355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рамон Майрата » Звездочет » Текст книги (страница 8)
Звездочет
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:27

Текст книги "Звездочет"


Автор книги: Рамон Майрата



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

13

Без слов знает язык о тебе,

знает без слов.

Порывом ветра скверная бумага газеты обернулась вокруг рук Ассенса – будто облепила их гипсом, а красные чернила его комментариев сверкнули пятном йода или крови. Когда Звездочет удаляется от него, тревожные новости, дурные предчувствия, предвестия войны кажутся ему бесформенным крошевом, которым удерживаются эти сломанные руки. Он покидает Ассенса погруженным в пронзительный галдеж кадисских улиц и возвещающим ужасы между выкриками продавцов лотереи, зелени и устриц и шушуканьем спекулянтов и уличных девок.

Звездочет направляется к набережной, пораженный безлюдьем бухты. Шорох волн не более чем эхо самого себя. Море, скованное побережьем, недвижимо, как варан. Он удивляется меланхоличным беседам грузчиков, разбросанных, как тюки, в тени скелетов бездействующих кранов. Они болтают о своем опустевшем мире, о непришедших кораблях, как моряки на судне, вытащенном на берег. Крюки подъемных кранов скрипят и покачиваются над праздными телами.

С января перестали заходить немецкие суда, с апреля – голландские, с марта – бельгийские, с июня – французские, с июля – итальянские, с августа – эстонские, с сентября – греческие и с декабря – югославские.

Если «Мыс Горн» не появится, говорят грузчики, то это по вине англичан. Они владеют морем так же, как немцы материком. И значит, кто хозяин Европы? В норе хозяева – крысы, но как только они высовывают голову в дыру, они нарываются на взгляд английского кота, мудрого кота, который прожил шесть из семи своих жизней, с пергаментной от древности кожей и с небом, покоящимся на его плечах, как голубое одеяло. Чтобы плавать по морям, нужно получить разрешение у англичан. На самой свободной дороге, на морской, они контролируют корабли, ухватив их за веревку флага, поднятого на флагштоке. Похоже, «Мыс Горн», задержанный на Тринидаде, ожидает их позволения.

– Он никогда не вернется.

– До тех пор, пока англичане не добьются от испанского правительства того, чего хотят.

– И чего же это?

– Откуда мне знать, если до нас не доходят мировые новости? Но как бы там ни было, им уступят. Потому что нет и аргентинских судов с зерном и мясом. И дефицит все обостряется, так что уже не осталось ни капли нефти.

Звездочет видит вдали женщину с персиковыми волосами, которая пересекает дамбу под порывами ветра, придающего ее шагам возбужденность танца и раздувающего ее волосы снопом искр. В ее движениях есть что-то от танго, в них проглядывает неотложность желания и уверенность, что ее ждут.

Там, где заканчивается внутренняя гавань, стоит Великий Оливарес, напрягшись, как парусник. Чтоб пойти ей навстречу, надо пересечь шеренгу взглядов беженцев, молча поглощающих горизонт, пенящийся в устье бухты. Уже много месяцев Звездочет не видел, чтобы отец улыбался этой своей обворожительной улыбкой. Он возбужден, он пребывает в состоянии вдохновения, как бы готовый вот-вот продемонстрировать одно из своих чудес. Его ресницы, трепещущие, как струны скрипки, полны тьмы, отчаяния и готовности к рыданиям, потому что время тянется, а она еще далеко.

И пожалуй, никогда не приблизится. Он колеблется мгновение. Ощущает в своей безвольно опущенной руке не больше энергии, чем в поношенном рукаве. Когда она подходит, другая рука выбрасывается вперед и сжимает женщину с такой силой, что причиняет ей боль. Он будто хочет убедиться, что достаточно только одной руки, чтобы удержать любовь – всегда быстротечную, неуловимую, исключительную и странную.

И они становятся хозяевами времени. Они вцепились друг в друга, а на судах, причаленных к набережной, ржавчина горит закатным пламенем среди погасшего мира. Звездочет преследует их до кафе напротив порта, которое немедленно зажигается, хотя они пробираются в самый отдаленный угол между мореплавателями – из тех, что уже не плавают, с грудью, украшенной татуировками и шрамами, со ртами, которые не закрываясь болтают о потасовках, кораблекрушениях и несчастных Любовях. Это кафе оживляет болтливый попугай – исполнитель кубинских гуахир. Пожилая птица, реликвия тех лет, когда суда приходили из-за океана груженные табаком и пальмовым ликером.

Звездочет мрачно наблюдает за ними с улицы, с трудом удерживая равновесие, поскольку напирающий восточный ветер сбивает его с ног. Он слышит звук монеты, звякнувшей о мраморный столик, которой отец расплачивается за две рюмки черного рома. У него даже есть деньги! Какое неожиданное сокровище – любовь! Потом его единственная рука, как когтистая лапа, просовывается между ее пальцев. И соединение этих рук становится основой, в которую вплетаются волокна тела Великого Оливареса – остатки вещества того мага, каким он некогда был.

Любовь отца бросает отблеск на собственную любовь Звездочета. Ему видится образ Фридриха в туманных стеклах кафе. Это особенный способ воображения. Тот представляется ему лишь ощущением без лица. Ощущением, которое еще сильнее в его отсутствие. Сейчас, когда он видит отца щекочущим усами ухо женщины с персиковыми волосами и нашептывающим ей сладкие слова, которых он не слышит, внутри его, в уединении его сознания, звучат слова, никогда не сказанные Фридриху, а в ударах моря о набережную чудится ему вечный зов скитальца, отбивающего время о берега вселенной.

Внезапно он отдает себе отчет в том, что над его губой начали пробиваться волоски, которых еще не было, когда он в последний раз видел Фридриха. Он замечает это, потому что чувствует, что волоски эти дрожат – точно так же, как усы отца над розовым ухом женщины с персиковыми волосами, – над гораздо более маленьким и белым воображаемым ухом Фридриха. В янтарном закатном свете, который бывает только в фантазии, во снах и в глубине морей, он ощущает очень близко своего друга, несмотря ни на разлуку, ни на обескураженность тем, что предмет его чувств – мальчик, а не женщина. Пока наконец не чувствует снова ледяную мостовую под ногами и вой ветра за спиной. В кафе отец ласкает единственной рукой женщину с персиковыми волосами, реальную, как бокал вина, а в другой руке – только рукав без пальцев – появляется карта, названная женщиной наугад: дама червей. А Звездочет с простодушием мечтателя, который смотрит через окошко в будущее, наделяет карту лицом Фридриха.

Странная предреченность. Женщины всегда напоминают ему Фридриха. Он снова убедился в этом, когда познакомился с Литзи на многолюдной набережной, готовой, кажется, дрогнуть под весом толпы беженцев, всматривающихся маниакально в пустынное море. Большинство смахивает на покойников, но великая Литзи напоминает сирену. Она скрещивает ноги, ложась на каменные ступени причала. Изгиб ее бедра возвышается над морем, как замершая волна, а между ее маленьких грудей гнездится трепетный ветерок. Литзи похожа на одно из этих мраморных существ с полуоткрытыми губами и узкой талией, которые время от времени появляются из недр земли, с одеждой в руке, белые среди желтого облака поднявшейся из траншеи пыли. В Кадисе невозможно ничего копать без того, чтобы не показались фрагменты многих миров, существовавших некогда на здешнем побережье. Точно так же отрешенно, как каменный взгляд этих статуй, проросших не в свою эпоху, неподвижный взгляд Литзи созерцает пейзаж, чуждый ей. Пейзаж из гнутого железа, кранов, останков плавсредств, на фоне которого передвигаются более знакомые ей фигурки обнаженных до пояса извозчиков, непонятно над чем усердствующих в парализованном порту.

Литзи говорит на старинном испанском языке, который называется «ладино», сладком, как сахар. Она проводит долгие часы на каменной палубе набережной, битком набитой пестрой толпой беженцев, и с уст ее не сходят слова тревоги:

– Скажи, мальчик, что будет с нами, если твоя страна тоже вступит в войну?

Звездочету хочется ответить ей чем-то большим, чем просто симпатия и сочувствие. По правде говоря, он из кожи вон лезет, чтоб раздобыть сведения об этом корабле, который она так ждет. Однажды он бежит в порт и слово в слово передает ей то, что услышал от отца. Пока Англия владеет морями, вся торговля сводится к ее посредничеству. По этой причине Испания не может вступить в войну на стороне немцев. Она зависит от Англии.

– Скоро придет «Мыс Горн», – прибавляет он, – потому что правительство сдалось и предоставило англичанам то, что они хотели.

И тогда Литзи целует его без слов. И Звездочет впадает в задумчивость, изучая вкус, оставленный диким и свободным мускулом языка, избавленного от веса слов.

14

Два дня спустя дон Абрахам выходит из тюрьмы. Когда ворота за ним захлопываются и он вступает на подъемный мост, он чувствует, что замок Святой Каталины продолжает давить на него, как мешок с холодными камнями, взваленный на спину. На плечах у него грязное одеяло, под которым скрыт засаленный фрак музыканта. Он идет покачиваясь, волоча ноги, опираясь на тростниковую палку и запинаясь за каждый булыжник на своем пути. Он возвращается такой оскорбленный и такой сумрачный, что кажется, пальмы на аллее, ведущей к «Атлантике», расступаются перед ним из сострадания. В этот час улицы пусты. Первые люди, с которыми он сталкивается, – няньки, сплетничающие в саду рядом с отелем, – показывают на него пальцем и пугают детей, убежавших играть слишком далеко:

– Иди сюда! Этот сеньор тебя скушает!

Прежде чем войти в дверь «Атлантики», он задерживается на мгновение, чтобы сорвать гардению и вставить ее в петлицу. Его появление вызывает в отеле настоящий фурор, но он слишком слаб, чтоб в должной мере отвечать на приветствия. Он валится на плетеный стул, который удивленно скрипит, потому что никто никогда не садился на него в этом проходном дворе. Загробным голосом в почти сверхъестественной тишине дон Абрахам спрашивает Гортензию. Через мгновение экономка появляется, предвещаемая звоном ключей, и подталкивает Фридриха в объятия отца. Он жестами слепого ощупывает сына, и в глаза его возвращается их обычный блеск. Они долго стоят обнявшись: пока им достаточно того, что оба они живы. Из всех их несчастий самым жестоким было думать, что они могут никогда больше не увидеть друг друга. Мальчик кажется ему более хрупким, чем прежде, но, прижав его к своему телу, он ощущает трепет жизни, одновременно сильный и мягкий. Это содрогание и заставляет его вернуться к своим обязанностям. Страшным шагом человека, который разом состарился на много лет, он направляется в кабинет директора и мрачно захлопывает за собой дверь.

Он оставляет в служащих «Атлантики», во всех, кто его знал, ощущение, что с ним случилось нечто непоправимое. С комком в горле горничные, носильщики, посыльные, Перпетуо, Гортензия, Фридрих смотрят на луч света под дверью в течение нескольких минут, тянущихся, как годы. Когда дверь наконец распахивается, все пребывают на тех же самых местах, где он их оставил.

– Что сказал директор? – спрашивает Фридрих.

– Что музыка должна продолжаться, как будто бы ничего не произошло, – отвечает Абрахам Хильда, показывая гниловатые зубы. – Нужно созвать музыкантов. Сегодня вечером репетиция.

Звездочет видит сначала не Фридриха, а его отражение в потустороннем мире зеркала. В комнате стоит ужасный запах, потому что один беженец-француз, поклонник Гортензии, подарил ей заплесневелый сыр, завернутый в промасленный холст. Только этот запах и придает некоторую достоверность сцене, происходящей за блестящим стеклом, где их тела плавают в несуществующем пространстве, пытаясь обуздать порыв обняться. Трудно сказать, который из двух в большем смятении. Слова, которые они так бережно отбирали для этого момента, растворились в слюне, не достигнув пересохших губ. Вместо них – беседа, безличная и затрудненная, вызывающая досаду у обоих. Отраженный в зеркале, с пылающим лицом, каждый из них видит себя таким, каким его видит другой. Они не могут представить себя более чем друзьями, но испытывают все физические симптомы того, что не решаются назвать любовью и что сводит их с ума. Звездочет видит, что фрак на груди Фридриха вздымается. Это трепетное содрогание приводит в волнение все его тело. В свою очередь Фридрих поражен, видя его изменяющимся на глазах, замечая, как топорщатся первые волоски над его губой, как горят глаза, как поднимается меж ног беспокойная спираль. Они не знают, как определить и объяснить эти тревожащие симптомы, потому что слово, которое могло бы им помочь, не желает появляться среди обычных слов их речи. Каждый из них ждет, что другой решится подойти немного ближе. Но сближаются не они, а их отражения – сближаются и пересекаются, не соприкасаясь, хотя Фридрих ощущает щекотание в затылке, ожидающем поцелуя, и стеснение в плечах, готовых к объятию, а Звездочет не может сдержать дрожь в руках, надеясь на прикосновение нежных пальцев Фридриха.

Но ничему из этого не суждено было случиться: в комнату врывается Гортензия с ножом в руке, отрезает куски от вонючего сыра, вручает мальчикам и подгоняет их, чтоб они скорее все съедали и шли на сцену, где вот-вот должна начаться репетиция. Слово «любовь» не произнесено, однако гадкий запах сыра, сочетающийся тем не менее с тонким вкусом, побуждает их искать странные сопоставления со сладким и невыносимым волнением, возбудившим их. Эти признания делаются во время репетиции – языком скрипки и гитары. Музыка источает сильный запах и оставляет изысканный вкус – как тот, что постепенно улетучивается с их губ.

Дон Абрахам утратил прежнюю представительность на подиуме. Похудевший и сгорбленный, он похож на старика, которому стоит усилий удерживать дирижерскую палочку. Когда он наконец взмахивает ею, музыканты видят, что для него мир превратился в ад. Он не дирижирует, а дрожит, выведенный из равновесия музыкой, в которой узнает плач, проклятия и крики осужденных на смерть. Если оркестр замолкает, тишина напоминает ему жуткие тюремные рассветы. Оркестранты не знают, что делать. Заканчивают пьесу очень тихо, предельно плавно, почти тайком, боясь его сумасшедших глаз. Только скрипка Фридриха и гитара Звездочета чужды страха всех остальных инструментов, которые смолкают постепенно, как осторожные шаги визитеров, удаляющихся из комнаты больного. Скрипка Фридриха и гитара Звездочета ищут друг друга и взмывают над всеобщим страхом. Двадцать маэстро опасаются худшего и бросают гневные порицающие взгляды на двух легкомысленных юнцов, а те ведут и ведут мелодию, которая превращается как бы в игру зеркал, теряющуюся в бесконечности. Маэстро опасаются, что сердце или ослабленный мозг дона Абрахама не сможет вынести эмоций, рождаемых этой музыкой. Они и сами потрясены тем интенсивным напором, с каким два инструмента преследуют друг друга, чтобы в конце концов слиться в одно целое. Руки дона Абрахама зависают в воздухе, словно стропила, готовые рухнуть. Его лицо – предсмертная гримаса. Но мало-помалу оно оживает. Вначале вспыхивают уши, потом нос, и в конце концов все лицо воспламеняется. Он закрыл глаза, и музыканты убеждены, что он на грани истерики. Но на самом деле он постепенно вновь приобретает свои прежние черты, искаженные тюрьмой. Исчезают многие морщины, плечи расправляются. Даже мятый фрак разглаживается. Его обычные габариты не восстанавливаются, но возвращается прежняя осанка. Открывая глаза, он вдыхает аромат гардении, блистающей в петлице. Семь тридцать вечера, и очень скоро они должны будут играть перед публикой, начинающей уже заполнять столики на террасе «Атлантики».

– Спасибо, – говорит им дон Абрахам. – Вот сейчас я готов. Я могу дирижировать вами, дорогие друзья. Спасибо за то, что вы снова дали мне услышать звучание любви.

«Что пережил этот человек? – думает Звездочет. – Что он имел в виду, говоря о любви?» Когда заканчивается выступление и он возвращается домой, этот же вопрос приходит ему в голову за один лестничный пролет до его собственной квартиры. «Это тоже любовь?» – спрашивает он себя, узнав о том, что Ассенс, газетчик, заболел тифом, и обнаружив Фелисиану, его жену, у изголовья постели больного, молящую: зарази меня этой вошью, я хочу умереть с тобой.

– Pediculiis vestimenti, Фелисиана.

– Зеленая вошь, Дарио, – отвечает, сдерживая слезы, Фелисиана. – Не приукрашивай смерть, ведь в жизни ты всегда называл хлеб хлебом и вино вином.

С некоторых пор в Кадисе идут разговоры о вызывающем тревогу количестве заболеваний и смертей, но категорически запрещено называть эпидемию эпидемией. Звездочет забился в темный угол, откуда наблюдает глазами, светящимися, как витражи, за тем, как гаснет фиолетовый закат в чужой спальне. Он понимает, что это и закат двух жизней и что эти двое делают сейчас свои последние шаги с той же естественностью, с какой уходит солнце. Ассенс, как всегда, изрыгает проклятия против газет:

– Скоро три года, как был первый случай, и ни разу ни одного сообщения об эпидемии.

Она ничего не говорит, лишь сжимает его руку и красноречиво смотрит на него. Утром она побывала в благотворительном медицинском пункте. Мед-брат в навязчиво-голубом халате – цвета фалангисгской формы – и с вышитыми на грудном кармане ярмом и стрелами сказал ей:

– О каких вакцинах вы говорите? Эти отвратительные насекомые исчезнут, если вы будете хорошо мыться с мылом, часто менять белье и гладить его, а лучше кипятить. Выход очень прост: мойтесь.

– Вы думаете, мы свиньи? Я говорю вам о тифе.

– Тиф? Это слово чуждо нашему словарю, сеньора. Наша единственная партия считает, что болезнь – это не простой результат инфекционного, наследственного или физического факторов, а логическое следствие органического расстройства, вызванного духовным кризисом этого мира.

Когда она рассказала это Ассенсу, старый журналист написал красными чернилами свою последнюю хронику поверх первой полосы газеты: «Они решили сделать ответственными за болезнь нас – тех, которые страдают. Ловкая нравственная подтасовка, которая превращает нас в виновников собственной смерти. Разве я зеленая вошь?»

Когда вечереет, он уже не в силах держать перо. Пламя лихорадки оживает и зажигает его тело.

– Я сделаю тебе втирание, – печально говорит Фелисиана, но его пальцы переплетаются с ее рукой, как виноградная лоза. – Мы не можем позволить себе платного медика.

– Иди найди доктора Бустаманте.

– Но ты всегда его ненавидел, Дарио.

– Ты ошибаешься. Я не ненавидел его, я его боялся. Я всегда знал, что он любит тебя.

– Ты прав. Он может взяться тебя лечить.

– Не ради меня, Фелисиана. Для меня уже мало что можно сделать. Ради тебя. Он тебя поддержит, когда меня не будет.

– Тогда я никуда не пойду, потому что я умру вместе с тобой.

Их переплетенные пальцы невозможно различить. Фелисиана отворачивается, чтоб он не видел ее слез, и в этот момент вспоминает, что Звездочет тоже находится в комнате.

– А ты, мальчик… Сыграй нам какую-нибудь песню про любовь. Если усиливается лихорадка – лучше, чтоб это было по стоящей причине, а не от укуса гадкого насекомого.

Иногда во время вечерних выступлений Звездочет чувствует, что музыка оркестра как бы сопровождает немой фильм. Две враждующие стороны непримиримо разделены, но в соответствии с чудовищным парадоксом отчаяние одних превращается в выгодное дельце для других. Непростое дело бегство и, главное, недешевое. Скоро он научился расшифровывать таинственное шептание, намеки, драматические жесты, напряженную тревогу жизней, подвергающихся опасности. Он замечает прожорливые и подстерегающие взгляды спекулянтов, мошенников всех мастей, чиновников-взяточников и полицейских, которые прикидывают выгоду от той или иной торговой операции. Его музыка сопровождает сумрачные приходы и уходы приезжих, то и дело пересекающих террасу, слишком усталых, чтобы думать. Затем образы киноленты, которую каждый день смотрят со своих подмостков музыканты, оживляются. Без околичностей спекулянты подступают к несчастным, вливая в их уши поток предложений. Предлагаются паспорта и билеты на корабли, обещания добыть места на рыболовные суда, которые должны прийти в Гибралтар или на север Африки, и даже фиктивные браки, чтоб получить испанские документы. И последние банкноты, ревностно доселе оберегаемые, начинают покидать карманы беженцев, которые уже оставили по дороге изгнания ручеек золотых луидоров, швейцарских франков, немецких марок, драгоценных камней.

Деньги переходят из рук в руки с удивительной легкостью. В считанных километрах от свободы переправка людей становится таким же выгодным бизнесом, как спекуляция и контрабанда. Всяк кому не лень зарабатывает деньги. Деньги, как циклон, сносят каждый вечер «Атлантику» с лица земли, разрушают мозги и оставляют повсюду след несчастья, отдающий бредом бранных полей, на которых ожесточенно избиваются люди. Даже Гортензия позволила себя соблазнить. Однажды мальчики, к своему огорчению, обнаруживают, что подарки, которые она получает, вовсе не подношения ее обожателей, а плата за определенные услуги. Они сводятся к тому, чтоб устраивать заинтересованным лицам встречи в любой час дня или ночи, и Гортензия не видит в этом ничего предосудительного. Но именно ее целомудренность в сочетании с ее покровительственной и простодушной манерой – причина преуспевания ее бизнеса. Способность Гортензии рядить под любовь то, что на самом деле лишь низменная коммерция, тревожит Звездочета еще и в связи с тем, что его собственный отец тоже в последнее время стал располагать немалыми деньгами, и неизвестно, откуда он их берет.

Существуют лекарства для больных тел, но не для больных чувств, не для покалеченной доброты, не для грез, зараженных алчностью, не для продажной любви. Мальчики как бы молча уславливаются играть прекрасные мелодии специально для тех людей, которых они любят, чтобы восстанавливать гармонию в их сердцах и вкус к старым благородным чувствам. Конкретно на Гортензию мелодии не действуют, но иногда терапия дает даже чрезмерный эффект. У дона Абрахама по любому случаю начинают наворачиваться слезы. Обычного хлопка кухонной двери достаточно, чтобы растрогать его. «Бедная дверь, – вздыхает он. – Тебе не кажется, Фридрих, что дверь, когда закрывается, жалуется, как заключенный?»

Перпетуо, швейцар, наблюдает за движением денежных потоков, но к его рукам они не пристают. У дверей отеля, среди роскошных машин с иностранными номерами, провожатые, доставившие беглецов от французской границы, горячо торгуются за надбавку к своему гонорару, грозя иначе известить в последний момент полицию. Вестибюль пересекают люди всех сортов. Фашистское начальство, надменное, германизированное и напыщенное, смешивается с артистами сарсуэлы, воняющими античесоточным лосьоном «Бру», которые выступают в Муниципальном театре. Агенты немецкого консульства соперничают с агентами партии и агентами гестапо, и кажется, все они играют в бильярд своими черепами в форме баклажана, вышагивая между итальянскими офицерами в безукоризненно белой форме с фуражками, сдвинутыми набекрень, и агентами службы военной информации с лоснящимися физиономиями лавочников и карандашиками за ухом, чтоб писать свои доклады. Между проститутками, составляющими часть обстановки отеля, дефилируют авантюристы с воловьими глазами, что пасутся на жалованье у двух или трех держав, пьяные винозаводчики, маркизы, живущие в долг, и поэт-лауреат, которого на стрельбище спутали с голубем и чуть не всадили в него пулю. Самые дешевые из проституток, приписанные к «Белой харчевне», щедро демонстрируют свои белесые ягодицы. Проститутки шикарные, с парижскими причесочками, походят на прекрасных животных на выгуле. Проститутки чахоточные, с непременным женихом в тюрьме, подавляют кровавую рвоту и подтверждают глубокими взглядами славу о своей пресловутой пылкости. Шпионские службы так размножились, что всегда тут же торчит какой-нибудь фрукт, проверяющий список клиентов отеля. В этом списке присутствует имя Лесли Ховарда, голливудского актера, который на этот раз исчез взаправду после стольких своих исчезновений на экране. А также имя одной принцессы, которая больше обеспокоена судьбой двух своих огромных датских догов, чем своего незначительного мужа. А также имя старика миллионера, предпринявшего исход в компании молоденьких медсестричек. Есть в списке свергнутые короли и безвестные люди, выдающие себя за других равно безвестных людей, есть мошенники и фальсификаторы паспортов и продовольственных карточек, есть разбогатевшие владельцы рыболовных судов. Есть союзнические пилоты, сбитые во Франции. Есть евреи. Трусливые дрожащие евреи, которых чудесная смотровая площадка, терраса «Атлантики», страшит, как бездна, обрывающаяся в море.

Перпетуо презирает весь этот маскарад. Он объясняет Звездочету, что человеческие существа надо представлять себе в чем мать родила, чтоб определить их настоящую цену.

– Попробуй, малыш. Кто б сказал, что у ежа под иголками скрывается такое нежное мясцо, что пальчики оближешь? Попробуй. Выбери самого надутого из всех и вообрази, что раздел его. Увидишь его таким, каков он есть, потому что голое тело никогда не врет. Увидишь преступника, слабака, тюх-тю, козла. Смешно, что они стараются выглядеть чем-то противоположным. Если карамель ментоловая, то заворачивается в бумажку от земляничной. За те годы, что я провел в этом привилегированном обществе, я мог бы превратиться в мудрого Соломона, если бы меня не сбивали с панталыку женщины. Я смотрю только на них, и, конечно, совсем на другой манер. Я смотрю на них, как ребенок на витрину кондитерского магазина. Воображение мужчины – как летающий член. Они проходят перед стойкой, и я берусь за них: я раздеваю их, пока они идут отсюда до лифта, а летающий член бьет крылами и следует за ними до их комнат. Летающий член забирается к ним в постели, и я занимаюсь с ними любовью, хотя между нами двести метров расстояния, стены и этажи. Гортензия говорит, что я только мастурбатор, но дело в том, что я некрасив и беден и никто не любит меня взаправду. Поэтому я люблю их тайком, наполняя в день два полных ведра любовью. Хотя в последнее время мне ни до кого нет дела, кроме Литзи.

Сефардка живет на последнем этаже «Атлантики», самом дешевом, где пол в коридоре огрызается на приезжих. Там селят команды тореадоров, офицеров регулярных марокканских частей, беженцев, проводящих время за изучением карты побережья, и – из-за странного суеверия директора отеля – исполнителей танго: он убежден, что они путешествуют с чемоданами, набитыми несчастьями.

Когда Литзи пересекает вестибюль, ее нежное тело весталки с совершенными формами кажется вырезанным из мрамора. Старинный волнующий кастильский язык, на котором она говорит, поражает швейцара, как будто он получает послание из иного мира или по крайней мере из иной эпохи. Он спрашивает ее, какой была тогда Испания, и она отвечает шелковыми звуками сефардского.

В Литзи сочетаются две великие страсти Перпетуо: его несбыточная любовь швейцара и его страсть к познанию человечества, которое вихрем проносится перед его стойкой. «У меня ощущение, что эта – останется, – признается он Звездочету и указывает на свое сердце. – Останется отчеканенная вот здесь».

Когда Литзи не сидит на набережной, высматривая корабль, который все никак не приходит, ее можно видеть в окне ее комнаты, с глазами, следящими за фелюгами, что отправились в море за скумбрией. Бюст ее высовывается из оконной рамы, как фигура на носу корабля, а твердые груди уперты в пустоту. Тогда «Атлантика» становится похожей на каравеллу, готовую к отплытию.

Перпетуо знает, что по ночам Литзи запирается от страха перед облавами. Балки перекрытий, кажется, разговаривают сами с собой, безутешно стонут тюфяки между стенами, изъеденными солью. Без возможности видеть море она ужасно страдает. Ее страшит, что рано или поздно ее задержат и посадят в концентрационный лагерь для иностранцев в Миранде-де-Эб-ро. Горстка белых бараков за колючей проволокой посреди равнины, засеянной злаками, без иных свидетелей, кроме прозрачного синего неба и охровых холмов Кастилии. Но он ни за что не решится вторгнуться в ее одиночество, даже в воображении. «Про нее мне в голову не приходит никаких бесстыдств, Звездочет. Пообломались крылышки у моего летающего члена. Знаешь, мне кажется, что она научила меня тому, что такое настоящая боль, эта боль, которая тянется очень издалека, пожалуй из того времени, как их изгнали из Испании, и уже никогда не пройдет».

Как-то за полдень, посреди одного из самых вялых выступлений оркестра, вдруг раздается дикий вопль. Все как один поднимают глаза на окно, где торчащая Литзи уже воспринимается как часть пейзажа. Ее обнаженная рука, невесомо плавающая в воздухе, протянута в сторону горизонта, где далекий неопределенный предмет покачивается в пене. Все спешат к перилам террасы, а через несколько минут сияющий корпус «Мыса Горн» входит в гавань, разбивая на тысячу граней белое сияние бухты.

Трансатлантический теплоход делает маневр, нацеливаясь носом на причал. Великолепный вечер. Ветер утих, и кажется, все солнце, какое еще осталось в этой несчастной воюющей Европе, пришло встречать гостя. Легкая влага, покрывающая корпус, сверкает гранатовыми, синими, коричневыми отблесками. Они падают на серую толпу, которая хлынула на набережную по улочкам Кадиса, всегда выводящим к морю. В зрачках снова восстановлена линия горизонта, стершаяся за время ожидания. Она снова появилась с приходом этого корабля, сумевшего вторгнуться в реальность, опустошенную войной. Рты все еще открыты от удивления, потому что все произошло так внезапно, что страшно: вдруг «Мыс Горн» – это коллективный сон, бороздящий моря, испаряющийся, лишь якорь коснется дна.

Никто не сходит на берег. Минуты тянутся, как при пожизненном заключении. Копыта лошадей, запряженных в шарабаны, цокают по булыжнику набережной, а парализованные грузчики спрашивают себя смущенно: неужели нынче никто уже не приплывает на кораблях? Сбитые с толку, они удивленно разглядывают пакетбот, похожий на огромный пустой ящик, который покачивается на спокойной воде порта. Им не забыть другое время, когда стайками спускались с борта пассажиры и разъезжались по всему городу. Беженцы смотрят на лестницу, противоестественно пустую, на ступеньки, никуда никого не ведущие. В их головах начинают стираться приготовленные было вопросы об этих заморских краях, где они представляют себя спасенными и по-новому счастливыми.

Вдруг – спускающийся пассажир. Волосы его напомажены, кожа бледна, и горький оскал упорно кривит его губы. На нем жилет из претенциозного шелка, а в широкий галстук воткнута свирепая булавка в форме кинжала, на которой сверкает, как капля голубой крови, бирюза. Как по команде, грузчики обрели свои обычные манеры. После мимолетного сомнения они наперебой предлагают ему свои услуги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю