Текст книги "Опиум интеллектуалов"
Автор книги: Раймон Арон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Раймон Арон
Опиум интеллектуалов
© Calmann-Lе́vy, 1955
© Перевод. Л. Боровикова, 2015
© Издание на русском языке AST Publishers, 2015
* * *
Религия – это вздох угнетенной твари, душа бессердечного мира, она также —дух бездуховного времени.
Это опиум народа.
Карл Маркс
Марксизм – это, конечно, религия, в самом нечистом значении этого слова. Со всеми самыми низшими религиозными формами жизни его, в частности, объединяет факт постоянного использования, по выражению самого Маркса, в качестве опиума народа.
Симона Вейль
Предисловие
За последние годы я написал несколько статей, имевших отношение не столько к коммунистам, сколько к «коммунизантам», тем, кто, не являясь членом партии, испытывает симпатию к советскому режиму. И я решил объединить эти статьи и написать к ним введение. Этот сборник вышел в свет под названием «Полемические заметки» (Gallimard, 1955, collection Essais), введение и стало этой книгой.
Я пытался объяснить поведение интеллектуалов, безжалостных к слабостям демократии, но снисходительных к самым ужасным преступлениям, лишь бы они совершались во имя хороших доктрин: левые силы, революция, пролетариат. Критика этих мифов привела меня к размышлениям о культе истории, затем я задумался о той социальной категории, которой социологи еще не уделяли вполне заслуженного ею внимания: это – интеллигенция.
Таким образом, данная книга обращается и к современному состоянию идеологий, называемых левыми, и к положению интеллигенции как во Франции, так и во всем мире. Была предпринята попытка ответить на несколько вопросов, обращенных к самому себе: почему марксизм снова в моде во Франции, экономическое развитие которой опровергло все его предсказания? Почему идеологии пролетариата и партии пользуются бо́льшим успехом там, где менее многочислен рабочий класс? Что заставляет интеллектуалов в различных странах именно так говорить, думать и поступать?
В начале 1955 года споры о правых и левых, традиционно правых и новых левых снова вошли в моду. Повсюду все задавались вопросом: к кому пристать, к прежним или современным правым? Я отвергаю эти категории. В Национальном собрании фронты разграничиваются по-другому, в зависимости от обсуждаемых проблем. В некоторых случаях различают, строго говоря, правые и левые силы: сторонники соглашательства с национализмом (тунисским или марокканским) представляют при желании левых, между тем как сторонники репрессий или существующего положения относятся к правым. Но не являются ли защитники полной национальной независимости левыми, а сторонники Европы, которые соглашаются с существованием наднациональных организаций, – правыми? С таким же основанием можно было бы поменять термины.
С точки зрения Советского Союза, «мюнхенский дух» встречается и среди социалистов, ностальгирующих о марксистском братстве, и среди националистов, неотступно преследуемых «немецкой опасностью» или безутешно горюющих о потерянном величии. Объединения голлистов, сторонников де Голля, и социалистов происходят под лозунгом национальной независимости. Но не зародился ли этот лозунг из единого национализма Морраса[1]1
Шарль Моррас (1868–1952) – публицист, член Французской академии, поддержал режим Виши. – Прим. перев.
[Закрыть] или из якобинского патриотизма?
Модернизация Франции, развитие экономики представляют собой проблемы, которые внедряются в сознание нации. Проведение реформ наталкивается на препятствия, созданные не только монополиями или умеренными избирателями. А те, кто привержен прежнему образу жизни и архаичным способам производства, не всегда являются «крупными деятелями», они часто голосуют за левых. Используемые методы больше не создают блоки и идеологии.
Какой-нибудь кейнсианец, сожалеющий о либерализме, благосклонный к соглашению с тунисским или марокканским национализмом, убежден, что прочность атлантического альянса является лучшей гарантией мира. Я же в зависимости от того, как они относятся к экономической политике, Северной Африке или отношениям Восток – Запад, буду делить их на левых или на правых.
Какая-либо определенность во французских дискуссиях-перепалках может быть достигнута только при избавлении от двусмысленных понятий. Чтобы наблюдать за реальной жизнью, задаваться целями и констатировать абсурдность этих политико-идеологических смешений, которыми от чистого сердца легкомысленно играют революционеры и журналисты, желающие непременно добиться успеха.
По ту сторону борьбы мнений и меняющихся коалиций, вероятно, можно распознать несколько типов сознания. Каждый отдает себе отчет об избирательных предпочтениях… Но, заканчивая писать эту книгу, посвященную группе, к которой я отношу и себя, я склоняюсь к тому, чтобы разорвать все связи, но не для того, чтобы найти удовольствие в одиночестве, а для того, чтобы выбрать себе соратников среди тех, кто умеет бороться без ненависти, и тех, кто отказывается в борьбе на Форуме находить тайну человеческого предназначения.
Сен-Сигизмон, июль 1954.
Париж, январь 1955.
Часть I. Политические мифы
Глава 1. Миф о левых
Имеет ли еще смысл альтернатива правые и левые? Те, кто задает такой вопрос, немедленно становятся подозреваемыми. Но ведь Ален написал: «Когда меня спрашивают, имеет ли еще смысл разрыв между правыми и левыми партиями, между людьми правого и левого толка, в голову сначала приходит то, что человек, который задает этот вопрос, не относится к левым силам». Этот запрет не остановит нас, так как он, скорее, предал бы приверженность предубеждению, чем убежденность, основанную на разуме.
Левые силы, по мнению Литтре[2]2
П.-М. Эмиль Литре (1801–1881) – философ-позитивист, автор французского словаря, известного как Литтре. – Прим. перев.
[Закрыть], – это «оппозиционная партия во французских палатах, партия, заседающая слева от президента». Но это не то же самое, что оппозиция. Партии чередуются во власти. Партия левых остается левой даже в том случае, если она формирует правительство.
Настаивая на важности двух терминов – правые и левые, – не ограничимся констатацией того, что технология политических сил стремится к тому, чтобы сформировать, отделившись от центра, два постоянно разделенных блока. Внушается существование либо двух типов людей с фундаментально противоположными отношениями, либо двух типов концепций, диалог между которыми будет постоянно продолжаться, несмотря на изменение терминов и институтов. Либо, наконец, двух лагерей, борьба которых составила бы хронику веков. Пожалуй, только в воображении историков можно представить себе эти два типа людей, философских воззрений, партий, историков, обманутых делом Дрейфуса или сомнительной интерпретацией избирательной социологии.
Между различными группами, относящими себя к левым, никогда не было глубокого единства. Из поколения в поколение меняются лозунги и программы. А имеют ли между собой что-либо общее те левые, которые сражались вчера с конституционным режимом, и те, кто сегодня утверждает себя в режимах народной демократии?
Мифы из прошлого
Франция проходит через этап антагонизма правых и левых. В то время как эти термины до Второй мировой войны изредка использовались в политическом языке в Великобритании, они уже давно были приняты в гражданском праве Франции. Левые имеют такой преобладающий приоритет, что умеренные или консервативные партии ухищряются снова применять некоторые эпитеты, заимствованные из словаря своих противников. Сталкиваются демократические, республиканские и социалистические убеждения.
Согласно распространенному мнению, два обстоятельства придают этому антагонизму исключительное значение. Концепция мира, которой придерживаются сторонники старого режима, была вдохновлена католическим воспитанием. Новое сознание, которое подготовило революционный взрыв, склоняется к принципам, аналогичным церковной, а также королевской власти. Партия движения с конца XVIII века и на протяжении большей части XIX века боролась одновременно с троном и алтарем, она склонялась к антиклерикализму, поскольку церковная иерархия покровительствовала, или казалось, что покровительствовала, Партии сопротивления. В Англии, где религиозная свобода была причиной и очевидной ставкой в Великой революции XVII века, передовые партии носили печать независимых, нонконформистов, радикалов, скорее христианского сектантства, чем атеистического рационализма.
Переход от старого режима к современному обществу произошел во Франции внезапно и жестко. С другой стороны Ла-Манша конституционный режим устанавливался постепенно, представительские институты вышли из парламента, происхождение которого восходит к средневековым ритуалам. В XVIII и XIX веках демократическая законность сменила монархическую, не устранив ее полностью, равенство граждан постепенно стерло различие сословий. Идеи, которые Французская революция разнесла бурей по всей Европе, независимость народа, осуществление власти в соответствии с правилами, избранные и независимые ассамблеи, устранение различий в правах личности – все это было реализовано в Англии даже раньше, чем во Франции, и при этом народ отнюдь не освобождался от цепей в прометеевском порыве. «Демократизация» там была общим достижением соперничающих партий.
Грандиозная или ужасная катастрофа или революционная эпопея разделила пополам историю Франции. Она, кажется, направила одну Францию против другой, из которых одна не смирилась, не желая исчезнуть, а другая без устали продолжала крестовый поход против прошлого. Каждая из них прошла через преобразование почти неизменяемого человеческого типа. С одной стороны взывают к семье, власти, религии, с другой – к равенству, разуму, свободе. Здесь уважают порядок, постепенно устанавливаемый на протяжении веков, там обучают верить в способности человека изменить общество в соответствии с достижениями науки. Правые – партия традиций и привилегий против левых – партии будущего и единомыслия.
Эта классическая интерпретация не является ложной, но она представляет собой ровно половину правды. На всех уровнях существует два человеческих типа (хотя все французы не принадлежат ни к одному, ни к другому): господин Омэ против господина священника, Ален и Жорес против Тэна и Морраса, Клемансо против Фоша. В некоторых случаях, когда конфликты носят особенно идеологический характер, по поводу законов об образовании, по делу Дрейфуса или отделения церкви от государства, оба блока стремятся сформироваться, и каждый из них претендует на истинность. Но как не подчеркнуть, что теория двух блоков в основе своей – из прошлого и призвана замаскировать беспощадные распри, раздирающие каждый из так называемых блоков. Это и есть неспособность, которую по очереди демонстрируют правые и левые, совместно управляя государством, что показывает политическая история Франции с 1789 года.
До упрочения Третьей республики, если не считать несколько месяцев между февральской революцией и июньскими днями 1848 года, левые были во Франции XIX века постоянной оппозицией (отсюда и происходит путаница между левыми и оппозицией). Левые силы противостояли реставрации, поскольку считали себя наследниками революции. Именно оттуда они извлекли исторические названия, мечту о прошлой славе, свои надежды на будущее, но они сомнительны, как и то огромное событие, на которое они ссылаются. Эта левая ностальгия обладает всего лишь мифическим единением. Она никогда не была единой, с 1789 по 1815 год ее было не больше, чем в 1848 году, когда крушение орлеанистской монархии позволило республике заполнить конституционный вакуум. Правые, и это известно, также не были едины. В 1815 году монархистская партия была разделена на ультрароялистов, которые мечтали о возвращении старого режима, и умеренных, согласных на статус-кво. Восшествие на престол Луи-Филиппа вынудило легитимистов на внутреннюю эмиграцию, а приход Луи-Наполеона не примирил орлеанистов и легитимистов, одинаково враждебных к узурпатору.
Гражданские разногласия XIX века снова воспроизвели конфликты, которые придали революционным событиям их драматический характер. Неудача конституционной монархии привела к полупарламентской монархии, а ее неудача – к республике, которая во второй раз выродилась в плебисцитную империю. Кроме того, сторонники Конституции, фейяны, жирондисты, якобинцы были безжалостно повержены, чтобы в конце концов уступить место коронованному генералу. Они не представляли собой не только группы, соперничающие за обладание властью, они не были согласны ни на форму правления во Франции, ни на полноту реформ. Монархисты, желавшие дать Франции конституцию, аналогичную английской, не соглашались с теми, кто мечтал об уравнивании в богатстве и во враждебности к старому режиму.
Нам неважно, почему революция пришла к катастрофе. Г. Ферреро в последние годы жизни любил рассуждать о различии между двумя революциями, революции конструктивной, которая была направлена на расширение представительства, на предоставление некоторых свобод. И революции деструктивной – вызвавшей крушение принципа легитимности и отсутствие легитимности смены власти. Такое различие вполне удовлетворительно для понимания. Революция конструктивная несколько смешивается с результатами событий, которые мы оцениваем положительно: представительная система, социальное равенство, личные и интеллектуальные свободы. К деструктивной революции относят ответственность за террор, войны, тиранию. Нетрудно представить монархию, которая сама по себе постепенно, с отступлениями вводит главное из того, что, нам кажется, и было творением революции. Но идеи, вдохновлявшие ее, строго говоря, несовместимы с монархией, они расшатывали систему сознания, на которой покоился трон, они вызвали кризис легитимности, следствием которого стал большой страх и террор. В любом случае факт состоит в том, что старый режим рухнул сразу, почти не защищаясь, и что Франции понадобился целый век, чтобы прийти к другому режиму, принятому большинством нации.
Социальные последствия революции стали очевидными и необратимыми с начала XIX века. Уже было невозможно отказаться от отмены законов о привилегиях, от Гражданского кодекса, от равенства людей перед законом. Но выбор между республикой и монархией был еще не окончательным. Демократические устремления не были связаны с парламентскими институтами; бонапартисты подавили политические свободы во имя демократических идей. Никто из крупных писателей Франции в это время не признал левые силы, объединенные единой волей, которая охватила всех наследников революции против защитников прежней Франции. Партия движения – это противоположный миф, которому не отвечала даже избирательная реальность.
Клемансо выступил против исторической очевидности: «Революция – это блок», когда республике уже было обеспечено существование. Это заявление отмечало собой конец вчерашних распрей между левыми. Демократия примирилась с парламентаризмом, принцип заключался в том, что всякая власть исходит от народа, и на этот раз всеобщее избирательное право способствовало защите свобод, но не возвышению тирана. Либералы и эгалитаристы, умеренные и экстремисты больше не имели причин воевать и уничтожать друг друга: цели, которые заявляли различные партии, были в конце концов достигнуты одновременно. Третья республика – режим конституционный и в то же время народный. Она закрепляла законное равенство при всеобщем избирательном праве и неправомерно выдавала себя за славного наследника в блоке революции.
Но в тот момент, когда консолидация Третьей республики положила конец внутренним распрям левой буржуазии, возник раскол, носивший латентный характер еще со времени заговора Бабёфа, а может быть, и с момента зарождения демократической идеи. Левые против капитализма пошли вслед за левыми протестующими – против старого режима. А совпадали ли цели этих новых левых, объявивших народную собственность на средства производства и организацию государственной экономической деятельности, с целями вчерашних левых, восставших против королевского произвола, привилегированных порядков и цеховых интересов?
Марксизм дал формулу, которая сразу обеспечила преемственность и отметила собой разрыв между прежними и новыми левыми силами. Четвертая республика наследовала Третьей, пролетариат сместил буржуазию. Буржуазия разорвала цепи феодализма, вырвала народ из пут местных сообществ, личной преданности, религии. Но люди, лишенные преград и традиционной опоры, чувствовали себя беззащитными перед бесстрастными рыночными механизмами и всемогуществом капиталистов. Пролетариат смог бы завершить освобождение и установить человечный порядок на месте хаоса либеральной экономики.
В зависимости от стран, школ и обстоятельств подчеркивался освободительный или организаторский аспект социализма. Они настаивали то на разрыве с буржуазией, то на преемственности Великой революции. В Германии до 1914 года социал-демократия охотно демонстрировала безразличие в отношении собственно политических ценностей демократии и не скрывала осуждения, несколько презрительного, относительно положения, принятого французскими социалистами, решительными защитниками всеобщего избирательного права и парламентаризма.
Конфликт между буржуазной демократией и социализмом во Франции обнаружил такой же контраст, как и конфликт между различными группами левой буржуазии: его отрицают тем горячее, чем с большей силой он проявляется в действительности. До недавнего времени, вероятно, до Второй мировой войны, левые интеллектуалы редко толковали марксизм буквально и допускали радикальную оппозицию между пролетариатом и всеми приверженцами прошлого, включая буржуазных демократов. Философия, с которой они себя соотносили, была философия Жореса, сочетавшая элементы марксизма с метафизикой идеализма и предпочтения реформам. Коммунистическая партия развивалась быстрее в фазах народного фронта или патриотического сопротивления, чем в фазах тактики «класс против класса». Многие из поддерживающих компартию желают видеть в ней наследника движения Просвещения, партии, которая снова взяла на себя задачу других фракций левых сил, но с бо`льшим успехом.
Однако общественная история ни одной другой страны Европы не имеет таких трагических эпизодов, как июньские дни Коммуны 1848 года. Социалисты и радикалы триумфально победили на выборах 1924 и 1936 годов, но были неспособны править вместе. В день, когда партия социалистов была окончательно интегрирована в правительственную коалицию, коммунисты стали главной рабочей партией. Периоды блока левых, альянс неклерикальных сил и социалистов в период дела Дрейфуса и законы отделения церкви от государства – это период кризисов, которые решительно повлияли на мышление Алена, – менее характеризуют Францию, чем раскол между буржуазией и рабочим классом, который вскрыли события 1848, 1871, 1936 и 1945 годов. Единство левых в меньшей степени есть не отражение французской реальности, а скорее ее камуфляж. Потому что оно было неспособно достигнуть своих целей без 25 лет потрясений, Партия движения после всплеска борьбы выработала два принципа: добро и зло, будущее и прошлое. Потому что ей не удалось объединить рабочий класс и нацию, буржуазная интеллигенция мечтала о левых, которые объединили бы представителей Третьей и Четвертой республик. Эти левые вовсе не были мифической силой. Перед выборами они иногда объединялись. Но так же, как революционеры 1789 года объединялись только задним числом, когда реставрация отторгла в оппозицию жирондистов, якобинцев и бонапартистов, точно так же радикалы и социалисты реально объединились только против неуловимого врага, реакции, и уже в анахроничных битвах, когда они были преданы секуляристами.
Распад ценностей
В настоящее время, особенно во время Великого кризиса 1930 годов, доминирующей идеей левых стало то, что студенты, приехавшие из Африки и Азии в университеты Европы или Соединенных Штатов, привезли с собой отпечаток марксизма, правда, несколько догматичного. Левые выдают себя за антикапиталистов и сочетают в одном неопределенном синтезе народную собственность на средства производства, враждебность к концентрации экономической власти у монополистов, недоверие по отношению к рыночным механизмам. Теснить ряды влево – keep left – на единственно правильном пути, ведущем к национализации и контролю за равенством доходов.
В Великобритании это выражение за последние 20 лет приобрело некоторую популярность. Может быть, марксизм, который несет с собой антикапитализм, внушает историческое ви́дение левых, как воплощающих собой будущее, которые совершили бы свержение капитализма. Может быть, приход к власти лейбористов в 1945 году выразил накапливающееся озлобление во фракции непривилегированных против правящего класса. Совпадение между желанием социальных реформ и бунтом против правящего меньшинства создает ситуацию, которая порождает и развивает миф о левых.
На континенте решающий опыт века являет очевидный двойной раскол в среде правых и в среде левых, созданный фашизмом, или национализмом и коммунизмом. В остальной части света решающим опытом становится распад политических и социальных ценностей левых. Видимость идеологического хаоса получается из столкновения и замешательства между непосредственно европейским расколом и переоценкой европейских ценностей в обществах за пределами западной цивилизации.
Не без опаски используются термины, заимствованные из политического словаря Запада в конфликтах внутри наций, принадлежащих к другим сферам цивилизации, даже и особенно тогда, когда борющиеся партии умудряются ссылаться на западные идеологии. В различных ситуациях идеологии склонны к приданию противоположных значений их исходным смыслам. Те же самые парламентские институты выполняют функцию либо движения, либо консервации в зависимости от общественного класса, который их основал и ими управляет.
Когда добропорядочные офицеры, выходцы из мелкобуржуазных семей, разлагают парламент, манипулируемые восточными паша́ми, и ускоряют захват национальных ресурсов, где в это время находятся левые или правые? Офицеры, которые приостанавливают конституционные гарантии (другими словами, устанавливают диктатуру сабли), не могут называться левыми. Но плутократы, которые еще недавно служили электоральным или представительным институтам, теперь удерживают свои привилегии, больше не заслуживают этого славного эпитета.
В странах Южной Америки или Восточной Европы не раз воспроизводилось то же сочетание авторитарных средств и социально прогрессивных целей. В подражание Европе они создали парламенты, ввели избирательное право, но массы оставались неграмотными, а средний класс слабым: либеральные институты неизбежно были монополизированы «феодалами» или «плутократами», крупными собственниками и их союзниками в государстве. А диктатура Перона, поддерживаемая descamidos (безрубашечниками), которую позорит крупная буржуазия, привязанная к своим привилегиям и к парламенту, ею созданным и защищаемым, она правая или левая? Политические, социальные и экономические ценности левых, которыми отмечены последовательные этапы развития, находятся на конечном отрезке пути признания в Европе, в других местах остаются радикально распавшимися.
Впрочем, это не значит, что такой распад не был замечен теоретиками политики. Греческие авторы описали две типичные ситуации, при которых возникают авторитарные движения, которые нельзя отнести ни к правым аристократам, ни к левым либералам: «прежняя тирания» – это современница перехода между патриархальными обществами и городскими и ремесленными обществами. А «тирания современная» происходит из борьбы заговорщиков внутри демократий. Первая чаще бывает военной, а вторая – гражданской. Одна опирается на группировку растущих классов, мелкую буржуазию городов, она отвергает господствующие институты и умело пользуется к собственной выгоде крупными группами, «семьями». Вторая в старинных городах собирала в неустойчивую коалицию «богачей, взволнованных угрозой грабительских законов» и самых бедных граждан, которых средние классы лишили средств к существованию, принеся в жертву кредиторам. В индустриальных обществах ХХ века подобная коалиция объединяет крупных капиталистов, на которых наводит ужас социализм, промежуточные группы, считающие себя жертвами плутократов и пролетариата, защищаемого профсоюзами, представителей самых бедных трудящихся (сельскохозяйственных рабочих или безработных) и, наконец, националистов и активистов всех общественных групп, которых раздражает медлительность парламентских действий.
В ХIХ веке история Франции дает примеры подобных распадов. Наполеон закрепил социальные завоевания революции, но он заменил ее монархией, ослабленной и веротерпимой, личной властью, настолько же деспотичной, насколько эффективной. Гражданский кодекс и диктатура не были больше несовместимы с веком буржуазии, как и пятилетние планы и тирания с веком социализма.
Хотелось придать конфликтам Старой Европы какую-то идеологическую чистоту, объяснить «фашистские революции» высшими формами реакции. Вопреки очевидности отрицается, что коричневые демагоги были смертельными врагами либеральной буржуазии так же, как и социал-демократы. Революции правых оставляют у власти тот же капиталистический класс и ограничиваются заменой полицейского деспотизма на более тонкие категории парламентской демократии. Какова бы ни была роль, которую сыграл «крупный капитал» в пришествии фашизма, искажается историческое значение «национальных революций», когда их приводят к разновидности своеобразной реакции или к государственной суперструктуре монополистического капитализма.
Однако если рассматривать одну крайность – большевизм и другую – франкизм, то первую несомненно нужно назвать левой, а вторую – правой: первый заменил собой традиционный абсолютизм, он ликвидировал прежний правящий класс, создал коллективную собственность на средства производства. Он пришел к власти при поддержке рабочих, крестьян и солдат, истосковавшихся по миру, хлебу и праву на землю. Второй пришел на смену парламентскому режиму, он финансировался и поддерживался привилегированными слоями (крупными собственниками, промышленниками, церковью, армией), он одержал победу на полях сражений гражданской войны благодаря марокканским войскам при участии карлистов и благодаря, наконец, немецкой или итальянской интервенции. Большевики относят себя к левой идеологии, рационализму, прогрессу, свободе, франкисты – к контрреволюционной идеологии, семье, религии, власти.
В любом случае антитеза далека от определенности. Национал-социализм мобилизовал массы не менее угнетенных людей, чем те массы, которые откликнулись на призыв социалистических и коммунистических партий. Гитлер получал деньги от банкиров и промышленников, некоторые руководители армии видели в нем единственного человека, способного вернуть Германии ее величие, но миллионы людей поверили в фюрера потому, что они больше не верили в выборы, партии, парламент. При развитом капитализме угроза кризиса в сочетании с моральными последствиями проигранной войны восстановила ситуацию, аналогичную первичной индустриализации. Это контраст между очевидной слабостью парламента и экономическим застоем, возможность восстания крестьян, обремененных долгами, и рабочих, потерявших работу, безработных интеллектуалов, ненавидевших либералов, плутократов и социал-демократов – всех, кто, по их мнению, извлекает выгоду из ситуации статус-кво.
Сила притяжения партий, считающих себя тоталитарными, проявляется или каждый раз рискует проявиться в трудных обстоятельствах, когда появляется диспропорция между представительными режимами и потребностью правительства в индустриальном обществе народных масс. Попытка утверждения политических свобод силой не пропала и после Гитлера и Муссолини.
Национал-социализм становился все менее консервативным по мере своего продвижения во власти. Армейские командиры, выходцы из известных семей, позже оказались подвешенными на мясницкие крюки рядом с лидерами социал-демократии. Управление экономикой постепенно улучшалось, партия старалась соответственно своей идеологии видоизменить Германию, а при возможности и всю Европу. При слиянии партии и государства, при устранении независимых организаций, при преобразовании партийной доктрины в единую национальную идею, при жестокости методов и чрезмерной власти полиции – не напоминает ли гитлеровский режим власть большевиков больше, чем в мечтах контрреволюционеров? Похоже, правые и левые или псевдоправые фашисты и псевдолевые коммунисты объединились в тоталитаризме.
Можно возразить, что гитлеровский тоталитаризм является правой силой, а сталинский тоталитаризм – левой, под предлогом того, что первый заимствует идеи у контрреволюционного романтизма, а другой – у революционного рационализма, что один считает себя особым, национальным или расовым, а другой – универсальным начиная с единственного класса, избранного историей. Но тоталитаризм, прикидывающийся левым, и через тридцать пять лет после революции воодушевляет великую русскую нацию, обвиняет космополитизм и поддерживает деспотию полиции и мракобесие, другими словами, он продолжает отвергать либеральные и личные ценности, которые движение Просвещения пыталось противопоставить деспотии властей и мракобесию церкви.
По-видимому, более приемлемой была бы аргументация, которая присвоила бы революционному пароксизму и необходимости индустриализации единую национальную идею государства и террора. Большевики – это якобинцы, добившиеся успеха благодаря стечению обстоятельств, они расширили пространство, подвластное их воле. Так же, как Россия и страны, привлеченные новой верой, экономически отстают от Запада, секта, убежденная в воплощении дела прогресса, должна положить начало своему правлению, обрекая народы на нужду и тяготы. Э. Бёрке (и он тоже) думал, что якобинское государство представляло собой агрессивную диктатуру против традиционных режимов, что война между этими последними и революционной идеей была неизбежной и беспощадной. Ослабление коммунистического пыла, подъем уровня жизни в будущем помогут преодолеть великий раскол. После этого обнаружится, что методы отличались больше, чем результат.
Оглядываясь назад, было признано, что левые, восставшие против старого режима, преследовали многочисленные цели, которые не были ни противоречивыми, ни едиными. С помощью революции Франция раньше других стран добилась социального равенства и в документах, и в текстах законов. Но падение монархии, устранение политической роли привилегированных законов на протяжении целого века продлило нестабильность всех французских режимов. Однако ни во Франции, ни в Англии в период между 1789 и 1880 годами регулярно не соблюдались ни личные свободы, ни конституционный характер власти. Партия либералов, более озабоченная юридически habeas corpus (законом о неприкосновенности личности), свободой прессы, представительными институтами, чем монархической или республиканской формой государства, представляла собой беспомощное меньшинство. Великобритания ввела всеобщее избирательное право для мужчин только в конце века, но она не знала и подобия плебисцитарного цезаризма, граждане не боялись ни произвольных арестов, ни цензуры или захвата газет.