355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Раиса Крапп » Ночь Веды » Текст книги (страница 8)
Ночь Веды
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:42

Текст книги "Ночь Веды"


Автор книги: Раиса Крапп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Не уйди Иван так далеко мыслями своими, он бы, возможно, тоже почувствовал незримое Аленино присутствие. Алена смотрела на него издалека, не приближаясь, не желая смущать его покоя.

– Хочешь вернуться к нему? – услышала она и обернулась.

Опираясь рукой на ствол молодой осинки, неподалеку стояла Веда, тоже глядела на Ивана.

– Как? – негромко проговорила Алена, будто сама с собой. – В прежнем облике?.. Тут ведь не то горе, что он схоронил Алену... Но другие-то, сельчане – тоже хоронили.

– Уйти отсюда. Мир велик. На этом селе свет не кончается.

– А мать? Взять, да забыть про нее? Матушка от слез слепнет. Как мне жить дальше, оставив ее в кручине остаток лет доживать, оплакивать смерть мою? А мне – жить?

– Клянешь меня, Алена?.. – тихо спросила Веда. – Как бестолково судьбами вашими распорядилась?

– Не кляну, ты и сама знаешь. Да про мою жизнь и корить не за что – ты это тоже знаешь. Я исполнила все, для чего рождена была. И будь все правильно, я ведь не умерла бы, а только обрела другой образ?

– Да, так всегда и случалось. Я просто переходила из человеческого воплощения в свое истинное, с обновленными чувствами, выносила из мира людей душевные сокровища. А в этот раз руководило мною хладное, расчетливое сердце, в котором остыла любовь. И я ошиблась... Потому перестала быть цельной, заплатила за свою ошибку разломом души.

– И коришь только сама себя. Я – нет. Иван, разумеется, тоже. Ведь он так и не понял, что использовали его душевную красоту, его чудесный талант, а когда не нужен стал – прочь отбросили. А он мог быть счастлив до конца дней своих, не встань на его пути Алена, и сколько доброты, сколько любви принес бы он в мир! Нет-нет, не тебе эти укоры, сестрица!.. Но если бы можно было хоть что-то исправить...

– Ах, Алена, милая! Как бы я хотела этого! Боюсь, даже ты не понимаешь истинной цены моей оплошки. Есть у ней другая еще сторона...

– Какая?

– От меня, от Веды пошло в мир людской зло... А я ведь... Как Велина говорила? Я не Баклачиха. Ох, и широко пойдут круги от моего камня.

– И что же будет?

– Богу одному ведомо. Верно, черных колдунов прибудет, знахарство ослабнет... Да сама ты знаешь, как многолико зло, и оплошкой моей много укрепится оно. Разумеется, могу я волшбой, произволом своим вмешаться... Но нельзя... нельзя... Каждому знахарю ведомо, как опасно чародейство. Вроде бы и на доброе дело призвано, но всегда ли ответ, где добро, а где зло, на самом на виду лежит? Нельзя злое чудесным образом превращать в доброе... понимаешь ты меня?

– Понимаю. Сама жизнь исправить все должна? Если бы вернуть Ивану способность любить, день его опять любовью наполнить и научить опять радоваться каждому часу жизни, – Алена с тоской посмотрела на Ивана. – Я думаю, тогда многое можно бы поправить.

– Ты знаешь как сделать это?

– Может быть. Но прежде я должна исполнить еще другое.

Иван вдруг беспокойно вскинул голову, будто почувствовал ее взгляд. И Алена невольно отступила в тень.

– Уйдем, – сказала она, отводя глаза от Ивана.

Глава сорок вторая

приводит вдруг опять к Русалочьему омуту

Веда провела рукой по теплому боку большого, нагретого солнцем камня. Они были теперь на берегу озера, окруженного плотной стеной огромных елей. Солнце стояло все так же высоко, но сумрак был рядом – он прятался под тяжелыми, до земли поникшими ветками, жался к смолистым стволам за хвойными дебрями, подступал из мрачной, бездонной глыби к самой поверхности неподвижного черного зеркала...

– Вот куда ты привела меня... – помолчав, Веда медленно заговорила: Алена, вот это, твое другое дело... Помнишь ли, от чего старая Велина тебя остерегала?

Алена усмехнулась:

– Ты говоришь о том темном чулане в душе Алены, которым зачем-то одарила ее?

– Одарила? – столь же горько усмехнулась Веда. – А если это был первый круг "на воде"? Тогда мне еще невдомек было, а теперь знаю: лихо, что невольно заложила я в твою судьбу, как черное семечко недоброты, без дела не лежало – сейчас же ожило, злом в тебе стало прорастать. Оттого ночь твоего рождения столь лютой была. А я предупреждениям не вняла.

– К счастью, оно не разрослось пышным чертополохом.

– Загляни в свою душу и спроси себя со всем пристрастием: вправду ли так? Через то злодейство, что над тобой учинили, душа твоя не ожесточилась? Может, мести жаждет?

– Мести? – Алена покачала головой. – Нет, мне не нужны их жизни, и страдания их не отзовутся отрадой в сердце. Но я должна попытаться заговорить с их совестью, может в ком-то из них я смогу разбудить ее.

– Совесть... Ах, Алена! Люди так легко умеют договориться с нею.

– Нет, договориться с совестью нелегко. Другое дело, что многие научаются не слышать ее голоса потому, что требования она куда как высокие предъявляет. Ты знаешь, у людей есть Книга Книг, и они эту книгу высоко чтят. Так вот, она говорит, что у человека есть еще око, кроме двух, которыми он зрит мир вокруг. Бог дал его, чтоб можно было человеку глядеть внутрь себя. Им возможно даже собственную душу узреть. Имя тому оку и есть Совесть. Я хочу, чтобы Михась, Антип – все они, увидели содержимое своих душ глазами совести своей, и чтобы увиденное ужаснуло, и не оставляло в покое ни днем, ни ночью. И когда терпеть жестокие укоры станет невмоготу, они поймут – я очень на это надеюсь, что спасение в одном только: до конца дней своих стоять против зла. И тогда увидят, как светлеют их души, очищаясь от скверны, и уже будут с радостью сеять добрые всходы вокруг себя. Те из них, кто сможет услышать голос совести.

– А другие?

– Другие... Оборвать их путь – будет милосердием для них же самих, голос Алены был тверд, и лишь она одна знала, скольких колебаний и сомнений стоила ей эта твердость. Сквозь какие укоры собственной совести прошла она, прежде чем обрела эту уверенность в своем праве. – Больше не хочу говорить про это. Скажи мне лучше – что такое, вот этот омут?

– Загадка уже в рождении его содержится. В давние-предавние времена места эти сплошь болотисты были. В один из дней собрались здесь громы, и не было им числа, и от грохота их сотрясались земля и небо. Тогда и пал на землю небесный камень-Громобой. Упал он, как раскаленный уголь на кусок масла, глубоко ушел. Скоро болота окрест вдруг повысохли – иссушил их камень-Громобой своим жаром. И сама земля сделалась камню подобна. Большущая же вмятина с краями-обрывами, мало-помалу водой наполнилась. Известно ведь вода камень точит. Родники подземные, да жилы водяные и скрозь камень выход себе отыскали. Так стал Русалочий омут. А камень тот небесный внизу лежит, наместо дна. И содержит тот камень в себе некую силу особую. Удивительную очень. Суть каждого человека на нее откликается. Ежли кто страхом полон к омуту приходит – таких чудищ вокруг себя породит, не выскажешь. Но явятся они ему одному только. А бывало, что сходные мысли оборачивались сходными видениями и для двух, трех человек. Совесть неспокойная тоже свои плоды принесет. Доброму же человеку – доброй силы прибавит. Ведающему – ведовской, знахарской. Ну, с этими-то и вовсе другой разговор. Много дивного случалось. А в ночь Веды сила камня и моя удивительным образом сплетаются и вся его неведомая сила в ведовскую преображается. Спокон веку приходят сюда знахари да ведовки. И много же было. Ежели раньше человек зрить меня не способен был, то здесь к нему эта способность приходила – и видеть, и говорить. Иной раз силой камня будто отмыкалась потайная дверца в разуме человека – вдруг разом открывались странные знания. А то еще другие двери отпирались – в иные совсем миры. Бывало, что уходили в них некоторые и там оставались. Да много, много разного случалось! Сколько приходило людей, столько и разностей происходило. А еще дивно – в ночь Веды сюда многие стремились, и приходили. А дороги их не пересекались, будто для каждого своя дверь была: войти и выйти, чтоб с другим никем не встретиться. Еще, иной раз бывало, приходил человек, но молчал камня. Я скоро за знак это себе взяла – не надо пока человеку нового, его надо так оставить.

– Со мной он только начал было говорить...

– Не грусти об том. Ты узнала все, о чем я собиралась поведать тебе в ту ночь. И много больше.

Глава сорок третья,

в которой Алена одного из душегубов навещает

Хоть Веде и ответила Алена со всей твердостью, да в душе своей той рассудочной уверенности все ж не находила. Нет, решение она приняла, и намерена была дело до конца довести... Однако больно тягостно ей было уже от помышлений только. Справедливое дело она затеяла, но жестокое...

Михась... Невелик разумом, да и тот в хмеле утопил, но душу еще не до донышка вычернил. Коников любит – оттого, что имеется еще в нем потребность любить. Может весь день напролет с конем провозиться – и мыть, и чистить, и гриву чесать, и в стойле до бела выскоблить-выскрести. Про все на свете тогда позабудет... кабы не Ярин... Хотя, неправильно это, на Ярина все валить, а Михася вроде бы и оправдывать, а то и пожалеть даже. Испытала судьба парня, выставила ему на пути темного человека, а он испытания не выдержал: потянуло его в мутном потоке, а он и не встрепыхнулся, щепкой безвольной с мутью, грязью смешался. С покорностью встал под руку Ярина так за что жалеть? Ведь чтоб белое от черного, доброе от злого отличить, ума не надо – гляди, не зажмуряй око, что Совестью зовут, а уж оно не солжет.

Человек постоянно испытаниями испытывается. Каждый день, час каждый обязан выбор делать. Часто – в малом, обыденном. Но бывает в жизни и Главный Выбор. Нередко ставит Судьба перед ним в самом начале, когда человек только выходит в самостоятельный путь. И кто бы подтолкнул тогда на правильную стежку! Ан, нет – сам, один решай: эту чашу пить станешь или ту? И выбор ох, нелегок. Потому как одна чаша всегда горькая: там жертвенность, трата души, там стойкости немало надо... Другая чаша приманчивей, слаще: так и тянет к ней – горечи избежать. Как же легко тогда увидеть правильный выбор оком-Совестью! И так же легко сделать вид, что не видишь ничего, не понимаешь – смалодушничать, начать юлить, с тяжкого пути на окольные, легкие поворотить, да обходные тропинки искать. Один раз свернул, так уж и другого, и третьего не избежать – путь-то кривенький... Глядь – уже так напутлял, в такой клубок-узел свил дороги жизни своей, что по рукам и ногам опутался, вот уж и потерял себя... А дьявол тут как тут – любит он такие узлы рубить, враз выход укажет.

...Темнота подступила к Алене – душная, кислая. Поморщилась она невозможно человеку таким духом дышать! В нем и воздуху не осталось, один смрад спертый: застарелый запах пота, квашеной капусты, гущи бражной, псины... чего-то гнилостного, прокислого.

Тут будто полная луна в окошко мутное глянула. Чистый голубоватый свет потек холодными волнами, осветил убогое жилье – стол неприбранный, облепленный сонными мухами, тряпье грудой на топчане и ничком на нем Михась, тоже больше похожий на небрежно брошенную одежку, чем на человека.

Лицо Алены строгое, бледное, истончилось в голубом мертвящем свете. И благо, что Иван ее такую не видит, не знает... Алена к топчану неслышным шагом шагнула, рукой-тенью по лицу спящего провела. Он дернулся, завозился.

– Будет спать-то!– насмешливо позвала Алена.

Замер он, и очи распахнул странно, не как люди просыпаются, а будто и не по воле своей – разом, широко. Приподнялся, уставился на Алену, рот медленно раскрылся, вроде закричать хотел, но прохрипел только, словно шею ему сдавило, и глаза безумной жутью налились.

– Оставь... Оставь ты меня, Христа ради!... – выхрипел через силу.

– Неужто не забыл? – опять усмехнулась Алена.

И от слов, от голоса лютым холодом на Михася дохнуло.

– Как забудешь?.. Кажну ночь...

– Вот как? – и удивление Алены холодно, и бровь только чуть поднялась надменно-бесстрастно.

– Христом Богом молю – отпусти ты меня! Чего хочешь? Знаю, вина на мне... Чем исправить? Чем откупиться могу, скажи?

– Откупиться? – Алена медленно к нему склонилась, низко, глаза к глазам. Михась мелко задергался не в силах ни отвернуться, ни отстраниться. – Да что есть у тебя такого, чтоб заменило мне мою жизнь? Душа – и та мелкая, да грязная. Очисть ее сперва, тогда, может, услышу мольбы твои.

– Как?! – едва не плачет Михась.

– Бог разум в тебя вложил, когда ты забыл об этом? Забы-ы-ыл. Накрепко. Зато чужой столь высоко возносишь, что сам в грязи валяешься, чтоб только он выше казался. Свой-то ум – весь в браге утопил аль нет? – отворачиваясь, проговорила Алена. И опять чуть голову повернув, взгляд назад бросила, сказала: – Случится – Ярину от меня слово передай – помню его.

Шаг Алена прочь шагнула и другой. Парень – ни жив, ни мертв, от живого – одни только глаза. И видит он, как Алена, удаляясь, тенью прошла скрозь дубовую табуретку, что на полу валялась. Сердце Михася от страха стынет, заходится. А облик Аленин и вовсе истончился, прозрачным сделался, растаял в тяжелом голубом тумане, плывшим по-над земляным полом...

Тихо-то как... Хоть бы собака взлаяла... А то и самому завыть от бессилия, от страху, от запоздалых мук совести...

Глава сорок четвертая,

Михась уходит

Как уснул, Михась не помнил – как будто рухнул замертво на неприютное ложе свое и только утром опамятовался. Зато едва глаза открыл – сей же час сон свой вспомнил. И так ясно все предстало ему, будто вот, только что наяву все случилось. Снились ему в последнее время тяжкие сны, но на утро проступали в памяти одне неясные образы. Боле-то почти и не помнились ничего, все ночь мраком заволакивала. Вот еще страх свой слишком даже хорошо помнил, бессилие и безысходность. А сейчас не то – будто каждое слово выжжено аль врезано в память, и горит, и болит. Ни об чем Михась думать не может, только перебирает их, как угли горячие, обжигаясь, исходя стоном немым от душевной муки.

"В грязи валяешься"... "душа мелкая да грязная"... "ум в браге утопил"... – жгут, жгут слова, нету от них покою. Тошно Михасю стало, показалось, что задыхается, – дернул ворот рубахи, из дверей на двор вывалился. Увидел бочку, до краев налитую осенними дождями, скорее сунул пылающую голову в студеную, как лед, воду. Будто бы и впрямь, полегчало мало-мальски связные мысли в голове закопошились.

–"Да что ж это такое... Доколь же ты будешь подниматься из омута, Алена? Чего хочешь от меня? Легче ведь помереть, кажись, чем каждый вечер ко встрече с тобой готовиться... Чем откупиться?.." – Постой! Ведь тако-же и спросил он ее сегодня! И она ответила, впервые...

Неужто правда утопил он разум свой в хмельной чарке?! Неужто душа его черна?! Да. А как иначе? Коль думал бы своей головой, так неужто сотворил бы то ужасное, об чем и подумать-то сил, смелости нету... И что делать теперь? Как дальше жить? Пойти и перед миром всем покаяться, о лиходействе своем рассказать? Ох, как легко бы на душе стало! Только ведь спросит мир – кто еще? Тогда назвать каждого по имени? Нет. Знал Михась, что сейчас, таким, каким сегодня поутру очнулся, он мог бы назвать людям каждого из виновных. Если бы считал, что так правильно. Но нет, каждый должен сам за себя решить и надо оставить им право самому выбрать.

И еще причина, почему он не станет каяться перед людьми. Слишком легко это. Сейчас Михась чуял: и впрямь – легко. Только минута, другая, а потом и думать даже ни о чем не надо – люди думать станут и решать, каким наказанием наказать его. А он с равным смирением примет и смерть, и каторгу – это все легше, чем ежедневная и еженощная бесконечная казнь... Все легше. А ему легкости не надо.

Подошел Михась к обветшавшей стене, прижался к ней ладонями, лицом. Переждал, пока под веками перестало жечь. Потом ненадолго зашел в избу, и скоро вышел с маленькой котомкой. Обернулся, поклонился глубоко избушке, которая не всегда была такой придавленной к земле, и смех счастливый звенел в ней, и радость жила когда-то...

По траве, по утренней седой росе, потянулась темная полоска следов, оставленная босыми ногами Михася. К деревенскому погосту повела.

На могилки батьки и матери он и не помнил, когда приходил. Заросли бурьянищем да крапивой. Сжав зубы, драл он из земли одеревеневшие стебли, и не чуял, что руки покрылись волдырями от ядовитых укусов злой травы... Долго стоял потом молча, понурив голову – может, думал чего, может – вспоминал. Вздохнул тяжело, и, встав перед могилами на колени, поклонился до земли.

– Простите...

И еще к одной могиле он пришел. Тоже стоял, темнея лицом.

– Коль можешь, прости, – вымолвил, наконец. – Ухожу я. В мир. Буду искать себя. Ежели Бог даст, очищу душу свою от скверны... Вот наказ твой давешний не сполнил... не хочу Ярина видеть... Прости меня, Алена.

По студеной, тронутой инеем траве, пошел он прочь от Лебяжьего, не оглянувшись ни разу на него. Что ждет его впереди, об этом он не думал, да и знать не мог. Вручил он себя в руци Божии, когда накануне осенней стужи, ненастья, ветров лютых, пошел, куда глаза глядят, раздетый, босый, с краюхой хлеба в нищей котомке. Ежели бесповоротно сгубил он себя, и небо от него отвернулось, так недолго ждать последнего итога, который подведет черту под его недолгой, неправильной, спутанной жизнью. Если же дана ему будет милость великая, последняя – то ни морозы, ни зверье хищное, ничто не станет заслоном на пути его многотрудном, ничто не испугает и не остановит...

Глава сорок пятая

где случается разговор двух братьев

– Антипка!

Парень вздрогнул всем телом, застыл на миг, и только потом, воткнув вилы в сено, обернулся к брату.

– Чего пужливый такой? – хмыкнул Федька, стоя в широких воротах сарая.

– Так. Не слышал, как ты подошел.

– Батя что ль загнал тебя сюды?

– Чо – батя? Место же надо под новое сено готовить, – нехотя буркнул Антипка.

– А-а, – насмешливо протянул старший брат. – Экий ты догадливый стал!

– Бражничал-то с Ярином что ли?

– "Бра-а-жничал!" – передразнил Федька. – Праведник, тоже еще.

– Не, я не праведник, брат, – тихо возразил младший. – Куда нам – в праведники?

– Антипка, я погляжу, ты задумываться часто стал. Чего эт ты, брат? Кака дурь в голову тебе втемяшилась?

– Дурь?.. Можа, и дурь... Только ежели б я не привез Ярину одежки с луга...

– Эвон чего вздумал! Самого виноватого нашел, ага! А вспомни, окромя тебя никто ведь не пробовал вразумить нас, отговорить. Забыл? И как Ярин на смех поднял тебя, потеху устроил. Послушай лучше, что я тебе скажу. Ярин подлец, я зрить его не желаю, а ты еще: "бражничал". Хорош дружок закадычный – подпоил нас, чтоб подбить на дурь эту. Не надо было нам его слухать. Но теперь-то чего уж. Мало что ль мы чудили? Не для чего помнить все. А коль помнишь – дурак ты, братец, вот чего я скажу тебе. И Аленка – дура!

– Замолчи! – прервал Федьку брат. И помедлив, спросил: – Ты ночами спокойно спишь?

– А то? Как убитый.

– Не ври. Чо ж тогда, как вечер, так пьяный? Боишься ночи. А то я не слышу, как мечешься да стонешь во сне. Мне она тоже снится. А сегодня вот впервой днем увидал.

– Как?..

– А вот тут. Тащу сена навильник в угол... и, ровно, посветлело вдруг. Глянул – она стоит... Вон, где свет с-под стрехи бьет... и толи сама прозрачная, толи от света...

– И чо?.. – голос у Федьки вдруг подсел, сиплым стал.

– Ничо. Во сне когда вижу – така жуть нападает... А тут – нет. Она глядит так... сквозняк кудри трогает... глаза живые, зеленющие... И навроде улыбаются. Чуток совсем, и не заметно... Может – показалось...

– А потом?

– Не знаю. Опять будто свет другой сделался, темнее. И я, навроде, очнулся. Глянул – только пылинки кружатся. Ушла.

Антипу вдруг расхотелось говорить с братом. Да и как скажешь, про то, что Алена слова не молвила, а будто много-много про меж них сказано было. И о том, что ведомо было Алене, как совесть казнит его, не оставляя в покое ни на минуту. Знала она, что не в чарке, не в пьяном угаре, а в работе ищет забвения от дум, поднимаясь до свету еще, как только мать идет в пригон корову доить. И весь день тело трудом любым, самым тяжким ломает, чтоб к ночи замертво на постелю свалиться... Отец не успеет за шорницкий свой инструмент взяться – Антипка уж тут как тут. Не нарадуется родитель на столь прилежного да ухватливого ученика, а более всего – что сын, вроде, в разум вошел, переболел дурью, как дите огневкой, да и выздоровел великой милостию Господней. Все-все про него Алена знала, каждое помышление и движение души, будто в сердце его, как в книжице читала. Антипке же ни разу и в голову не пришло, что в живых-то ее ведь нету, дак как же оно тогда... Вот это менее всего важным представлялось. Вот она – Алена, и не требуется к ней в ноги падать, виниться, рассказывая муки свои – больше, чем известно ей, все равно не скажешь. И приход ее не укором стал, а будто снял толику тягости невыносимой...

– Антипка... а ты слыхал, что Михась из дому ушел?

– Куда? – младшой будто очнулся.

– Не сказался никому. Только домишко его пустой стоит. А перед тем, уйти как, он на погост ходил, к батьке с мамкой. Ихние могилки прибрал.

– Ох, что ж он не сказал... – вскинулся Антипка. – Я б тоже с ним...

– Куда еще? Молчи, дурень!

– И правда, – сник Антипка. – Он, как перст один. А я... Вон батя, да мать... Куда одни-то? Да и... куда уйдешь от себя самого?

– Ишь ты! "Одни!" – опять передразнил с пьяной обидой Федька. – Меня уж и в счет не берешь?

– Кака надежа на тебя?

– Ты, малец! Ты говори, да не заговаривайся!

– Неправду говорю, что ли? Ты старшой, ума-то поболе быть должно. А чо-то ты ни разу не выказал его, не говоря уж, чтоб мне бы вложить при случае. Лучше б чарку об башку мою дурную разбил, чем хмелю мне в нее наливать!

– О! Молчал-молчал, да заговорил!

– Как заговорил, так и кончил, – угрюмо проговорил Антип. – Иди, Федька, у меня еще много тут делов. Чего зря язык об зубы трепать.

Отвернувшись от брата, Антип снова взялся за черенок вил. Громко зашуршало сено, когда он принялся складывать его пласт за платом, чтоб, вскинув над головой тяжелый навильник, перенести в угол, где оно не будет после мешать.

Резкий шорох заставил его обернуться – за спиной с вилами в руках стоял Федька.

– Ну, дак сказал бы, – ворчливо укорил он. – "Много-много..." Нет чтобы кликнуть – пошли, мол, Федька, вместе-то сподручней. Нет, Антипка, точно, непутевый ты. Как есть непутевый.

Чуть приметно улыбнувшись, Антип отвернулся и молча принялся за свою работу.

Глава сорок шестая,

Филькины страдания

Ярин лежал, развалившись на сене на большом овчинном полушубке, глаза его были закрыты. На скрип дощатой двери и шорох шагов он не повернулся, и было не понятно – спит Ярин иль так лежит.

– Чего столбом застыл? – не открывая глаз проговорил Ярин через паузу. – Тебя жду. Вон – наливай.

– Ты нешто с закрытыми глазами видишь? – хмыкнул Филька, скидывая с плеч мокрый дождевик.

– Окромя тебя кому быть? – приподнимаясь на локте, глянул Ярин.

Он дунул в свою кружку, выдувая из нее сухие травинки, и подставил под горлышко оплетенной ивовым прутком бутыли. Филька наполнил кружку до краев, и Ярин сразу выпил, как воду. Филька чуть покачал головой – ни то удивляясь, ни то восхищаясь: он, Филька, много здоровше Ярина будет, а в питие за дружком не угонится. Сколь разов пытался Филька верх взять над ним – хоть в этом, – нет, не одолел. Филя уже лыка не вяжет, а у Ярина только глаза злее, да голос резче, нетерпимее – еще и подначивает, посмеиваясь, подливать велит, и сам черт ему не брат. Филька скоро понял – нечисто здесь: либо Ярин хитрость каку знает, либо... В общем, зарекся Филька тягаться с приятелем.

– Ух и холодина нонче, – Филька передернул плечами и тоже опростал свою кружку.

Похрустев огурцом, Ярин спросил:

– Сказывай, чего нового на деревне?

– Да ничо нового.

– Михась не объявился?

– Не-а. Да теперь уж поди-ка одни обглоданные кости от дурака остались. Валяются где-нибудь в лесу. Куда в такую пору из дому идти? Эвон что делается на дворе!

Филька умолк, прислушиваясь, как хлещет ветер дождем в стену риги, сработанную из добротных плах, посвистывает где-то на верху.

– А братья как поживают?

– Тоже два придурка! Даж ограду новую поставили. Двор чуть ни языком вылизали. У себя, видать поделали все, к соседке-вдовице на крышу полезли, дыры латать.

– К соседке, говоришь? – скривил губы Ярин. – Клинья подбивают, чтоб по дождю да морозу недалеко бегать было.

Филька хохотнул коротко и опять взялся за бутыль.

– Ух, не согреюсь никак! – передернул он могучими плечами. – А что, Ярин, пошли к Мотре-бобылке! Баба добрая, сдобная. Не откажется обогреть по очереди.

Что-то звонко хлопнуло, зазвенело – Филька с недоумением уставился на свою мокрую руку, из которой выпадывали осколки бутыли, и остатки браги каплями стекали в солому.

– Раздавил что ли? – удивленно и зло спросил Ярин.

– Не... Дурак я что ли? Она сама лопнула...

– Тьфу ты! – плюнул Ярин.

Дверь неожиданно распахнулась и опять с силой захлопнулась – ветер прошел по риге, взметнул солому.

– Злишься? – хмыкнул Ярин.

– А? – ошалело уставился на него Филька. – Чего это?..

– Двери, говорю, надо затворять лучше! – Ярин гибко поднялся. – И правда, пошли, помнем бобылку, – и рассмеялся странно, будто дразнил кого.

Филька глядел на дружка с опаской – в последнее время он все чаще видел, как в глазах Ярина вспыхивает звериный огонек, от которого у Фильки по шкуре мороз пробегал. В такие минуты Филька каялся, что опять пришел к Ярину, но минута, другая – и огонек притухал, страхи отпускали Фильку... Тогда казалось, что одному, без Ярина и вовсе тошно будет.

Филька не знал доподлинно, но догадывался, видел в какое противостояние вступил Ярин, и от этого ему тоже было жутко, но одновременно казалось, что Ярину это под силу, он сможет. А к Ярину прилепившись и он, Филька, выстоит. А что делать? Так хорошо, а эдак и того лучше – не в петлю же лезть. Когда один сам с собой останешься, такое подступает... не дай Бог кому сказать. А с Ярином они друг друга без слов понимают. Вот волей-неволей и тянулся Филька за дружком, будто приклеенный.

Иной раз, правда, обида на Ярина брала – он и раньше не шибко с кем считался, а теперь и вовсе, только что ног об Фильку не вытирал. Вот как сейчас – сам у бобылки остался, в тепле да неге, а его мало что взашей не вытолкал в осеннюю непогодь. Ну да хоть вечер скоротал, да пьян напился. Теперь только до дому, и скорей в подушку воткнуться...

Глава сорок седьмая,

в которой Филька почувствовал себя на краю бездны

Втянув голову в плечи, нахохлившись, тащился Филька посередке пустой деревенской улицы. Непогода так разгулялась, что даже собаки в эту промозглую осеннюю ночь забились куда подальше, где не доставали ни ветер, ни дождь, угрелись, свернувшись калачиком. Один обиженный Филька плелся домой, не видя дороги под низко надвинутым башлыком. И не вдруг дошло до него, что ветер не рвет больше полы дождевика, и раскисшая дорога под ногами не чавкает грязью... Поднял глаза.

...Более всего ужаснуло Фильку, что голова у него трезвая совсем, мысли ясные – будто месяц браги не нюхал. А ведь так старался сегодня залить хмелем страхи свои, оглушить себя до бесчувствия, обеспамятоветь чтоб... Теперь аж зло взяло.

– Что ж тебе надо еще, проклятущая?! – прорычал Филька. – Сгинь, сгинь ты в свой омут треклятый!

Алена стояла на краю утеса, что над Лебедянкой нависал, почти совсем как тогда – на берегу омута. Только теперь смотрела она прямо на Фильку. И молчала.

– Чего уставилась? Не боюсь я тебя! Тебя нету! Нету! Я живой, а тебя нету, вот ты и завидуешь, пугаешь. А ты тень только! – и меж выкриками истеричными думка вороватая шмыгнула: "А исхитриться бы, да толкнуть вниз..." Но следом более разумная мысль явилась: "Не, не выйдет, она ведь и так не живая".

– И ты наполовину мертвый уже, – голос негромкий, но с легкостью заглушил хриплые выкрики Филькины.

– Врешь! Врешь! Пужаешь! Боле-то ничего не можешь, только что пужать! надрываясь в крике, орал Филька. Еще и от того, с какой легкостью прозрела Алена его тайные помыслы.

И тут Филька совсем понимать перестал: правая нога его сама собой поднялась и переступила на шаг вперед. И вторая. Потом опять первая... Они несли Фильку к краю утеса, к обрыву, а сам Филька в тот же миг будто впереди себя оказался и уже висел над бездной. Далеко под ним черно лоснились воды студеной Лебедянки, всегда буйной по осени. Спасительная твердь камня была еще рядом, кажись – рукой достанешь, но для Фильки он был теперь дальше, чем влекущая из бездны речка... И враз прошибло холодным потом от понимания, что еще миг... еще миг... и он рухнет в погибельную бездну! Филька судорожно и нелепо замахал руками, цапая воздух, дождевик свалился с него, за ним и сам Филька плюхнулся на задницу. Но едва лишь зад коснулся камня, тело само собой выгнулось неестественно, подкинулось вверх, и Филька опять оказался на ногах, шагающих к краю. Вот уже мимо Алены прошагали. Филька беззвучно разевал рот – он бы и рад был заорать благим матом, да обнаружил, что лишился голосу. Только побелевшие глаза, вытаращенные от натуги, изо всех сил вопили к Алене. Алена протянула руку, ухватила огромного Фильку на шиворот и откинула назад. Он как хлопнулся о землю, так и остался лежать, радуясь тверди под собой и одновременно боясь, как бы тело опять не принялось своевольничать.

– Почуял, как бывает, когда земля из-под ног уходит? – хмыкнула Алена. А потом другим голосом, холодным, бесстрастным сказала: – Срок твой последний еще не пришел, Филипп. Но упреждаю я тебя в последний раз.

– Чего тебе надо-то от меня... – донеслось приглушенным всхлипом.

– Чтоб не добивал себя.

– Как?!

– Захочешь – поймешь. И крепко запомни – уговаривать больше не стану.

Стало тихо и холодно – прям морозным ознобом пробрало всего. Филька еще полежал, затаенно уткнувшись лицом в согнутый локоть... Потом чуток шевельнулся, глянул одним глазом – он почему-то знал уже, что остался один. Но обнаружил больше, – что лежит в грязи посередине улицы. Филька, чертыхаясь и проклиная все и всех, закопошился, выбираясь из разъезженного тележными колесами месива. Комки раскисшей земли ползли вниз по рубахе и штанам и плюхались назад. Дождевика на нем не было. Впрочем, дождя тоже не было, и ветер стих, но темнота подступала к Фильке со всех сторон. Не переставая чертыхаться и бормотать себе под нос, он поплелся к дому.

– Вот дурак пьяный!.. Это ж надо! От черт, угораздило меня!.. Ну, допился до чертей, верно слово! Кака пакость мерещится! Она меня уговаривает... Ишь, уговорщица... Я тебя уговорю ужо...

Беспрестанным бормотанием, невнятными угрозами и проклятиями Филька гнал от себя прочь все мысли, прикидываясь перед самим собой пьяным, и не допуская до себя осознания, что голова у него абсолютно ясная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю