Текст книги "Ранняя печаль"
Автор книги: Рауль Мир-Хайдаров
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Боже, как жестока жизнь! Если бы раньше, в молодости, Валентина уделяла ему хоть толику этих нежных слов, жарких объятий, влюбленных взглядов – как бы он был счастлив, как бы боготворил ее, носил на руках! И от этой обиды, от ощущения прошедшего стороной счастья, невозможности ничего вернуть, он заплакал, не скрывая слез, но Валя, увлеченная своей страстью, не замечала и этого...
Когда он уходил, произошло еще одно небольшое событие, оставшееся вне поля зрения Валентины, но надолго запавшее в память Рушана.
Между летней кухней и домом, на пути к калитке, натекла мелкая прозрачная лужа, которую они обошли при входе, и сейчас, прощаясь, невольно остановились возле нее. Валя никак не хотела его отпускать и, обнимая через шаг, говорила какие-то волнующие слова. Светила высокая полная луна, и они, трогательные в своей нежности, отражались в луже, как в зеркале. Рушан хотел обратить на это ее внимание, как вдруг Валя ступила в воду ногой и картина мгновенно распалась на глазах, как изображение на вдребезги разбитом зеркале. И он посчитал это дурным знаком...
Целуя его в последний раз у калитки, она как-то по-сиротски жалостливо спросила, словно вымаливала еще одно свидание, как он прежде:
– Придешь сегодня вечером?
Он поправил сбившийся от сумбурных объятий муаровый бант и ответил с нежностью и радостью:
– Обязательно. Я очень счастлив, что мы встретились с тобой.
В эту минуту он не лукавил, не хитрил, – что-то доброе, искреннее, как в школьные годы, он ощутил к этой знакомой и незнакомой женщине в белом элегантном платье...
XV
С утра и до вечера у него не выходило из головы прошедшее и предстоящее свидание с Валей. О чем он только не передумал в тот долгий летний день, переворошив основательно всю свою жизнь. В какие-то минуты он торопил время и хотел, чтобы скорее наступил вечер, он жаждал вновь услышать ее жаркие слова, почти физически ощущал прикосновение ее нежных рук, страстный шепот: "Мой... мой... мой..."
Может, это судьба вновь соединила их, когда-то, еще детьми, потянувшихся друг к другу, чтобы теперь оба, испив из чаши разочарований и потерь, обрели наконец счастье и покой?
Он так растрогался, что решил сделать ей что-нибудь приятное, пошел в поселковый универмаг и купил флакон французских духов. Он долго выбирал между "Клима", "Фиджи" и "Черной магией", пока продавщица не посоветовала ему "Шанель No5".
Фантастика! В большом городе их днем с огнем не найдешь, а здесь –кому они нужны? Скромная белая коробочка "Шанель No5", которую он держал в руках в первый и последний раз, до сих пор стоит перед глазами, когда он начинает думать о подарках.
Зашел он и в гастроном, и, когда попросил бутылку армянского коньяка "Ахтамар", молоденькая продавщица, вряд ли знавшая его, улыбнулась и сказала, что в Мартуке редко кто берет такой дорогой коньяк, а вот сегодня, незадолго до него, учительница английского языка купила такую же бутылку. Это сообщение Рушан посчитал за добрый знак и забыл о вчерашнем разбитом изображении на зеркальной поверхности дождевой лужи.
Вечером в назначенный час он поспешил с подарками на Советскую. И снова Валя ждала его в палисаднике с гитарой, но сегодня она была в огненно-красном платье, и такого же цвета бант сменил черный муаровый в блестках.
Когда он вручил подарок, она обрадовалась и сразу кинулась ему на шею, осыпая его поцелуями. Она была как-то странно возбуждена, и Рушан подумал, что Валя успела до него выпить, видимо, волнуясь от предстоящей встречи, которая, возможно, может что-то изменить в их отношениях, и если ему, мужчине, пришла такая мысль в голову, то женщине, наверное, и подавно, тем более она видела, каким счастливым он уходил от нее.
Желая пошутить насчет преждевременной выпивки, он сам склонился к ней и еще раз поцеловал, но запаха спиртного, к своему удивлению, не ощутил, и эту странную возбужденность, лихорадочный блеск в глазах отнес на счет волнения. Так, в обнимку, они прошли мимо высохшей лужи в летний домик, где опять их ожидал накрытый столик, и три новые свечи загорелись сразу, как только они уселись друг напротив друга.
После случившегося вчера они чувствовали себя поначалу скованно, от Вали исходила какая-то нервозность, – он это ощущал, хотя объяснить не мог. Вроде она была по-прежнему мила с ним, говорила, как и прошлой ночью, приятные и волнующие слова, но Рушана не покидало ощущение, что она все время куда-то проваливается, ускользает от него, и он попросил ее спеть, чтобы увести женщину от тягостных мыслей.
Она охотно взяла гитару, будто согласилась, что песня успокоит ее, но нервное напряжение сказалось и на репертуаре – почему-то завела блатную песню.
Рушану мгновенно вспомнился дом дяди Рашида в Актюбинске, куда он иногда приходил по случаю праздников или на дни рождения Исмаил-бека или Шамиля. Эти дни отмечались свято, при любых обстоятельствах, даже если виновник торжества в это время сидел в тюрьме, – Минсулу-апай свято берегла традиции дома...
На веранде откуда-то тянуло сквозняком, и все три бледных язычка пламени заплывшего воском шандала сдувало в сторону Вали, поэтому он хорошо видел склонившееся над гитарой лицо.
В иные мгновения оно напоминало ему Кармен, но не ту обворожительную огненную испанку Мериме, а жену дяди Рашида, которой дружки братьев дали такую громкую кличку. У той тоже было похожее красное платье, и такой же пошлый бант украшал деку ее любимой гитары, и такая же примерно манера играть на гитаре. Вот только бабочку в волосах блатная Кармен не носила, это он помнил хорошо, а репертуар – один к одному, словно Валя проходила стажировку в доме Гумеровых.
Он никогда не любил блатных песен – ни тогда, в юности, ни тем более теперь, – и потому при первой же паузе, когда она стала подтягивать струны, взял у нее из рук гитару и предложил:
– Давай лучше выпьем, поговорим, как вчера...
Но она угадала его настроение и не без сарказма ответила:
– А ты, Дасаев, оказывается, сноб. А я вот такая – люблю блатные песни, к тому же они сегодня очень популярны. А уж в Мартуке все в восторге от моего репертуара... – И вдруг добавила ехидно: – Ах, я забыла, ты же не сидел и вряд ли знаешь жизнь...
Он не обратил внимания на ее слова, зная ее характер, подумал: "Хочет, чтобы последнее слово осталось за нею".
Повесив гитару на гвоздь у двери, Валя вернулась к столу, и, сделав перед ним неожиданно изящный пируэт, игриво взъерошила ему волосы.
– Гуляй, милый мой Рушан. Люби, наслаждайся, пока я твоя...
Рушан решил, что у нее начинается непонятный для него кураж и налил ей чуть меньше обычного. Но он ошибся насчет куража: куда-то вдруг подевалась исходившая от нее нервозность, она стала, как вчера, мила, ласкова с ним, и он успокоился.
Вновь они сидели друг напротив друга, и пламя от чадящих свечей словно подогревало их влюбленные взгляды, летавшие через стол, – они вспоминали что-то давно забытое, но крепко связывающее их. Сегодня она тоже курила –зеленая пачка сигарет "Салем" и зажигалка лежали рядом с ее прибором, – но реже.
В этот вечер Валя удивила его еще раз. Успокоившись, она попросила его принести холодной воды, а когда Рушан вернулся от колонки во дворе с полным кувшином, то увидел, что она курит не ментоловые "Салем", к специфическому дыму которых он уже привык, а что-то другое, – как некурящий человек он остро реагировал на запахи. К своему удивлению, он увидел в ее руках папиросу, ныне так редко встречающуюся, и хотел спросить, с чего она перешла на грубую беломорину, но в последний момент сдержался: зная ее причуды, побоялся вновь испортить ей настроение.
Курила она как-то необычно, откинув красивую голову на высокую спинку кресла и прикрыв от какого-то внутреннего удовольствия глаза, и он снова, как и вчера, любовался ее изящной шеей с тремя тяжелыми нитками искусственного жемчуга, открытыми плечами, уже по-женски округлыми, нежными. Высокая грудь, стиснутая в корсете платья, при каждой затяжке волнующе вздымалась, и ему даже доставляло наслаждение любоваться ею, когда она курила. Делала она это красиво, небрежно, не глядя сбрасывала пепел в пепельницу длинными, ухоженными пальцами...
Докурив беломорину, Валентина, как обычно, лениво распахнула свои глаза, словно чувствовала, что он любуется ею, и спросила низким, грудным, волновавшим его шепотом:
– Рушан, милый, ты так трогательно носил меня вчера на руках, может, и сегодня доставишь мне такое удовольствие?
Она словно читала его мысли – Рушан как раз дожидался, когда Валя выбросит папиросу. Он подхватил ее на руки и направился к двери в конце веранды, но она, крепко обнимая его за шею, зашептала на ухо:
– Ну, пожалуйста, хоть один круг по двору, мне так хорошо с тобой, надежно...
Во дворе, когда он нес ее на руках, в какие-то особенно счастливые мгновения, раз или два Рушан чуть не признался ей в любви и вечной верности, но все время ее милая шалость или поцелуй отвлекали его. Он не расстраивался – впереди ждала его сладкая ночь.
Потом они вернулись в ее комнату в летнем домике. Сегодня в углу горел слабыми огнями торшер, и Рушан успел рассмотреть ее жилье, по-женски уютное, особую прелесть комнате придавали розовые обои. Заметив его удивленный взгляд, устремленный на торшер в углу, Валя сказала, ласково глядя ему в лицо:
– Мне очень хочется не только наслаждаться, но и видеть тебя. – И капризно добавила: – Надеюсь, ты не возражаешь?
Он, конечно, ничего не имел против, ему тоже хотелось видеть ее прекрасное лицо.
Но сегодня что-то было и так, и не так, хотя Валентина тянулась к нему так же страстно, как и вчера. Поначалу он думал, что всему помехой свет, но вскоре Валя сама выключила его, ничего не объясняя. При всей ее форсированной страсти, возбужденности, он ощущал в ней одновременно быстро нараставшую вялость, апатию, безразличие, – от влюбленного человека невозможно скрыть свое состояние, а на это свидание он пришел влюбленным. Когда комната была освещена, он несколько раз видел близко над собой ее глаза – вот они сегодня точно были другими, они смотрели как бы мимо него, и в них виделась пугающая пустота. Уже знакомая, близкая, родная, милая, она вдруг открывалась ему какой-то непонятной стороной. И снова, теперь уже в постели, он стал ощущать нервозность, исходившую от нее, как и в начале вечера за столом.
Вдруг, обмякнув и оттолкнув его от себя, она капризно приказала:
– Рушан, принеси сюда столик и открой вторую бутылку "Ахтамара", я хочу видеть тебя веселым, твое серьезное лицо смущает меня...
Он сначала хотел возразить, но, встретившись с ее взглядом, по-восточному приложил правую руку ладонью к сердцу и, склонив в покорности голову, шутливо ответил:
– Как прикажете, сегодня я ваш раб...
Он ощущал, что все катится к какой-то развязке, и он никак не может повлиять на события: хотя это касалось его, но он вновь не был властен над своей судьбой.
Валя вдруг надумала выпить с ним на брудершафт и налила коньяк в бокалы для воды – не до краев, но полбутылки опорожнила в них точно. Он думал, что выпитое приблизит события к какому-то скандальному финалу, но опять произошло невероятное – отставив пустые бокалы в сторону, она жадно впилась в него поцелуем, и он вновь услышал ее вчерашнее страстное: "Мой... мой... мой..."
Задыхаясь в ее жарких объятиях, он с улыбкой думал, что ему никогда, наверное, не понять женщин. Целуя и лаская ее прекрасное тело, он вновь был на седьмом небе.
Когда он, переполненный счастьем и восторгом, успокоился вконец и собрался уже признаться ей в любви, что вспыхнула так неожиданно снова, Валя, вдруг наклонившись над ним, спросила то ли в шутку, то ли всерьез:
– Дасаев, а ты купал когда-нибудь женщин в шампанском, дарил им миллионы алых роз или настоящий жемчуг и бриллианты?
Он попытался отшутиться, но она настойчиво, с обидой повторила:
– Я же спрашиваю тебя всерьез.
Тогда он, трезвея от неожиданного поворота событий, устало ответил:
– Это же из блатного фольклора... Да и зачем женщине купаться в шампанском? Я думаю, это даже вредно, лучше уж с мылом...
И тут она взорвалась, словно пороховая бочка:
– Эх ты, с мылом!.. А вот и не вредно! Я купалась, и не раз...
Рушан, не до конца осмыслив ее выкрик, и, конечно, не принимая его всерьез, ляпнул:
– А что потом с шампанским делают, после купания?
Последовавшая реплика наконец заставила его поверить в серьезность полусумасшедшего разговора:
– Да, я купалась в шампанском, а мои друзья, и тот, кто устраивал для меня это развлечение, черпали вино бокалами из ванны и пили за мое здоровье – таковы традиции, так восхищаются красотой и прекрасным телом. Это так здорово, но, я вижу, тебе никогда этого не понять, не дано! Жил всю жизнь от получки до получки...
– Ты это всерьез? И кто же он, столь тонкий ценитель женской красоты и шампанского из ванны? – спросил он, не надеясь на ответ, все еще думая, что это ее очередной розыгрыш, – он слышал от ребят о ее экстравагантных выходках в последние годы.
Но она, гордясь, с вызовом ответила:
– Дато Гвасалия. Тот, кто по-настоящему меня любил и баловал. Не зря он имел кличку Лорд: цветы дарил корзинами, духи – дюжинами, и это жемчужное колье – тоже его подарок...
А он-то принимал жемчуг на ее шее за искусственный или даже за чешскую бижутерию... Но это теперь ничего не меняло: Рушан протрезвел окончательно. Легонько отодвинув ее в сторону, вмиг потеряв интерес к ней, к ее гибкому телу, он потянулся за рубашкой на спинке стула.
– Ты куда? – спросила она удивленно.
Рушан не ответил. Одеваясь, он думал – сказать, не сказать, но в последний момент все же решился:
– Знаешь, Валя, а я сегодня собирался сделать тебе предложение...
Ночная свежесть несколько остудила его. Домой он не пошел, чувствовал, что все равно не уснуть, решил погулять по сонному Мартуку – через день он должен был уезжать. Дойдя до парка, где он видел Валю восемь лет назад крашеной блондинкой, Рушан вдруг рассмеялся, и этот неожиданный смех снял тяжесть с души. Он вдруг представил тесную ванную комнату, нашу унылую сантехнику и тусклый кафель, вечно щербатую, уже с завода, эмаль, блатных и воров с бокалами в руках, толпящихся у заполненной до краев шампанским ванны и плескающуюся в ней Валентину... Зрелище, действительно, получалось смешным, если не сказать, убогим, особенно в том случае, когда ванная комната могла быть еще и совмещенной с санузлом.
И вдруг все четко и ясно стало на место: и грубая папироса в ее холеных пальцах, и стеклянные глаза, глядящие мимо, и страсть, мгновенно переходящая в апатию, и странный блатной репертуар, и жемчужное колье, и даже ванна с шампанским...
Восемь лет назад, увлеченный девушкой с улицы 1905 года, он пропустил мимо ушей, когда кто-то из ребят, учившихся там же, в Куйбышеве, в летном училище, сказал мимоходом, что Валя потихоньку покуривает и покалывается, что путается в городе с самыми крутыми парнями, и вроде даже по какому-то уголовному делу проходила свидетельницей. Тогда он, озабоченный своими проблемами, не придал этим слухам значения, а теперь все выстроилось в логическую цепь...
И вот сегодня, спустя почти двадцать лет, вспоминая тот дивный вечер в Мартуке, когда он чуть не сделал Вале Домаровой предложение, Рушан понимает: в ту пору о наркомании говорить было не принято, как и о многом другом, словно это нас не касалось. Но поразило его – и тогда, и сейчас, – другое, не наркомания – он встречал сколько угодно парней, увлекавшихся блатной романтикой, – а то, что женщину, клюнувшую на эту приманку, он видел только однажды, и ею оказалась его возлюбленная, девочка, когда-то написавшая в школьном сочинении, что мечтает стать балериной...
Сегодня он знает, что Валя через два года после той летней ночи, вновь вернулась в Мартук. Вернулась с мужем-наркоманом, работавшим механиком в каких-то мастерских, но больше известным скандалами в больнице и аптеках из-за наркотиков, однако в ту пору уже многие знали, что колется и она. С такими наклонностями, да еще с завышенными притязаниями на свое положение в обществе, в маленьком местечке прожить трудно, и они скоро покинули дом на Советской, где одну летнюю ночь Рушан был по-настоящему счастлив, и он больше о ней никогда не слышал.
Хотя однажды, через несколько лет, за тысячи километров от Мартука, ему пришлось вспомнить и про жемчужное колье, и про ванную с шампанским.
XVI
Встреча с Валей помогла сделать и еще одно открытие, пусть связанное не лично с ним, а с его дядей, но все равно ведь это и его жизнь. Он узнал от Эммы Бобликовой, весившей все-таки не сто сорок два килограмма, а всего сто двадцать шесть, что свой знаменательный день рождения, двадцатипятилетие, его дядя Рашид отмечал некогда в доме ее мамы, – так открылась ему еще одна детская тайна.
А в тот вечер Валя еще сказала беззлобно, что Славик Афанасьев никогда не станет горожанином, и она как в воду глядела. Года через два Славик вернулся из Алма-Аты домой, зарабатывал шальные деньги, ставя золотые коронки разбогатевшим землякам. Пить продолжал по-черному, поскольку наш народ иначе, чем бутылкой, отблагодарить не умеет, и вскоре после одной из пьянок, так и не протрезвев, умер. И ныне перечень тех, о ком они скорбят при встрече, заметно удлинился, и поминают они теперь всех общим списком, как на выборах.
Сегодня он знает о многих своих потерях, но никогда раньше не замечал, не задумывался о том, что лишился своего искреннего смеха к двадцати восьми годам, а может быть, даже раньше. Теперь-то он понимает, почему так горько рыдала Валя в тот вечер: она оплакивала его и свою жизнь, словно наперед знала, что ничего путного из этой жизни не выйдет, не говоря уже о счастье...
Совсем недавно из газет он узнал ошеломляющие цифры. А ведь никто из его знакомых – ни на работе, ни дома – не обратил на это внимания, он даже дня два прислушивался в общественном транспорте, вдруг кто скажет: "Какой ужас!" Никто не говорил, не возмущался, не комментировал – видимо, свыклись. А вычитал он, что каждое шестое преступление в стране совершают женщины, за год две с половиной тысячи женщин привлекались за убийство своих новорожденных детей. Эту цифру наверняка надо умножить еще на десять, чтобы получить реальную картину, с учетом тех, кто не попал в поле зрения милиции. Выходит, ему повезло, что он повстречал в жизни только одну женщину из многомиллионного криминогенного слоя в нашем обществе.
Нет, Валю Домарову Рушан никак не мог назвать своей первой любовью, хотя и чуть не сделал ей предложение, но не мог он и беспристрастно зачеркнуть их отношения: что было, то было. Видимо, точнее было бы назвать давнюю симпатию прелюдией к любви...
Перебирая вехи прошлого, он обнаружил не только утрату собственного смеха, смерть родных и друзей, гибель волшебного вокзала в Актюбинске и исчезающие чайханы Ташкента. Там осталось много тайн и невещественного характера. Сквозь годы он силится понять, что означал жест Светланки Резниковой, когда однажды поздней весенней ночью он шел по улице Орджоникидзе, а из машины, на мгновение ослепившей его фарами на пустынной улице, вдруг высунулась девичья рука и помахала ему. Пока "Волга" Резниковых не скрылась в переулке напротив Дворца железнодорожников, он видел адресованный только ему жест. Что он означал? Ведь "роман", так бурно начавшийся на новогоднем балу, оборвался у них еще в марте...
Или почему Ниночка Новова так настойчиво советовала ему посмотреть американский фильм "Рапсодия", и почему она уехала в Ленинград сразу после выпускного бала, не предупредив его, хотя накануне отъезда они гуляли до утра и встречали рассвет у них в яблоневом саду, на улице Красной? Странно, отчего память хранит такие мелочи?
Но в памяти застряли и мучают не только события, конкретные факты и связанные с ними вопросы, на которые в свое время не нашел ответа, –загадкой проходят через всю жизнь вещи и вовсе необъяснимые...
Однажды на Бродвее он увидел рядом с Жориком Стаиным – парнем на год старше его самого – удивительной красоты девушку, но в память врезалась не изящная Сашенька Садчикова, а платье на ней – необычное и по покрою, и по цвету. Цвет платья очаровательной Садчиковой почему-то преследовал его всю жизнь, он хотел найти ему четкое определение. И вдруг сейчас, спустя почти тридцать лет, увидел по телевизору тибетского далай-ламу, находящегося в изгнании, которого принимал другой диссидент – Вацлав Гавел, ставший президентом страны, где еще недавно был вне закона. Увидел – и все сразу стало на свои места, он понял: платье белокурой Сашеньки напоминало желто-оранжевый хитон буддийского далай-ламы, и это вовсе не цвет апельсина, как тогда многим казалось. Так с помощью далай-ламы разрешилась еще одна загадка.
Или, казалось бы, что может связывать его со знаменитой Ниццей? Да, именно с Ниццей, фешенебельным городком на Лазурном берегу. Впрочем, не с самим морским курортом, а всего лишь с ласкающим слух названием.
Ницца... Она тоже долго преследовала его воображение, часто навевая беспричинную грусть. Наверное, Ницца засела в его памяти в тот не по-весеннему мрачный день в конце мая, когда они с Ниночкой Нововой случайно попали на какой-то концерт в "Железке": не бог весть какая программа, концертная труппа была явно наспех сколочена для гастролей по провинциальным городам из музыкантов, некогда подававших надежды, но по большому счету так и не состоявшихся, спившихся, разочаровавшихся во всем, – тех, для кого единственным источником жизни служат ненавистные подмостки захолустных сел.
В том далеком мае Ниночка заканчивала школу, а он техникум, и от предчувствия скорой разлуки встречались ежедневно, как-то жадно, неистово, словно чувствовали, что разойдутся их пути-дороги навсегда, хотя, конечно, вслух они строили грандиозные планы, мечты захлестывали их воображение...
На концерт они опоздали и вошли в полупустой, гулкий зал старинного дворца, когда вяло катившаяся программа набрала темп и какой-то певец даже сорвал жидкие аплодисменты. Едва они заняли свои места, на эстраде появилась женщина, чья песня запала ему в душу надолго, на десятилетия, и потом долго навевала несбыточные мечты о далекой Ницце. Высокая, уже чуть грузная певица в вечернем бархатном, до пят, платье вишневого цвета, с чересчур смелым для провинции декольте, выгодно оттенявшим стройную шею, по-женски мраморно-холеные плечи и грудь, затянутую в жесткий корсет, держа в руках трогательную ветку отцветающей персидской сирени, прижившейся в их степных краях, объявила: "Цветок из Ниццы".
Солистка показалась Рушану пожилой, усталой, хотя вряд ли она преодолела сорокалетний рубеж, но из-за юношеского максимализма тогда виделось так, и он невольно почувствовал ее тоску, понял, почему сейчас она оказалась в полупустом зале заштатного городка. Песня, наверное, была чем-то близка ей, она, видимо, тоже давно поняла, что далекая сказочная Ницца несбыточна, недосягаема для нее. Эта вселенская грусть, пронизывавшая и саму песню, и исполнительницу, и, возможно, давно витавшая в высоких стенах бывшего дворянского собрания, где располагалась "Железка", забрала в плен и Рушана. Наверное, для всех она была просто лирической песней, немного грустной, но для него она звучала иначе. Словно забегая далеко вперед, в свою еще не прожитую жизнь, он как бы заранее ощущал тоску, скорбь о несбывшихся надеждах и несостоявшейся любви. Странное ощущение для юноши, стоящего на пороге самостоятельной жизни, тем более рядом с хорошенькой, кокетливо-изящной Ниночкой Нововой.
Видимо, что-то общее вызвала песня у обоих, потому что Ниночка как-то грустно глянула на Рушана, придвинулась ближе и, найдя в темноте его руку, сжала ее, словно почувствовала внезапную тревогу.
Нечто подобное – преждевременную скорбь по непрожитой жизни – он испытает лет через десять, когда Валентина, мечтавшая стать балериной, будет бессознательно оплакивать их несостоявшуюся, по большому счету, судьбу...
После концерта, когда они шли по улице, у Рушана невольно вырвалось: "Цветы из Ниццы..." Нина, видимо, готовая к разговору о грустной любви на Лазурном берегу, тихо ответила: "Оставь, цветы из Ниццы не про нас..."
Тогда он не придал ее словам никакого значения, не пытался спорить. Но сегодня с болью приходится признать, что даже в молодые бесшабашные годы, у порога взрослой жизни, они и мечтать не могли ни о Ницце, ни о Венеции, ни о Монте-Карло, ни об островах Фиджи или Мальорка, – все они изначально были запрограммированы на иную жизнь, на одоление вечных преград в походе к сияющим вершинам коммунизма. Сегодня Рушан с запоздалой горечью понимает, что народ его родной страны оказался не только за порогом цивилизации ХХ века, но и вовсе отрезанным от нормальной человеческой жизни, где уж тут до Ниццы...
Но Ницца, запавшая ему в душу в полупустом зале Дворца железнодорожников, долго будоражила воображение. Однажды, годы спустя, в Ялте, среди бурной субтропической зелени, он увидел броскую рекламу на огненно красном щите: "Посетите Ниццу!" Троллейбус несся стремительно, и он не успел разглядеть чуть ниже еще одно слово – "ресторан", и три дня подряд, пока вновь не наткнулся на рекламное объявление, Ницца не шла у него из головы.
"Ницца" оказалась обыкновенной "стекляшкой" с бетонными полами и отличалась от подобных ей заведений тем, что числилась вечерним рестораном с программой варьете. Чтобы скрыть бедность и убожество зала, стекло изнутри задрапировали вишневого цвета занавесями, – наверное, чтобы тем, кто проходил мимо "Ниццы", казалось, что там протекает невероятно шикарная жизнь.
От неприкрытой бедности зал с пластиковыми обшарпанными столами и железными колченогими стульями спасал лишь полумрак и умелое, с долей фантазии продуманное освещение эстрады, где выступало наспех сколоченное варьете и восседал небольшой оркестрик – музыканты в соломенных шляпах-канотье. Тут шли в ход и елочная мишура, и часто менявшиеся рисованные задники сцены, и светящиеся, кружащиеся зеркальные шары, висевшие и над залом, и над сценой – они, видимо, должны были означать причастность к какой-то веселой роскошной жизни, бурлящей в сезон на известных морских курортах.
Рушан видел и скудность убранства зала, и убожество доморощенного варьете. Конечно, "стекляшка" с претенциозным названием "Ницца" не могла иметь ничего общего с той прекрасной Ниццей, которой он грезил долгие годы, и возвращался он оттуда в полночь по слабо освещенным улицам Ялты расстроенный: ему казалось, что его в очередной раз обманули.
"Почему у нас кругом пошлость, безвкусица, бедность, которую не в силах скрасить ни темнота, ни умелое освещение?" – с тоской думал он, шагая по ночным улицам города, и световая реклама "Ялта – жемчужина курортов мира" – воспринималась как насмешка, издевательство...
Листая, как страницы книги, отшумевшие годы, вспоминая друзей, Рушан как бы не решался приблизиться к себе, хотя понимал, что все его воспоминания мало чего стоят без откровений о себе, без собственной фотографии на фоне времени. Наверное, его жизнь по-иному осветит события, о которых он хотел бы рассказать. Хотя рассказать – кому? Но это билось в нем и не давало покоя... И он вновь и вновь возвращался назад, во вторую половину пятидесятых, в заносимый песками из великих казахских степей провинциальный Актюбинск, чтобы еще не раз мысленно пройтись или же постоять под окнами дома на улице 1905 года, где жила девочка с голубыми бантами, которую он однажды встретил у "Железки" с нотной папкой в руке и, как зачарованный, пошел вслед за ней. Порою ему кажется, что он до сих пор шагает за нею...
Вспоминать ему о ней легко, она часто приходит к нему в снах. Ему снится шум, запахи давно ушедших лет, их окружает музыка и быт того времени, в снах он вновь приходит в парки и кинотеатры своей молодости. Бродвей в час пик, школьные балы и танцы в "Железке"... И повсюду их сопровождают давно забытые ритмы и мелодии.
Его сны – своеобразные ретро-фильмы, где сам он – в главной роли. с собственным участием. Когда ему тяжело, тоска одолевает беспричинно, он заклинает кого-то свыше, властвующего над нашими судьбами: "Пусть приснится моя молодость!" А молодость – это любовь.
Прекрасные сны-фильмы, где через тридцать лет можно разглядеть то, что не удалось увидеть в свое время. Правда, ни один из них не получается досмотреть до конца, они, как в детективном сериале, обрываются на самом интересном месте, и продолжения, как ни заклинай, не бывает. Эти сны-фильмы – одноразовые и для единственного зрителя, и после них очень трудно вписаться в повседневную жизнь. Но ни за что на свете Рушан не отказался бы от своих сновидений.
Когда-то друзья, беззлобно посмеиваясь над его безответной любовью к девочке из соседней железнодорожной школы, говорили: "Не грусти, первая любовь – как корь, переболеешь, встретишь другую и забудешь свою гордую пианистку". Сегодня, считай, жизнь прожита, а он ее не забыл, впрочем, он и тогда чувствовал, что это всерьез и надолго.
Когда в прорабской среди коллег возникают разговоры о первых увлечениях своих детей, которые родители не воспринимают всерьез, у Рушана по лицу пробегает грустная улыбка. Он не вмешивается в такого рода диспуты – кому нужен его душевный опыт? Да и глядя на него, заезженного жизнью одинокого прораба, разве можно предположить, что и его когда-то одолевали страсти, что и он когда-то чувствовал в себе волшебный огонь обжигающей любви, и что воспоминания о ней – самое дорогое, что осталось ему, ими он и жив.
"Воспоминания – единственный рай, откуда нас невозможно изгнать", –вычитал он где-то и запомнил на всю жизнь.
Возвращаясь памятью к девочке с нотной папкой в руках, он мучился сознанием того, что заглянувший ненароком в эту его ненаписанную "книгу" мог бы резонно спросить: "Разве ты не любил Глорию? А как же Светланка Резникова? Или Ниночка Новова? Наконец, Валя Домарова?.." Рушан, привыкший отвечать за свою поступки и никогда не прятавшийся за словеса и чужие спины, сникал от этого незаданного вопроса. Может, потому он и не спешил откровенничать о себе?
Наверное, человек более тонкий, чем прораб, – художник, например, писатель или артист, – легко разобрался бы в своих симпатиях, тем более давних, ныне ни к чему не обязывающих, но для Рушана это стало непреодолимой преградой: он не хотел унижать в воспоминаниях ни себя, ни своих любимых, ни тех привязанностей, которыми дорожил. Поэтому он и затруднялся заполнять страницы своей "книги" событиями личной жизни, где каждой из его подруг нашлось достойное место. И вдруг он нашел ход к познанию себя, того давнего, и всех своих привязанностей.