Текст книги "Звездочет"
Автор книги: Рамон Майрата
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Музыка оркестра бежит волнами по бухте, в которой значительно поубавилось кораблей. Взгляды музыкантов все эти месяцы кружат над пенистым морем и каждый раз в конце концов останавливаются на Скале – единственном кусочке Европы, где еще укрывается свобода. Они замечают, что в Гибралтаре готовится какая-то крупная операция. Уже закончены работы по возведению защитных сооружений. Среди кипящих морских волн и испанских проволочных заграждений аэродром простирается, как неподвижная пламенеющая лента. Если внимательно присмотреться, то замечаешь, что нет ни пяди на территории Гибралтара, где бы не виднелись блок разобранного самолета, коробка с боеприпасами, бидон с керосином или солдатская палатка. Яблоку негде упасть. Главные улицы покрыты сплошным слоем матросских, пехотных, летных мундиров. Напрасно было бы искать море в дыму многочисленных кораблей, которые сплелись в черную корону на сияющей поверхности бухты.
Как беззащитные кролики, с любопытством высовывающиеся через край корзинки фокусника, они ожидают, что развитие войны выдаст им наконец причитающуюся порцию магии. Для них бухта приняла форму сердца. До сих пор поражения союзников неумолимо следовали одно за другим. Дюнкерк, Гонконг, Сингапур, Тобрук… Они играют, глядя невидящими глазами на пюпитры, и ждут с надеждой сигнала к наступлению, которое изменит судьбу войны, – от этого зависит их будущее, их безжалостная фортуна. И немецкие агенты, щурящиеся от бриза на террасе отеля, наблюдают за неопределенной лихорадкой, охватившей Скалу. Они убеждены, что союзники готовятся высадиться на Мальте.
Одним прекрасным утром все вздрагивают от гудения истребителей «харрикейн» и «спитфайр», смешанного с воем корабельных сирен. Музыканты, вскочив с постелей, бросаются к окнам, протирая глаза, ослепленные первыми лучами солнца. Сотни только что собранных самолетов взмывают один за другим с маленького аэродрома, а от берега отходят корабли, груженные войсками и боеприпасами. Гибралтар пустеет, воцаряется неправдоподобная тишина.
Никто не догадывался о настоящей цели этой экспедиции. В то время как Би-би-си, которую обычно с тайной тоской слушают музыканты, передает первые новости о высадке союзников в Северной Африке, отель наполняется крикливыми голосами немецких агентов. Различные шпионские службы обвиняют друг друга в ошибке, которая может стоить им поражения во всей войне.
Это последняя ночь, когда оркестр играет в Альхесирасе. Под предлогом прощания с публикой они предлагают особенный концерт, которым на самом деле празднуют первый триумф союзнических войск.
Музыка мягко покачивает дым, наполняющий Мавританский зал, и терраса заливается необыкновенной мелодией надежды.
23
Африка. Вернувшись в Кадис, Звездочет бежит с резвостью охотника-браконьера к сеньору Ромеро Сальвадору, чтоб поделиться с ним тлеющими углями надежды. Лишь только старик различает на улице фигуру мальчика, его птичье тело поднимается из-за стойки и начинает порхать среди несуразных железяк, загромождающих лавку. Его зеленовато-трупная кожа приобрела едва заметный изумрудный оттенок и фосфоресцирует в темноте помещения. Первое поражение стран гитлеровской «оси» в африканских землях – вздох облегчения для него. Как и многие испанцы, он думает, что победа союзников поможет сбросить диктатуру.
Немцы отвечают оккупацией территории, подконтрольной правительству Виши, и в следующие месяцы растет волна беженцев, пересекающих Испанию. Звездочет замечает, что многие из них заглядывают в скобяную лавку потому только, что встречают здесь доброе отношение. Большинство из них – французы, которые хотят переправиться в Африку, где заново формируется армия свободной Франции. Некоторые из них, переходя через границу, уничтожили свои документы, чтобы не подпасть под приказ, согласно которому надлежит высылать всех, чей возраст – между двадцатью и сорока годами. Другие приезжают снабженные половинкой пятифранковой банкноты в качестве пароля, чтоб войти в контакт с эмигрантскими организациями, которые становятся все более активными. Несмотря на невзгоды бегства и ненадежность их положения, их эйфория контрастирует с унынием рекрутов, по-утиному марширующих на площади Сан-Хуан-де-Дьос и невольно держащих равнение на ресторан «Сардинеро», из распахнутых дверей которого доносится жирный запах жаркого. После англо-американского десанта правительство объявило всеобщую мобилизацию, но средств на содержание столь многочисленного воинства у него нет.
Эмигранты ждут корабли, а те стоят на якоре в Гибралтаре: немцы угрожают торпедировать их, если они приблизятся к Кадису. В разгар переговоров между официальной французской миссией и испанскими властями группа местных фашистов решается дать показательный урок эмигрантам. Банда вооруженных палками и кнутами людей врывается на площадь, которую через несколько минут усыпают тела раненых. Нападавшие бесследно исчезают, а избитые кое-как поднимаются и ковыляют прочь, оставляя лужи и кляксы крови, которая светится, кажется, собственным светом, а через несколько часов блекнет, впитавшись в трещины мостовой.
Однажды, когда Звездочет приходит в скобяную лавку, он видит на прилавке брошенную смятую газету, а сеньора Ромеро Сальвадора нет. В глубине, в служебной комнате, видно хозяина, который спокойно уплетает артишоки, склонившись над тарелкой.
– Где он? – спрашивает Звездочет.
Хозяин поднимает голову и узнает его. Маленькие холодные глазки высовываются, как пауки, между жирными складочками его век.
– Его увели, – торопливо выговаривает он.
Потом замолкает. И даже не жует свои артишоки, которыми набит его рот и которые он по какой-то странной причине не может проглотить.
– Куда? – настаивает Звездочет.
– Я ничего не знаю.
Звездочета удивляет этот паралич, сковавший хозяина. Щеки лавочника расперты, язык прижат. Кажется, что морщины его лба скомкали и придушили мысль. Его глаза лишены взгляда, это две сквозные дырочки, в упор не желающие видеть окружающего.
Звездочет выходит из лавки, как из Зазеркалья несчастья. Беспощадное сияние улицы не может побороть его ощущения, будто он только что пересек облако дыма или полосу тумана. Он подавлен. Интуиция подсказывает ему, что в этой стране непоколебимое молчание всегда скрывает что-то плохое. Как броня страха. Он спешит к дому сеньора Ромеро Сальвадора по мощенной камнем улочке, опустив голову и слыша лишь собственные шаги.
Идти недалеко. Старик живет в скромном домишке с облупившимся фасадом. Дверь ему открывает старообразная женщина, которая смотрит на него, героически борясь с подступающими слезами. Вокруг нее, на красных плитах пола, среди перевернутых ящиков, разметался ворох разорванных партитур, валяются растрепанные книги, пожелтевшие письма, очки сеньора Ромеро Сальвадора с разбитыми стеклами и помятыми металлическими дужками, его вставная челюсть, бессильно кусающая воздух, и яркий галстук, изогнувшийся, как струйка крови.
– Извини, что принимаю тебя так. Я хотела прибрать, но я так устала…
Все же в одном углу уже наведен порядок, и в этой части комнаты, несмотря на осквернение и разгром, продолжает жить дух хозяев: на сосновом столе стоят портреты Фальи и самого сеньора Ромеро Сальвадора, прислоненные к горшку с геранью, которую только что полили.
Нет необходимости ни о чем спрашивать. Достаточно увидеть, как все-таки в конце концов проливаются слезы на бумаги и вещи, разбросанные по полу.
Немного успокоившись, донья Исабель рассказывает ему подробности:
– Его забрали, потому что ему пришло в голову сочинять газетку на французском для беженцев. Она называлась «Крыша над головой». Он писал от руки несколько копий с новостями про войну и с информацией о дешевых пансионах и ресторанах, о кораблях, которые отбывают, о часах работы музеев, чтобы облегчить ожидание.
– В этом нет ничего страшного! Его сразу отпустят, – пытается убедить ее Звездочет.
Она медленно мотает головой: ей тяжело делиться с мальчиком своими худшими опасениями.
– Я тоже так говорила полицейскому, который командовал остальными. Но он мне ответил, что я очень ошибаюсь и что это тяжелейший проступок. Он мне сказал, что и за меньшее ставят к стенке. Что несколько дней назад расстреляли каких-то парнишек в Альмерии, почти детей, за то, что они распространяли бюллетень британского консульства. Так что разумнее мне было искать какого-нибудь влиятельного человека, чтобы он вмешался.
Иллюзии Звездочета развеяны.
– И вы знаете какого-нибудь влиятельного человека, донья Исабель?
– Я написала Мануэлю де Фалье. Это наша единственная надежда.
Через несколько недель, полных тоскливой тревоги, донья Исабель читает ему письмо от Фальи. Неподалеку волны бьются о набережную, и этот звук вторит словам:
Моя дорогая сеньора, посылаю Вам копию письма, которое я, со всей возможной поспешностью, отправил на имя того, кто может воспрепятствовать этому безрассудству. В нем я говорю следующее.
Новая горечь смущает сегодня мой дух. Я имею в виду частое применение высшей меры наказания к людям, чьи преступления, как по крайней мере кажется со стороны, совершенно несоизмеримы с подобной карой. Таков случай моего друга и ученика Ромеро Сальвадора, которого исключительно сострадание в это горькое и тревожное время, которое переживает Европа, побудило к тому, чтобы предложить несчастным беженцам, в рукописном виде, некоторую практическую информацию, которая облегчила бы им жизнь. Я уверен, что ваша милость не допустит преступления.
Звездочет не дыша слушает письмо. Когда донья Исабель заканчивает, он берет листочек в руки, будто это кусок неба, и снова читает его про себя, чувствуя душой точный вес каждого слова и впитывая бесконечную белизну бумаги.
– Это принесет результат, – говорит он уверенно, но, заметив мрачное лицо доньи Исабель, снова перебирает доводы: – Они не смогут отказать Фалье в этой просьбе. К тому же он совершенно прав. Почему вы боитесь?
– Правда: начальник, к которому обратился маэстро, подписал приказ о помиловании. Но… – Губы доньи Исабель трясутся, и поэтому она медлит, но потом быстро произносит, глотая слоги от волнения, которое ее изводит: – …Приказ не дошел до тюрьмы. И никто не знает, где эта проклятая бумага.
Долгое молчание. Они смотрят друг на друга мокрыми глазами, как два зеркала, отражающие печаль друг друга до бесконечности. Звездочет встает и открывает ставни. Море до странности неподвижно и бело, как алебастр.
– Что мы можем сделать?
– Мы должны ждать, когда отыщется бумага о помиловании.
Воздух, вошедший в открытые окна, осушает их глаза. Лицо доньи Исабель напрягается, странно удлиняется и перестает дрожать.
– Я попрошу тебя об одном большом одолжении, – говорит она. – Я хочу, чтоб ты пошел повидать в тюрьме моего бедного старика. Мне нельзя. Мы не женаты официально. Мы больше сорока лет вместе, но директор тюрьмы считает, что, если мы снова увидимся, это будет прелюбодеяние. С тобой не возникнет этих странных проблем. Тебя пустят. Бедняжка им сказал, что это его последнее желание. Ты не представляешь, как ему хочется тебя повидать!
Она поднимается со стула и прощается с ним.
– Нет, я не хочу, чтоб вы оставались в одиночестве, – протестует Звездочет.
– А как же еще я могу остаться после сорока лет вместе?
Он лежит на тюфяке.
– Рафаэль! Рафаэлильо!
– Да, сеньор Ромеро Сальвадор.
– Как я рад, что ты пришел! – Старик протягивает ему очень худую руку. – Подойди, мальчик. – Он сжимает ему кисть с удивительной силой, неожиданной в его тонких пальцах. – Несмотря на помилование, меня расстреляют.
– Это невозможно, сеньор Ромеро Сальвадор. Горькая улыбка вдруг разжимает его губы, показывая полость беззубого рта.
– Да, Рафаэлильо. Кто-то хочет, чтоб я умер. Потерялась бумага.
– Кто может хотеть этого?
– Откуда мне знать?
– Кто бы это ни был, у него не выйдет.
– Уверяю тебя, что выйдет. Мне уже дали высказать последнее желание. Поэтому ты здесь, малыш.
Концом одеяла, которым он укрыт, он вытирает себе влажный лоб и пытается подняться.
– Помоги мне встать и добраться до окна.
– Но ведь нет окна, сеньор Ромеро Сальвадор.
– Я знаю, малыш. Ты принес гитару?
– Конечно. Она ведь ваша. Я бы хотел вернуть вам ее.
– Послушай. Это мое последнее желание. Я позвал тебя, чтоб ты открыл большое окно в этой камере. Хочу снова увидеть мой город. Хочу, чтоб ты своей гитарой рассказал мне о всех звуках Кадиса. Я ужасно хочу снова услышать шум моря, которое бьется о волнолом, и бурление жизни на улицах, где прошло мое существование. Дай мне услышать звук свободы. Я хочу услышать, как трепещет на ветру белье, развешенное на веревках, как стаи птиц шелестят над крышами, как звучат церковные колокола, которые когда-то известили о том, что в нашей стране принята первая конституция, хочу услышать смех ростральных фигур на носу кораблей, наш шелковистый акцент. Но больше всего я хочу услышать биение любви – свободной, без официальщины и контрактов – в сердце Исабель. По-настоящему свободной любви, Рафаэль! И пусть Бог даст тебе такую же! Хочу услышать усталый стук сердца этой женщины, которая никогда не переставала меня любить. Чтоб он звучал в твоих пальцах, как будто бы она здесь, рядом. Ты должен это сделать, потому что я уже не выйду живым из этой клетки.
Они смотрят друг на друга и плачут. Среди голосов перекликающихся часовых и урчания канализации Звездочет играет, а сеньор Ромеро Сальвадор слушает, и кажется, что ни тот не играл никогда прежде, ни другой не слушал. Пока не изнуряются пальцы и сердца, пока не лопаются одна за другой пять струн гитары, связывающие этот мрачный застенок с жизнью.
Мрак ночи застилает глаза доньи Исабель. Никто ни о чем ей не сообщает, потому что нет у нее статуса законной жены. Но она знает, что уже нет смысла стоять под дверью замка Святой Каталины, молча напрягая остаток сил. Она проходит сквозь толпу женщин, которые ждут чего-то, кутаясь в черные шали, и направляется домой, не повернув головы, чтоб эти несчастные не увидели ее слез.
Через несколько дней она получает очень горькое письмо от Фальи. Это соболезнование и извещение о том, что он собирается покинуть Испанию и обосноваться в Аргентинской Республике, потому что не может терпеть больше произвола и низости, воцарившихся в его стране. Еще он упоминает, что его судно отчалит из Барселоны и будет проходить мимо острова Санти-Петри, где каталонский поэт Хасинто Вердагер поместил Атлантиду в своей великой эпической поэме, вдохновившей его, Фалью, на создание сонаты, над которой он работает с 1926 года. Он хочет закончить эту сонату раньше, чем печаль и разочарование доконают его. Он признается, что выбрал поэму Вердагера потому, что в ней поэт провозглашает победу космоса над хаосом, рационального и одухотворенного порядка – над слепыми темными силами. Геркулес побеждает Атланта и Гериона – ужасных монстров, опустошающих Европу. В день, когда умирает Герион, Геркулес сажает в Кадисе ветку апельсина из сада Гесперид, и расцветает новая жизнь, свободная от чудовищ, ужасов и мрака. «Именно этого, – добавляет он, – всегда желал ваш муж и мой друг Ромеро Сальвадор».
Когда Звездочет узнает о том, что корабль великого музыканта пройдет, чуть ли не задев бортом Кадис, он просит у дона Абрахама выходной, чтоб пойти посмотреть. Но дирижеру приходит в голову кое-что получше.
– А что, если мы сыграем для него?
Музыканты в восхищении от идеи. В течение недель, остающихся до события, они репетируют со страстью новичков, урывая часы от сна. Почти не давая себе в том отчета, они превращаются в то, чем на самом деле и являются, – в великий симфонический оркестр.
В указанный день музыканты, нагруженные своими инструментами, садятся в фелюгу с высоким носом и гранатового цвета кормой в доке ближнего кирпичного завода. Остров – песчаный золотой язык, высунутый, как из каменной пасти, из окружающих его развалин храма Мелькарта-Геркулеса, одного из самых впечатляющих святилищ античного мира. Скалистые зубцы руин, загораживающие выход в море, не позволяют фелюге подойти к берегу. Матросы спускают шлюпку, в которой теснятся музыканты. Поскольку нет набережной, где ее можно было бы привязать, ее просто садят на мель, пройдя между прибрежных скал. Матросы прыгают в воду и переносят оркестрантов на сушу под таинственными взглядами саламандр, снующих между обломками старинных алтарей, посвященных бедности, искусству, старости и смерти.
Но у музыкантов нет времени разглядывать руины, потому что корабль приближается, качаясь на водах, набитых субмаринами. В непроницаемом молчании камней, придавивших эхо античных божеств, музыканты как никогда понимают, чего хотел добиться Фалья в своей сонате, – того, чтоб однажды голос какого-нибудь из богов вновь раздался над водами этого моря, замутненными войной.
На палубе «Нептунии» большое оживление. Какая-то фигурка наклоняется над бортом. Звездочет узнает самого Фалью, которого столько раз видел в глубине своей гитары. Дон Абрахам салютует дирижерской палочкой, и оркестр начинает играть. Фалья смотрит на них ошеломленно, не веря своим глазам. Наконец улыбка обозначается на его пергаментном лице. Он одет в белоснежный костюм. Он приветствует их усталым и сердечным взмахом руки, а другая его рука лежит на плече его сестры Мари-Кармен. Она плачет. Музыканты играют, не отрывая взглядов от его голубых, как море, глаз. Он достает платочек, и, по мере того как корабль удаляется, это белое пятно вытесняет из зрения его фигуру и наконец превращается в крылышко, которое взлетает и исчезает на горизонте.
Как будто бы пролетел ангел, думают все, но вслух произносит дон Абрахам. Когда он исчезает, Звездочет начинает настоящую битву со своими струнами. Впервые Фальи нет в гитаре. Он уплыл. И не вернется больше. Ощущение величайшего одиночества, которое теперь – навсегда, для него невыносимо. Он чувствует ужасную пустоту в пальцах. Но музыка не умолкает. Не желает останавливаться. Продолжает нарастать. Неуправляемая и грубая вначале, потом мягкая, сильная и чистая, как слова, которые Бог, каким бы он ни был, нашептывает на ухо человеку, когда тот остается один на один с собой.
24
В день, когда Звездочету исполняется пятнадцать лет, в отеле проводится показ моделей. Со вчерашнего дня на город легла бледная пелена мелкого дождичка. Модистка донья Асунсьон Бастида и целый легион портних под наблюдением Гортензии развешивают платья в той же костюмерной, которой пользуются музыканты. После выступления оркестранты переодеваются, дрожа от холода, в серебряно-зелено-желтом с пламенеющими пятнами красного сиянии платьев. Звездочет с тревогой посматривает на эти платья – привидения, принявшие форму женских тел. С некоторых пор он чувствует настоятельную потребность обнять женское тело, например одно из этих – отсутствующих, а потому особенно остро желанных, дразнящих пустотой за изнанкой изысканных одежд. Он последним снимает фрак. В плохо закрытое окно дует, но Звездочет не чувствует холода. Он замирает на несколько мгновений, пылающий от внутреннего жара в пьянящем цветном тумане, плавающем по комнате, в котором беспомощно колышутся пингвиньи костюмы оркестрантов.
Этот туман застилает его сознание всю ночь, в течение которой он не перестает ворочаться с боку на бок, а утром тот же туман болотным испарением поднимается над улицами, где глаза его цепляются за каждую проходящую мимо женщину.
По дороге к отелю он видит кучку беженцев, сгрудившихся под мелким, как из кропила, дождичком на тротуаре возле площади Сан-Хуан-де-Дьос. Что-то происходит внутри этого кружка, за серой стеной спин, слившихся с серым туманом. Он слышит тяжелое дыхание и надсадный скрежет внутренностей, сопровождающий подобие речи. Он поднимается на цыпочки и видит человека, похожего больше на скелет, – беглеца из концлагеря. Такие появляются в городе все чаще, с тех пор как военная удача изменила немцам и части их лагерной охраны начали отправлять на фронт.
Он уже не раз видел эти скелетообразные существа, неуклюже ерзающие внутри собственной кожи, устало пытаясь восстановить привычки нормального тела и держать себя более или менее похоже на других беженцев в водовороте кадисских улочек. Но он никогда не слышал, чтобы они говорили. Он не уверен даже, продолжают ли они чувствовать, как остальные люди. И сейчас он впервые слышит звук изо рта, похожего на открытую рану, изъясняющегося на языке, не похожем ни на какой другой, и этот хриплый скрежет говорит о неизмеримом ужасе и страдании. Мужчина? Женщина? Трудно угадать пол по этому лицу, чьи черты свелись к рельефу черепных костей. Человек говорит и, хотя это стоит ему больших усилий, стремится быть понятым, потому что ему необходимо, чтоб другие узнали нечто страшное, что невозможно держать в памяти, сохраняя здравый рассудок.
Он описывает невообразимую жестокость, из которой он вышел с телом, точно изъеденным кислотой. Столпившимся вокруг него людям трудно поверить в то, что они слышат. Это слишком чудовищно. Он подробно описывает, словно речь идет о фабричной технологии, как работают печи крематориев и газовые камеры, в которых уничтожаются миллионы людей, приведенных туда, как стадо на скотобойню. Мало-помалу слушатели начинают разворачиваться и потихоньку отходить, скептически покачивая головами. Человек, которого они считают сумасшедшим, тоскливо смотрит им вслед. Вся мука, которую он выдержал, снова застилает ему глаза, и он начинает понимать, что недоверие тех, кто не испробовал этого на себе, никогда не позволит ему освободиться от кошмара.
Эти глаза высокомерием трупа отвечают на равнодушие жизни, и Звездочету мерещится в них первый мутный образ лагерей смерти. Он не знает этого слова, потому что хотя газеты и изменили несколько свой стиль, с тех пор как немцы начали терпеть поражение, все же информация об их преступлениях подвергается сильной цензуре. И эти глаза, в которых застыл ужас, открывают перед ним дверь, одну из самых тайных, которая ведет прямиком в ад. Он думает о Фридрихе, чудом удержавшемся на последней ступеньке.
Он приходит в отель в последний момент, весь промокший. Когда он усаживается на свое место в оркестре, первая модель уже поднимается на подиум. Двумя пальчиками она поддерживает свой подол, чтоб не зацепиться за ступеньку. Потом ее шлейф волочится по красному ковру, пока не достигает середины. Она сбрасывает короткую жилетку и поводит голыми плечами, заставляя кружиться материю, которая, вспархивая на короткий, как откровение, миг, позволяет увидеть щиколотки небесных ножек, обтянутых кружевными чулками.
Когда показ заканчивается, как сон внутри другого сна, музыканты должны подождать, пока модели закончат переодеваться и освободят костюмерную. Дон подзывает Звездочета и усаживает его за свой столик рядом со стеклянной стеной, отгораживающей зал от фойе. На ней плотно облегающий костюм в горошек, волосы уложены валиком, на котором возвышается шляпка с ниспадающей на один глаз вуалью. Террасу пересекает некий паренек с ведром воды и дроковой щеткой в руках и смотрит, смотрит на Дон, как будто она одна из моделей, оказавшихся для него сегодня вечером удивительным открытием. Она красива как никогда, но без живости и энергичности, обыкновенно присущих ей. Вуаль на лице ее в мокрых пятнах от слез. Ей совсем плохо.
– Должна сказать тебе кое-что, Звездочет. Не знаю, что могло случиться с твоим отцом. Сегодня я не вытерпела и поехала в Гибралтар. В пансионе, где он живет, мне сказали, что уже несколько дней его не видели. Я спрашивала его друзей из баров, и никто не знает, где он. У тебя нет от него новостей?
На другую сторону стеклянной двери обрушивается мыльный водопад – будто дождь, завесивший окна, хлынул внутрь отеля. Паренек, моющий стекло, смотрит на нее сквозь пузыри мыльной пены.
– Я ничего не знаю, – отвечает Звездочет. – Но в Гибралтаре трудно потеряться.
Она отказывается от рюмки, которую по привычке предлагает ей официант. Странно. В этот вечер она не пьет и тем не менее ведет себя как пьяная. Она наклоняется к Звездочету, и ее хмельное дыхание волной проходит по его лицу.
– Трудно? Достаточно другой женщины.
– Я этого не говорил.
– Последнее время мы любили друг друга, как бешеные собаки.
Она выкрикнула это так громко, что паренек-мойщик стукается головой о стекло. Она показывает ему язык и продолжает более сдержанным тоном:
– И сейчас у меня болят укусы. Он научил меня верить в чудеса. Я уже не могу жить без них. Что ты почувствуешь, если тебя вдруг выкинут на помойку?
Паренек вытирает тряпкой последние островки влаги на стекле, и Звездочет видит, что переодевшиеся музыканты, проходя по фойе, один за другим покидают отель. Ему хочется уйти, но она обеими руками держит его испуганную руку, в которой от прикосновения чужой кожи постепенно возгорается очаг того пламени, которое можно потушить только телом женщины.
Когда последний из музыкантов уходит из уборной, Фридрих потихоньку закрывает дверь. Он смотрит на воздушную вереницу платьев, которые, как череда летних облаков, протянулись по вешалке, преследуемые по пятам длинным рядом черных фраков. Он внимателен к каждой детали. К манжетам, к капризно струящемуся муару, к рубашкам из вискозы и искусственного шелка, к подложенным плечикам, к камешкам агата, которым выложены на отворотах цветы и черные крылья. Он вдыхает выразительный аромат воска и сладкого миндаля, идущий от туалетных столиков, заваленных пудрами, стекляшками с румянами, губной помадой, тенями для век. Медленно он выбирается из своего фрака, из рубашки, из бесформенных трусов и майки. Он гол. Чуткими движениями животного, скрывающегося в своей берлоге, он забирается в выбранное платье. Его голова, почти бритая, молнией мелькает в вырезе. Он долго исследует себя в зеркале, спокойно рассматривая эти плечи – он не подозревал, что они такие точеные; эту шею – он не думал, что она такая хрупкая; эту фигуру – наконец-то великолепно свободную.
В тот момент, когда он наклоняется, чтоб надеть туфли, в уборную входит Звездочет. Лицом к лицу он сталкивается с какой-то женщиной, которая закрывается руками и выбегает из комнаты. Лишь ветерок от ее юбки, будто взмах веера, успевает скользнуть по его липу, и легкий вихрь проносится по моментально опустевшему коридору.
Он стоит в дверях с наморщенным лбом, пытаясь скомпоновать в один образ мелкие фрагменты, которые успел заметить: непослушный вихор волос, синее пятно глаза, мимолетное выражение лица, обкусанные ногти. Да, обкусанные ногти. Это все, но ему кажется, что в этих деталях он узнал Фридриха. С недоумением. Потому что от них веет опьяняющим ароматом, заставляющим его воображать себе прекрасную женщину. Лежит скрипка. Скрипка – Фридриха. Возможно ли, чтобы Фридрих переоделся женщиной? Действительно ли это Фридрих? А кто Фридрих на самом деле? Каковы на самом деле его кожа, его губы, его веселость, его печаль, его чувства? Прекрасное и беспомощное существо. Прекрасное и беспомощное существо, которое исчезло.
Перпетуо, швейцар, прерывает его размышления, чтоб сообщить ему, что его зовут к телефону.
– Меня?
– Это твой отец.
– Где ты? – кричит он в трубку, бросаясь к телефону на регистрационной стойке.
– Звездочет?
– Да! Ты где?
– Я в раю.
– Где?
– За океаном. Мне удалось уплыть из Гибралтара зайцем. Сейчас я в Мексике.
– Расскажи, как ты.
– Я ж говорю тебе, что я в раю. Но скучаю по тебе.
– Расскажи мне еще что-нибудь.
– Ты неосторожен, Звездочет. Гитара с тобой?
– Конечно!
– Сыграй мне что-нибудь!
Звездочет начинает танго. Перпетуо приближает лицо к трубке и подпевает:
Если как-нибудь приедешь в Кадис —
Загляни в квартал Санта-Мария.
Там цыганочки споют тебе на радость…
Когда он заканчивает, Великий Оливарес дрогнувшим голосом говорит просто:
– Я напишу тебе, сын.
Дон слышала часть разговора, гремящего в тишине фойе, и догадалась об остальном. Она приближается, покачиваясь, забыв о том, что вовсе не пила, и спрашивает его тонким, как ниточка, голосом:
– Он ничего не передал мне? Ни словечка?
Звездочет рад бы выдумать это словечко, но он не привык врать и не может разлепить губ. Он погружается в растерянное молчание, в пустоту, в которой бесполезно переминается, думая, как бы сгладить напряженность момента, но Дон ему говорит:
– Достаточно молчания. – На этот раз не алкоголь, а печаль делает ее голос неузнаваемым.
Продолжает идти дождь. Она умоляет, чтоб он разрешил ей проводить его. Она не хочет оставаться одна. Не хочет пить. Не хочет слышать шлепанья своих ног, бредущих наугад по грязи. Не хочет…
– Я не знаю, чего я хочу. Я даже не способна выйти за дверь.
Когда они входят в квартиру и она видит вещи, принадлежавшие Великому Оливаресу, которые Звездочет не трогает, как будто бы его отец все еще живет здесь, на глазах ее закипают слезы. Она ходит по квартире со сжатыми кулаками, как бы с большим трудом противясь желанию трогать и трогать. Браслеты болтаются на кистях рук.
– В конце концов, ты и я единственные верные товарищи, – говорит она с вымученной улыбкой.
Туфли на каблуках ходят сами по себе и топчут карты, которые она только что сбросила на пол. В башню без голубей она не отваживается подняться.
– Я бы убила его, а потом заказала бы золотой гроб. Не говори мне больше о нем!
– Я ничего не сказал.
– Я говорю дому, мальчик. Все мне напоминает счастливые моменты. Почему бы нам не пойти в таверну?
Звездочет укрылся в своей комнате, но слышит треск вещей, которые она ломает за стенкой. Он начинает наигрывать на гитаре, сидя на краю кровати. Музыка наполняет дом одиночеством. По мере того как она нарастает, нарастает грохот вещей, швыряемых об стену. Через некоторое время погром прекращается. Она заглядывает в дверь. Прислоняется к косяку. Глаза ее медленно ощупывают тело мальчика.
– Когда наступает ночь, я начинаю видеть более ясно, – говорит она. – Оставь в покое гитару.
Звездочет продолжает играть еще несколько секунд, но не чувствует своих рук. Его собственное тело возмущено тем, что он мешкает. Оно отчаянно толкает его к ней – той, что, недобро улыбаясь, наблюдает, как пальцы его с трудом отделяются от струн.
– Ты кажешься таким же несчастным, как я.
– Тебе мешает музыка? – отвечает Звездочет, делая нечеловеческое усилие, чтобы продолжать играть.
– Все время ты спрашиваешь меня об одном и том же, парень. Не задавай глупых вопросов. Ты уже давно не играешь. Ты можешь играть только песни о любви, а сейчас хочешь заняться ею на практике.
Она сняла шляпку и распустила волосы. Она приближается к нему, расстегивая пуговица за пуговицей свой костюм в горошек. Искры ее сосков сверкают в полутемной комнате. Звездочет чувствует себя объятым лавиной ее розовых грудей. Дон останавливается и пристально смотрит ему в глаза: