355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рауль Мир-Хайдаров » Ранняя печаль » Текст книги (страница 13)
Ранняя печаль
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:27

Текст книги "Ранняя печаль"


Автор книги: Рауль Мир-Хайдаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

Мягкий, спокойный закат, обещавший назавтра ясный день, розово окрасил полнеба за огородами, когда они с матерью добрались до двора. Отчим, видно, только что закончил поливать из шланга зелень, цветники, запущенный розарий. Асфальтовая дорожка, нагретая за долгий день жарким солнцем, чуть дымилась. В воздухе стоял запах земли, сада, пахло так, как может пахнуть только в деревне после дождя. Исмагиль-абы стоял у самовара, подбрасывая из совка истлевающие рубиновые куски угля, чтобы медный красавец запел, – видимо, это было главным заданием матери, потому что тут же, в затишке летней веранды, гостя уже ждал стол, прикрытый от мух марлей в два слоя.

Отчим на первый взгляд изменился мало, только заметно поредел его седой ежик, которому Исмагиль-абы не изменял всю жизнь. Но лишь сейчас Рушан заметил, как мал и худ стал отчим, словно подросток. И что-то неуловимо изменилось в лице и речи, но он понял сразу, в чем тут дело: наконец-то тот поставил зубные протезы.

Они как-то неловко, словно смущаясь, обнялись, и Дасаев ощутил острые лопатки отчима под теплой фланелевой рубашкой. Мать, что-то наскоро убрав, что-то добавив, пригласила мужчин к столу. Исмагиль-абы прихватил из ведра у колонки чекушку захолодевшей водки. Выпили за приезд и закусили первыми, своими, малосольными огурцами. Слово за слово, отчим спросил – надолго ли, или опять на один-два дня?

– Наверное, надолго, – ответил Рушан и неожиданно добавил: –Соскучился я по дому... – и тут же понял, что не слукавил, сказал правду.

Ему было радостно ощущать на себе теплый, радостный взгляд матери, чувствовать ненавязчивое внимание отчима. Приятно было вдыхать порядком подзабытые запахи тлеющего самоварного угля, свежей кошенины, уложенной на просушку на крыше низкого сарая, удивляться по-деревенски пахучему аромату масла, молока. Ему хотелось пожить дома, куда когда-то собирался вернуться навсегда, и где бывал теперь только наездами.

Таких домов в Мартуке раньше не было, можно сказать, с немцев началось строительство больших, просторных, со стеклянными верандами, домов. Теперь, правда, пошли еще дальше: и веранды сделали теплыми, и воду в дома провели, и отопление паровое у хороших хозяев не редкость.

Определили старики сына на "его" половине дома, – большой зал с роскошным фикусом и темноватая спальня, так они были задуманы в проекте, ведь родители ожидали Рушана после учебы, надеялись и невестку увидеть в новом доме. Каждый раз, возвращаясь из отпуска или из командировки и заезжая на день-другой в родной дом, он размышлял, как бы сложилась его жизнь, вернись он в Мартук навсегда, и иногда такой спокойной, безмятежной рисовалась она, что казалась похожей на сказку. Но Дасаев быстро отрезвлял себя и успокаивался, ибо в этой удобной, рядом с отчимом и матерью, да и при крепком хозяйстве, жизни не было места главному – его работе.

Конечно, вернись он в Мартук, нашлось бы дело и для него. Но был бы он тогда как капитан без моря или летчик без неба, а работа для мужика –главное, это он усвоил в безработном поселке с детства.

Но дома, в Ташкенте, сверх меры наводненном дипломированными специалистами, три четверти которых составляли такие же выходцы из маленьких местечек, как он сам, Дасаев иногда с некоторой жалостью думал о своих коллегах, не состоявшихся, по большому счету, инженерах, напрасно отирающихся в раздутых штатах многочисленных отделов и бюро. Как бы, наверное, пригодились их знания и умение у себя дома. Этим людям, которые, по сути своей, не способны на масштабные дела, в малом, наверное, удалось бы показать себя, ведь строилась-то страна из края в край, – сейчас в любом самом затерянном уголке высится башенный кран. Но нет, привыкли, притерлись, так и живут по многим городам, иногда заходясь тоскующими воспоминаниями о родных хуторах, аулах, кишлаках, селах несостоявшиеся горожане и не очень грамотные инженеры.

Утром, когда Рушан проснулся, отчима уже не было – промкомбинат, которому Исмагиль-абы отдал тридцать с лишним лет, начинал работать с половины восьмого.

Чай пили на веранде с распахнутыми в огород окнами. Дасаев пребывал в добром расположении духа, хорошо выспался, и даже сны видел приятные, о давней, отроческой жизни. Мать, заметившая это, приободрилась, – вчера на вокзале ей показалось, что сын приехал скорее по долгу, чем по велению сердца. Но сейчас она видела, как радует сына солнышко, гулявшее в огороде, пыхтящий самовар, заметила, какими соскучившимися глазами оглядывает он соседние дворы за плетнями, как тянется то и дело взглядом к жеребенку в казахском дворе, у Мустафы-агая.

Сидели они долго, Гульсум-апай дважды подкладывала из совка жаркие угли, чтоб не кончалась песня надраенного до золотого блеска восьмилитрового самовара.

Казалось, не иссякнут вопросы сына и не будет конца ее ответам, – за каждым ответом чья-то жизнь, так или иначе соприкасавшаяся с его давними днями. Но разговор их прервали – пришли две казашки, которых мать тут же усадила за стол. И, обращаясь к той, что старше, своей ровеснице, сказала, гордясь: "Вот сын приехал в отпуск из Ташкента, большим инженером там работает". А та ответила, что помнит Рушана, как малым с другими ребятами он приходил к ним во двор поздравлять с гаитом*, да жаль, не щедро одаривала, уж такое трудное время было, а сейчас, мол, милости просим, барана зарежем, гостем будете, хвала Аллаху, жизнь и к нам повернулась лицом.

Дасаев, выпив с ними пиалу чая, откланялся. Весь день не шло у него из головы, кто же эта аккуратная старушка в розовом бархатном жилетике и где, в какой стороне, ее усадьба, но так и не вспомнил, а ведь Мартук его детства был не так уж велик.

За последние пять лет многое изменилось: Украинская улица покрылась асфальтом, почти исчезли на ней старые дома, отстроились заново, считай, все. Да и старые саманные дома, что еще сохранились, обложены снаружи светлым кирпичом-сырцом – веселее, наряднее стала улица. Узнавая и не узнавая дворы соседей, на чьи огороды в детстве делал дерзкие налеты, а позже тайком рвал цветы для девчат, он незаметно прошел собес, здание под ржавой крышей. На его памяти там всегда ютилось районо в двух крошечных комнатках. "Ладно, успеется", – подумал он и не стал возвращаться.

*Гаит – мусульманский праздник, подобный христианскому Рождеству.

Проходя мимо промкомбината, Дасаев замедлил шаг, а потом и вовсе остановился, захваченный воспоминаниями. Перейдя через дорогу, присел в тени акаций у веселого, желтой окраски, обшитого деревом дома.

Промкомбинат, главный кормилец Мартука, долго, до тех пор, пока не набрала силу целина, оставался единственным предприятием в поселке, где можно было получить работу. Рушан знал все ходы и выходы на его казавшейся тогда огромной территории, ведь не раз приходилось носить в сумерках отчиму скудный ужин, когда Исмагиль-абы задерживался в цеху до глубокой ночи. А в праздники, умытый и по возможности принаряженный, бегал сюда на утренники. Какие елки, с какой выдумкой устраивала для поселковой ребятни артель, как в просторечии называли в селе промкомбинат! А подарки, вручавшиеся "настоящим" Дедом Морозом, даже по нынешним меркам были истинно новогодними, ибо уже за два-три месяца начинали думать, чем порадовать детей, и людей равнодушных, способных хоть что-то урвать на этом или подсунуть залежалые печенья и конфеты, и на дух не подпускали к веселому празднику.

Дасаев поглядывал на выросшие, вытянувшиеся вверх на три-четыре этажа новые цеха комбината. Он знал, что вон в том дальнем, угловом здании, на втором этаже, отчим стегает ватные одеяла, а какие они получаются мягкие, из ярких атласов и цветной хлопчатки, с красивым узором-строчкой, он вчера видел сам. Одеяла хорошо раскупались в районе, а теперь и из других областей присылают заявки, успевай только стегать. Хотелось подняться к отчиму в цех и, никуда не спеша, посидеть рядом, не мешая, а потом вместе через весь поселок вернуться домой, – до обеда-то уже недолго. Но опять он решил, что успеется, нечего торопиться.

Вдруг пришло на ум, что стоило бы рассказать о волоките с пенсией парторгу комбината – отчим хоть и не партийный, зато ветеран, а не перекати-поле, кому в трудовой книжке и штамп ставить некуда, к тому же фронтовик, орденоносец.

Дасаев встал и решительно направился в одноэтажный, под цинковой крышей, флигель, единственное здание, оставшееся неизмененным с прежних времен. Здесь, он помнил, издавна располагалась администрация. Но партком оказался на замке, а спрашивать кого-нибудь, по какому случаю закрыто, не хотелось, тут же до Исмагиля-абы дойдет: сын, мол, парторга разыскивал.

Он уже выходил из узкого темного коридора на улицу, как вдруг его окликнули. Обернувшись, Дасаев увидел тетю Катю, жившую раньше напротив, через дорогу. Сколько себя помнил, она всегда работала в бухгалтерии комбината.

Она обняла Рушана, по-восточному похлопывая его по плечу, и они вместе вышли во двор.

– Сколько ж лет я тебя не видела?.. Помню, с Севера в отпуск на новоселье приезжал, тогда я еще плясуньей и певуньей была. Да, хороший дом отгрохал Алексей (она называла отчима на русский лад), хвалился тогда, что женить тебя будет и внуки, мол, скоро по дому просторному побегут... Как, дети-то есть?

– Нет, холост до сих пор... – отчего-то виновато потупился Дасаев, но женщина продолжала делиться своим:

– Мы ведь получили казенную хату за железной дорогой, строиться нам, старикам, не по силам, да и не по деньгам. А дети, как и ты, разлетелись, не чаще, чем тебя, вижу. Как матушка? Я ее тоже давно не видела, вот, господи, в одном селе, называется, живем... Раньше-то я частенько у вас бывала, попила уж чаю из вашего самовара, бывало – с сахаром, бывало – вприглядку, всяко довелось. Иное время и вспомнить страшно. Слава богу, что на старость и к нам жизнь людская пришла. А ты чего к нам в артель пожаловал?

– Да вот, с парторгом хотел увидеться. Только вы уж, тетя Катя, отцу об этом не говорите, – попросил Рушан.

– А-а, понимаю. Характер у Алексея что кремень: дважды не просит. Слышала, в обиде он на собес. Это хорошо, что ты вызвался помочь старику, такое уж время бумажное: к каждой справке справка требуется, а иную бумажку добыть – просить надо, в пояс кланяться. А твой отчим смолоду такой: с голоду помирать будет, не унизится. Настрадалась, поди, твоя мать от характера его? Живет-то он правильно и от других того же требует, да люди-то все разные. Ты уж помоги старику. А у меня все давно готово, подсчитано, не больно, правда, много получается, но все проскребла, трижды просчитала, ничего не упустила. Не было ведь раньше денежной работенки в наших краях, хоть и надрывались порой до седьмого пота, да ты и сам, чай, помнишь...

Дасаев покивал головой, соглашаясь.

– Я отдам тебе, Рушан, папочку на время, посмотри сам, просчитай еще разок, дело нехитрое. Дам, хоть и не положено. С Алексеем-то нас ниточка связывает, с ним ведь уходил на службу, на его глазах погиб и им похоронен жених мой, Дмитрий. Дружки неразлучные, волейболисты первые на район они были с Алексеем в парнях... – она привычно вздохнула. – Так ты уж посмотри сам...

XXVI

Тоненькая папка на тесемочках хранила не только выписки из приказов, ведомости заработной платы за многие годы, расчеты и прочие финансовые документы, необходимые, чтоб установить размер пенсии отчиму, – она хранила историю их семьи. По ней можно было проследить более чем тридцатилетнюю жизнь Исмагиля-абы, пожелтевшие листы бумаги возвращали Рушана к детству, отрочеству. Иногда в комнату, где он сидел за письменным столом, незаметно входила мать, она бережно, как обращаются с документами малограмотные люди, брала какую-нибудь бумажку, исписанную не потерявшими цвет фиолетовыми чернилами, и сразу узнавала в строчках, выведенных тонким ученическим пером, руку Кати Панченко, их бывшей соседки.

Поначалу Рушана удивляло, что мать, только глянув в ведомость, в строку, где были указаны жалкие гроши, что зарабатывал ее муж более чем двадцать лет назад, помнила, не вчитываясь в документ, чем занимался отчим именно тогда. И тут же, если была в настроении и не ждали дела, начинала рассказывать о чем-нибудь примечательном, памятном из того давнего года. Рассказывая, она тайком утирала краешком накинутого на голову платка глаза, а перед ним из полузабытых, смутных или вдруг озаренных яркой вспышкой памяти картин складывалась не только судьба их семьи, но и история артели, всего Мартука.

Память матери удивила сына еще и потому, что, проработав на одном предприятии много лет, отчим сменил десятки профессий, пойди упомни. Нет, Исмагиль-абы не был летуном или неумехой. "Золотые руки, золотая голова", –так все говорили про него, это Рушан и сам слышал не раз. Дело в ином: артель долгие годы была хозяйством маломощным, да и бестолковым, по правде говоря: чуть ли не каждый год открывались одни цеха и закрывались другие. Едва набрав работников, обучив их и начав кое-как выполнять план, -люди уже радовались забрезжившей надежде на хорошие заработки, – бессменный председатель артели Иляхин приносил нерадостную весть: закрывали один цех, как велела область, открывали другой. А через год, растеряв оборудование и людей, вновь спешно организовывали год назад закрытое дело. Каких только цехов не было за эти годы: и шорный, и швейный, и кондитерский... Даже сани – кошевые, легкие, быстрые, в которых разъезжали председатели колхозов всей области, – делали в Мартукской артели. Богата наша земля умельцами и толковыми мужиками, если даже в их небольшом селе за любую работу брались: хоть чесанки валять, хоть тулуп, полушубок справить, хоть шаль-паутинку связать, и все получалось – одно загляденье, до сих пор вспоминают люди... А все закрытия начинались с увольнения. Но чаша сия миновала Исмагиля-абы: работник он бы умелый и безотказный, да и по праздникам, при всех орденах, которым было тесно на его неширокой груди, сидел всегда в президиуме. Неудобно было бы с фронтовиком так поступать. Пряча глаза в пол или отводя в сторону, говорил обычно Иляхин: "Ты уж, Алексей, не обессудь, опять в новый цех учеником пойдешь, ты одолеешь..." Потому-то и встречались ведомости с графой, где отчиму причиталось по тем старым деньгам всего 280-320 рублей, а работали тогда не только без выходной субботы, но и воскресенья частенько прихватывали.

Но мать помнила не только грустное; вдруг, казалось бы, не к слову вовсе, глядя в те же графы, она вспомнила, что это был месяц выборов. Тепло, с вмиг посветлевшим лицом, упоминала она по имени-отчеству забытых и полузабытых вождей, которые дать ей ничего хорошего в жизни не успели, кроме твердой веры в светлый завтрашний день. А Рашид, уже вполуха слушая мать, снова будто воочию видел радостные, праздничные дни выборов в Мартуке.

Главный агитпункт, где проводились сами выборы, располагался тогда в школе, и по вечерам там уже за месяц до праздничного дня играла радиола, ярко горели огни. А в день выборов родители уходили голосовать затемно, когда он еще спал. Возвращались они веселые, успев пропустить рюмочку-другую с друзьями, сослуживцами, родственниками, – дело не зазорное в такой всенародный праздник, – а мать еще и наплясавшись и под русскую гармонь, и под татарскую тальянку с колокольчиками. Приходили они всегда с чем-нибудь вкусным: апельсинами, халвой, ржаными пряниками или копчеными лещами – едой столь редкой и потому особенно памятной по праздничным дням...

Захваченные воспоминаниями, засиживались они с матерью иногда часами, а однажды проговорили до самого обеда, опомнились, только увидев у калитки отчима. Рушан от растерянности не все бумажки успел припрятать, но Исмагиль-абы, к радости матери, не обратил на них внимания...

За столом, и позже, поливая с отчимом по вечерам огород или мастеря что-нибудь по хозяйству – дел в любой усадьбе всегда с избытком, – Рушан лишь изредка перекидывался с ним малозначащими фразами, а если и говорили, то только по делу.

Дасаев уже успел заметить, что мужчинам с отцами своими с течением лет говорить все труднее, сложнее, что ли, чем женщинам с матерями. У тех все наоборот: с годами дочери теснее сближаются со своими матерями, потому что сами обзаводятся детьми и постигают материнские заботы.

Детство Рушана и его сверстников прошло без особых ласк, без умильных вздохов над проказами мальчишек-сорванцов. У родителей были заботы поважнее забота – накормить да хоть как-то обуть-одеть малых, тогда это было главным. Уходили на рассвете, приходили с закатом, но заработанного едва хватало, чтоб свести концы с концами. До ласк, до нежностей ли было? Вот и он, хоть всего шесть лет ему исполнилось, не назвал отчима отцом, знал –его отец, танкист, погиб под Москвой. Да и позже никогда не называл его "ати", а всегда "абы", хотя, помнится, поначалу Исмагиль-абы, чтобы привык к нему парнишка, много времени потратил. Рискуя расшибить, ободрать сияющий хромом "Диамант", научил его раньше других мальчиков кататься на велосипеде. И санки, и коньки самодельные, и лыжи-самоструги были у Рушана лучше всех, но так ни разу и не услышал отчим долгожданного "ати".

Вспоминая это, Рушан даже сейчас не мог понять причину своего детского упрямства. Ведь у многих не было отцов, а у него был, такой замечательный, веселый, да еще с орденами, – ему завидовали все мальчишки, считая, что дядя Алексей самый сильный в Мартуке, хотя и намного меньше ростом, чем отец Петьки Васятюка. А вот он так никогда и не назвал его отцом...

В отсутствие матери Рушан открывал старый, окованный медью китайский сундук, где некогда хранилось девичье приданое бабушки. В узком боковом отделении лежали ордена и медали Исмагиля-абы. Даже по нынешним скептическим меркам людей, не нюхавших войны, награды у отчима высокие, и было их действительно много – девять. А первый орден отчим получил в тридцать девятом, на озере Хасан. Рассматривая вновь эти ордена, к которым в детстве его тянуло как магнитом, он вспоминал, что раньше, хоть и трудно было, голодно, но часто приглашали гостей, и в праздник отчим не забывал надеть награды.

Водкой баловались только по большим праздникам, ставили бутылку-другую в красном углу стола для дорогих и редких гостей: не по карману мартучанам была она. А готовили хозяева, ждущие гостей, за неделю-две до праздников "бал" – разновидность русской бражки-медовухи. Напиток не крепкий, но хмельной, и делали его в каждом доме по-своему. Людей, гнавших подобное зелье на продажу, тогда не было, и власти смотрели на производство бала "для себя" сквозь пальцы.

Рушан, перебирая ордена и медали, вспоминал, что обычно в такие дни отчим на свой военный китель прилаживал только два ордена, – теперь-то он знал им цену, этим орденам Славы. Но это было давно-давно, когда отчим со своей матерью, бабушкой Зейнаб-аби, только переехали к ним насовсем, тогда Исмагиль-абы еще разъезжал на "Диаманте" и не пропускал ни одной игры в волейбол за "Локомотив" – станционную команду, честь которой защищал еще до войны.

Раньше – Рушан помнил хорошо, потому что об этом говорили и сопливые мальчишки, и соседки всегда судачили, – за ордена и медали выплачивали деньги, не ахти какие, правда. Но поскольку у отчима наград таких было немало, и если учесть, что в Мартуке каждая копейка ценилась, ибо заработать ее было особенно негде, и эти деньги были подспорьем. С наградных-то денег и баловал иногда Исмагиль-абы семью. Но выплаты очень скоро почему-то отменили. В Мартуке, правда, событие это почти никого, кроме отчима, не задело, но как огорчился Исмагиль-абы, Рушан помнил. Ведь выплаты были не только подспорьем семье, а поднимали его в глазах сельчан: не просто фронтовик, а воевал как надо, потому и почет, награды, – и вдруг разом лишили всего.

Маялся отчим еще и потому, что находились люди, которые намеренно подначивали его, называли ордена "железками". Помнит Рушан, как у них дома на октябрьские праздники отчим подрался из-за этого с каким-то мужиком, приехавшим из Оренбурга с мелочной торговлей.

– Провокатор, сволочь! – кричал по-русски разъяренный Исмагиль-абы, и рыжие веснушки, словно кровь, горели на его мертвенно-бледном лице. – Я бы таких, как ты, расстреливал на месте, гнида, спекулянт... – ярился он, удерживаемый могучим дружком Васятюком...

А мужик, ретируясь, показывал кукиш и зло огрызался:

– Вояки... обвешались, как казашки, побрякушками и хотите тут порядки фронтовые завести... Поплачете, хлебнете еще горюшка на гражданке со своей совестью и правдой, генералы бесштанные...

С тех пор, Рушан помнит, отчим реже стал доставать из сундука ордена. Но гулянок с дракой, руганью он больше не припомнил.

Чаще всего бывали у них дома одни и те же люди: Васятюк, соседи Панченко, несколько оренбургских татар – отчим был родом оттуда, –одна-две вдовы, подружки матери, и всегда Гани-абы, плотник с деревяшкой вместо левой ноги, первый песенник и гармонист. А какие песни – татарские, башкирские, русские, украинские – певали на этих вечеринках! За песни больше всего и любил гостей Рушан. А иногда вдруг – тогда еще много говорили о прошедшей войне – заводили разговор о своих солдатских путях те, кто собирался за столом. Обычно начиналось со слов: "а вот в Германии..." или "а в Польше..." И разговор чаще всего шел о мирном: об укладе, привычках, нравах, хозяйствовании, о скоте... Но иногда вспоминали и о боях – жестоких, кровавых... Да разве можно было избежать этой темы, если в той "а в Германии", "а в Польше" остались навечно друзья, товарищи, земляки?

Отчим, как ни странно, уклонялся от таких разговоров, но всегда находился в компании новый человек, не знавший о его наградах, и, естественно, спрашивал: а этот орден за что, а тот? Исмагиль-абы отвечал односложно: за выполнение особо важного задания. Но изредка, то ли под настроение, то ли подогретый воспоминаниями своего друга Васятюка, рассказывал и он.

Из этих рассказов постепенно у Рушана сложился образ отчима того, военного, времени. Ныне в этом, не по возрасту сильно постаревшем, немногословном, тихом старичке очень трудно было признать солдата, и солдата не робкого десятка. И Дасаев, перебирая ордена, возвращался в мыслях к тому, давнему образу, нарисованному детским воображением.

Воевал Исмагиль-абы в разведке, а точнее – обеспечивал разведке связь. Забираясь в тыл, подсоединялся к вражеской сети, а офицер, знавший немецкий, прослушивал разговоры. Разумеется, в таких ситуациях не раз и не два приходилось сталкиваться с немцами нос к носу, ведь всю войну он воевал на территории противника, оставляя за спиной многие километры ничейной, нейтральной территории, даже просто пройти по которой было делом нелегким. Отчим был огненно-рыжим и, наверное, действительно смахивал чем-то на немца. Почти всю войну он прошел в форме солдата вермахта, тщательно подогнанной полковыми портными. Форма эта была у него на все сезоны, и даже автомат, с которым он не расставался ни днем, ни ночью, был немецким "шмайссером".

Из рассказов, услышанных в детстве, Рушану больше всего запала в память одна сцена... Отчим под носом у немцев подсоединяет на столбе провод для подслушивания. Экипировка, наушники, инструмент – все чин чином, немецкий связист, да и только. А рядом, в густом кустарнике, товарищи, – ждут, когда сержант, спустив незаметно по столбу провод, дотянет его до офицера, знающего язык. И вдруг, совершенно неожиданно, появляются немецкие солдаты, человек пятнадцать. Завидев связиста, они что-то весело кричат и смеются. Сержант, опережая их, делает единственно возможное – торопливо берет в зубы концы проводов и, так же весело улыбаясь, машет в ответ рукой. Рукава закатаны по локоть, руки и лицо густо усыпаны яркими веснушками – весна. Веселый, храбрый Ганс, на тонкой шее болтается "шмайссер", а у столба лежит ранец телячьей кожи, загляни ненароком – все немецкое, до губной гармошки. Все продумано в разведке, но главная надежда – на выдержку, хладнокровие, на характер...

Даже через годы Рушан словно чувствует, как предательски подрагивают ноги отчима, того и гляди "когти" сорвутся, как руки невольно тянутся к вмиг потяжелевшему "шмайссеру", но нельзя, и он долго-долго, сквозь холодный пот, улыбается и машет немцам, признавшим в нем своего...

XXVII

Недели, даже десяти дней, как рассчитывал Дасаев, оказалось недостаточно, чтобы уладить дела, но, откровенно говоря, все это время он почти не вспоминал о путевке в Алушту. На послезавтра он наметил поездку в Оренбург, и не потому, что хотел встретиться с городом юности, хотя поездка и этим была приятна, главное, нужно было внести в метрику отчима поправку в отчестве и уточнить для собеса дату рождения.

Юные девицы из собеса и довольно молодая дама, их начальница, ни заглядывать в справочники, ни выслушать аргументы самого Дасаева не пожелали – как понял он, здесь вообще мало кого выслушивали и любимой пословицей, повторяемой много раз на дню, была: "Москва слезам не верит", хотя Дасаев и возразил, не сдержавшись, что Мартук далеко не Москва. Быстро оценив ситуацию, а главное, почувствовав непробиваемую стену равнодушия, он понял, что в любом случае они останутся правы, а пожалуешься – так отделаются выговором, который, по их же словам, им "до лампочки". Рушан смирился и решил все же представить документ, где в отчестве вместо "в" будет "ф", а в метрике вместо пятого марта указано девятое. А то, что этот человек тридцать с лишним лет ходил по соседней улице на одно предприятие, никого совершенно не волновало.

Выехал он ранним утренним поездом. Хотя дорога была и близкой, стала она длиннее, потому что поезд теперь до Оренбурга шел не пять, а шесть часов, явление при нынешних скоростях совсем уж необъяснимое. В вагон он проходить не стал, хотя места имелись и была возможность еще подремать часок-другой, да и молодая проводница настойчиво приглашала, но он так и остался в громыхающем безлюдном тамбуре.

Протерев носовым платком давно не мытое окно, Рушан вглядывался в набегающие станции, разъезды. Путь этот он одолевал многократно, когда-то, как считалочку, мог быстро-быстро назвать разъезд за разъездом, станцию за станцией от Мартука до Оренбурга и в обратном порядке. А вот теперь он узнавал только некоторые: Яйсан, Акбулак, Сагарчин... Выпали, выветрились из памяти названия знакомых местечек, да и изменились те очень, разрослись, одни названия и остались. В тамбуре ему припомнилось и долго не шло из головы вчерашнее, казалось бы, незначительное происшествие.

Утром мать, достав все из того же сундука, где хранились ордена, с десяток облигаций сорок седьмого года, попросила его проверить в сберкассе: может, и попали они под погашение, многие сейчас, мол, выигрывают.

Часа два он провел в книжном магазине, где, на удивление, оказались нужные для него технические книги и справочники. Отобрав по несколько экземпляров и для библиотеки треста, он вспомнил наказ матери и заглянул в сберкассу, где, к своей радости, выиграл тридцать рублей. Родители, потеряв надежду, что сын вернется к обеду, уже сидели за самоваром, когда он, улыбающийся, торжественно передал матери три новенькие хрустящие десятирублевки. Странно, неожиданно свалившиеся деньги не вызвали радости ни у матери, ни у отчима. Дасаева это настолько удивило, что он шутливо спросил:

– Так разбогатели, что и тридцать рублей вам уже не деньги?

Но шутка, как он понял, оказалась неуместной.

– Ах, сынок, – ответила мать, тяжело вздохнув, – в сорок седьмом каждая эта бумажка была четвертой частью зарплаты отца, а сейчас это всего лишь бутылка водки, а как нужна была нам каждая десятка, даже не сотня, ты должен бы помнить...

Рушану кусок в горло не лез за обедом, и даже теперь, в безлюдном тамбуре, он чувствовал, как краска стыда заливает лицо. И под грохот колес, поеживаясь от утренней прохлады, Рушан вспомнил сорок седьмой год. В конце той зимы умерла бабушка Зейнаб-аби, мать отчима. Умерла неожиданно – тихо, незаметно, как и жила. По мусульманскому обычаю покойника хоронят в тот же день, завернув в белую ткань. Дома, да и у знакомых, не нашлось не только метра новой ткани, но даже подходящей простыни – по бедности можно было и этим обойтись. Материал в магазинах продавали редко, да и то на паевые книжки, которых у них не было, а главное, денег в доме – ни копейки. Зима выдалась лютой, на один кизяк уходило почти ползарплаты Исмагиля-абы, а тут еще ежемесячно удерживали на заем. Мать уже и не знала, к кому идти занимать, а отчим... Разве мог он у кого-то что-нибудь попросить? Разве только у соседа Васятюка, так тот жил еще беднее...

Рушан помнил, как Исмагиль-абы сначала сидел нахмурившись, потом вдруг встал, торопливо оделся и, сняв с крюка висевший тут же в комнате бережно смазанный на зиму "Диамант", главное украшение и гордость дома, единственный трофей с войны, исчез с ним в разгулявшемся буране. Через час он вернулся, нагруженный свертками (в доме как раз ни щепотки чая, ни кусочка сахара не было). Прихватил отчим и две бутылки водки, а оставшиеся деньги передал матери. Помнит Рушан, как бегал по бурану из дома в дом, извещая, что бабушка умерла. И потянулись в метель к заовражному кладбищу старики и молодежь, в основном безработные. И что странно – несмотря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров марли, в которой и схоронили Зейнаб-аби.

Много лет спустя услышал Дасаев, как на каких-то пышных похоронах кто-то ехидно заметил, что Исмагиль, герой-орденоносец, родную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелился. Но драться на этот раз отчим уже не стал – укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А "Диамант", который Рушан с завистью и стыдом ожидал увидеть весной у кого-нибудь из ребят, так никто больше и не видел в Мартуке, словно в воду кануло это трофейное чудо...

Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбура, Дасаев припомнил еще один случай, связанный с той дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабушки Зейнаб, ни голубого "Диаманта", и учился он не то во втором, не то в третьем классе.

В начале весны закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, –пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном ветреном краю они незаменимы и пользовались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же он делал и валенки, и легкие, изящные, из мериносовой шерсти, белоснежные чесанки, в основном женские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непростое и нелегкое дело – валенки валять. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, грохоте, а главная трудность в том, что все руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов ни толщину, ни плотность измерить. Не чувствуют руки материала, значит – брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль-абы и это ремесло, и появились в ту зиму у матери чесанки – одно загляденье, а у Рушана валенки – черные, мягкие, теплые. Вот этот цех по какой-то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили, не прозвучало на этот раз спасительное "пойдешь учеником"...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю