меньшинства. Человек разумный, особенно человек левых взглядов, должен был бы предпочесть терапию хирургии и реформы – революции, так же как он должен отдавать предпочтение миру перед войной и демократии перед деспотизмом. Революционное насилие может ему иногда показаться сопровождением или необходимым условием изменений, соответствующих его идеалу. Насилие нельзя назвать благом само по себе.
Опыт, который иногда извиняет применение тирании, показывает также разницу между нестабильностью власти и изменением общественного порядка. Франция XIX века пережила больше революций, но ее эволюционные изменения были не такими быстрыми, как в Великобритании. Более века назад Прево-Парадоль[12]12
Прево-Парадоль (1829–1870) – французский журналист, член Французской академии, историк. – Прим. перев.
[Закрыть] сожалел, что Франция время от времени позволяла себе роскошь революций, но была неспособна провести реформы, о которых договорились бы ее лучшие умы. В настоящее время слово «революция» снова в моде, и кажется, что страна попала в ту же самую колею.
Соединенные Штаты, наоборот, на протяжении двух веков сохранили нерушимость своей конституции. Она для них с течением времени приобретает некоторый священный смысл. Тем не менее американское общество не перестает постоянно и быстро трансформироваться. Экономический прогресс, общественное перемешивание происходило без потрясений в рамках конституционных структур. А некогда аграрные республики стали самой мощной индустриальной державой мира без изменений в законодательстве.
Колониальные цивилизации, вероятно, подчиняются другим законам, чем цивилизации с долгой историей на небольшой части суши. Конституционная неустойчивость есть скорее признак болезни, чем здоровья. Режимы, являющиеся жертвами народных восстаний или государственных переворотов, демонстрируют при своем крушении не моральные пороки – они чаще бывают более гуманными, чем победители, – но политические ошибки. Они были неспособны либо предоставить место оппозиции, либо сломить сопротивление консерваторов, либо дать дорогу реформам, способным успокоить недовольных или удовлетворить честолюбивых. Такие режимы, как в Великобритании или в Соединенных Штатах, пережили ускорение истории, продемонстрировали высшую добродетель, созданную одновременно из постоянства и гибкости. Они сохранили традиции, обновляя их.
Прогрессивные интеллектуалы наверняка признали бы, что рост числа государственных переворотов в странах Южной Америки является признаком кризиса и искажением прогрессистского духа. Может быть, они сознались бы, хоть и не без брезгливости, что конституционная непрерывность в течение XVIII века была для Великобритании или США большой удачей. Охотно можно было бы признать, что приход к власти фашизма или национал-социализма доказывает, что те же самые средства – насилие, всемогущество одной партии – не плохи и не хороши сами по себе, но могут привести к ужасающим результатам. Можно было бы поддержать надежду или стремление к революции только подлинной, той, которая не имела бы в виду замену одной власти на другую, но намеревалась бы ниспровергнуть или по крайней мере очеловечить все власти.
К сожалению, в истории нет примера революции, соответствующей пророчеству марксизма или гуманистическим надеждам. Революции, которые совершались, относились к уже описанным типам: первая русская, Февральская, революция, отмеченная крахом династии, подорванной противоречиями между традиционным абсолютизмом и прогрессом идей, истощенной неспособностью царя и последствиями нескончаемой войны. Вторая русская, Октябрьская, революция – это захват власти партией решительного вооруженного меньшинства вследствие дезорганизации государства и стремления народа к миру. Немногочисленный рабочий класс принял важное участие особенно во второй революции, в гражданской войне, в вооруженных действиях против крестьян, решительно настроенных против революции. В Китае еще более малочисленный рабочий класс не был главной силой коммунистической партии. Ее корни были в деревне, там она рекрутировала солдат, там готовила свои победы: кадры для партии чаще поставляли интеллектуалы, чем рабочие заводов. Шествие социальных классов, по очереди несущих факел революции, не больше чем исторические картинки для детей.
Революция типа марксистской так и не была совершена, потому что сама ее идея была мифической: ни развитие производительных сил, ни «созревание» рабочего класса не готовят крушение капитализма рабочими, сознающими свою миссию. Революции, которые ссылаются на пролетариат, как и все революции прошлого, связаны с жестокой заменой одной элиты на другую. И они не представляют никакой особенности, которая позволила бы обозначить их как конец предыстории.
Притягательность революции
Великую революцию во Франции считают национальным наследием. Французы любят слово «революция», поскольку они тешат себя иллюзией продлить или возродить былое величие.
Писатель Франсуа Мориак, который вспоминает неудавшуюся «христианскую и социалистическую революцию», на следующий день после освобождения уклонился от требований доказательства и уточнения. Но само это выражение вызывает эмоции, воспоминания или мечты, но ничто не может ее определить.
Совершённая реформа кое-что меняет. Кажется, что революция способна все изменить, хотя неизвестно, что она изменит. Для интеллектуала, ищущего в политике развлечения, предмет веры или тему для размышлений, реформа скучна, а революция действует возбуждающе. Одна прозаична, другая поэтична. Одна происходит как творение функционеров, а другая – творение народа, восставшего против эксплуататоров. Революция прерывает обычный порядок и заставляет думать, что наконец-то все возможно. Полуреволюция 1944 года оставила у тех, кто ее пережил (с правильной стороны баррикад), ностальгию по временам, связанным с надеждой. Они сожалеют о лирической иллюзии и не решаются ее критиковать. Другие – люди, события, Советский Союз или Соединенные Штаты Америки – именно они ответственны за разочарования. Увлеченные идеями и безразличные к институтам, критикующие без всякого снисхождения к частной жизни, но бескомпромиссные в политике и к разумным рассуждениям, французы по преимуществу являются революционерами на словах, но консерваторами на деле. Но миф о революции не ограничивается Францией и французскими интеллектуалами. Мне кажется, что он пользуется большим авторитетом, чаще заимствованным, чем первородным.
Сначала они пользуются преимуществами притягательности эстетического модернизма. Художник обвиняет обывателя, марксист – буржуазию. Они могли бы считать себя соратниками в битве против одного и того же врага. Художественный и политический авангарды иногда мечтали о совместном приключении ради того же самого освобождения.
На самом деле, в XIX веке объединения двух авангардистских течений происходили не чаще, чем их расхождения. Никакая из больших литературных школ не была в качестве таковой связана с левой политикой. Виктор Гюго, отягощенный годами и славой, в конце жизни официально воспевал демократию; прежде он, правда, восхвалял упраздненное прошлое и никогда не был революционером в современном смысле этого слова. Среди самых крупных писателей некоторые были реакционерами (Бальзак), другие убежденными консерваторами (Флобер). «Проклятые поэты» были не кем иным, как революционерами. Импрессионисты в столкновении с академизмом вовсе не мечтали о том, чтобы привлечь к ответственности общественный порядок и рисовать голубей для сторонников торжества социальной революции.
Со своей стороны социалисты, теоретики или практики, не всегда примыкали к системе ценностей литературного или художественного авангарда. Леон Блюм на протяжении многих лет, а может быть, даже всей своей жизни рассматривал Порто-Риша[13]13
Жорж де Порто-Риш (1849–1930) – французский поэт и драматург, отразил неизбежность вечной войны между мужчиной и женщиной. – Прим. перев.
[Закрыть] как одного из самых крупных писателей своего времени. В литературном авангарде Revue Blanche он был одним из немногих, кто склонялся к партии революции. Создатель научного социализма имел в искусстве классический вкус.
И мне кажется, что на следующий день после Первой мировой войны завязался альянс двух авангардов, символом которых во Франции был сюрреализм. В Германии литературные кафе, экспериментальные театры и оригинальные произведения частично были связаны с левыми экстремистами, а часто и с большевиками. И все в один голос заявляли о художественном договоре, об этическом конформизме, тирании денег. Они так же обижались на христианский порядок, как и на капиталистический. Но это единение не было продолжительным.
Через десять лет после русской революции в жертву возрождения неоклассического стиля были принесены архитекторы-модернисты. А еще я слышу Жана-Ришара Блока[14]14
Жан-Ришар Блок (1884–1947) – французский писатель, драматург, общественный и театральный деятель, антифашист. – Прим. перев.
[Закрыть], заявлявшего с верой новообращенного, что возвращение к колоннам на самом деле ознаменовало художественный упадок, но наверняка и диалектический прогресс. В Советском Союзе лучшие представители литературного или художественного авангарда были устранены до 1939 года. Живопись была выровнена под Салон французских художников пятидесятилетней давности, музыканты должны были множить согласованные ряды и заниматься самокритикой. Тридцать пять лет назад Советский Союз превозносили за смелость, за то, что там интересно работали кинематографисты, поэты и режиссеры, а сегодня на Западе выставляются любимцы современного искусства, включая тех, кто был доведен до нищеты из-за непонимания публики, – и родину революции объявляют очагом истинной реакции.
Прежде Луи Арагон прошел путь от сюрреализма до коммунизма и стал самым дисциплинированным из активистов, готовый или «ругать», или «воспевать» французскую армию. Бретон остался верным своей молодости и всеобщей революции. Обращаясь к академизму и буржуазным ценностям, Советский Союз устранил разницу между освобождением духа и всемогуществом партии. Но к какому историческому понятию следует примкнуть, когда обе «реакции» противостоят друг другу? Из-за этого писатель был доведен до одиночества или сектантского существования. Художник имеет возможность вступить в партию и пренебречь социалистическим реализмом.
Объединение двух авангардов происходило по недоразумению или в связи с исключительными обстоятельствами. От неприятия конформизма присоединились к партии бунтовщиков, но завоеватели редко пользуются победой. Правящий класс, появившийся после потрясения, жаждет стабильности и уважения. Он любит колонны, истинный или ложный классицизм. У него обнаруживается сходство между неважным вкусом викторианской буржуазии и плохим вкусом настоящей советской буржуазии, и та и другая полна гордыни, а их успехи – только материальные. Поколение капиталистов или менеджеров, прошедшее этап первоначальной индустриализации, требовало солидной мебели и импозантных фасадов. Личность Сталина также объясняет крайние формы мракобесия, принятые в Советском Союзе.