Текст книги "Мост"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Вижу. Тут у вас денег... – она потрещала костяшками, – хватит еще и на кило колбасы.
– Ну и садись с нами и не кукуй, – сказал Панька. – За Россию мы выпиваем – за российских горемычных баб и девок.
– Это я куда дену? – Зойкины ресницы отяжелели. Она вытерла пучком денег покрасневший нос. – Кому я выручку сдам? Райпотребсоюз горит. Я на крышу вылезала, смотрела. Горит там все, на том берегу, и райпотребсоюз горит. А немцы ходят... И по берегу ходят, и в реку прудят, жеребцы.
Солдат Егоров съежился, угадав в Зойкиных словах укор, направленный непосредственно ему.
Старик Антонин вскочил вдруг, хлопнул себя по немощным ляжкам.
– Ты, Зойка, язви тебя, ты того – выручку и все бумаги схорони до победы. В сундучок их аль в банку сложи и в землю на огороде спрятай.
– А товар? – Зойка обвела полки рукой, и Васька Егоров, отступающий солдат-одиночка, спортсмен-разрядник, отметил красивую линию Зойкиных рук и ямочки возле локтей.
– Бабам раздай, – сказал Антонин. – Мы тебе бумагу составим, чтобы властям показала после победы. Мол, взято трудящими совхозными женщинами честь по чести на нужды детей и военных бедствий. И все подпишемся.
Егоров Васька отметил, что икры у Зойки плавные – невыпирающие, колени закругленные – оглаженные, щиколотки тонкие.
– Мудрецы плешивые, – сказала Зойка со вздохом. – Бабы у меня еще утром все накладные потребовали. – Она задумчиво пощелкала на счетах, положила на ящик перед мужчинами круг колбасы. – Это за ваши. – И еще бутылку взяла, вспыхнувшую густым рубином. – А это вам от меня. Мадера. И сама с вами выпью.
Выпив мадеры и ни разу не глянув на Егорова Ваську, а он брови сурово насупливал, как полагается воину, обдумывающему свои стратегии, Зойка попросила:
– Дядя Панкратий, спойте, пожалуйста.
– Чего тебе спеть, девушка? Хочешь, спою про любовь нескончаемую? И воин пускай послушает.
– Спойте. – Зойка покорно кивнула. Но, глянув на солдата, вспыхнула вдруг, неловко толкнула стакан и вскрикнула. Васька стакан удержал, не дал ему повалиться. Недопитая Зойкой мадера все же выплеснулась, залила им обоим пальцы.
– Любовь. Да еще нескончаемая. – Зойка хохотнула, слизывая с пальцев вино. – На кой мне леший она, любовь? Война, дядя Панкратий, война...
– Любовь войну укорачивает, – прошептал старик Антонин.
Панька встал. Глыбно навис над ящиком. Открыл кривой волосистый рот и запел.
Впоследствии, растратившись на болезни, тщеславие, чувство меры и чувство юмора, а также на обязательное собственное мнение, Василий Егоров иногда как бы прозревал вдруг: слышались ему в такие минуты звуки тогдашней Панькиной песни. Но тогда у него все внутри сморщилось – потекла слюна, как от кисло-зеленого.
Осуждать его не за что. Признать Панькину песню сразу могла только женщина или обладатель бесстрашного слуха, свободный витязь, пророк.
Васька Егоров запомнил только факт пения-крика, как он тогда это определил, боль, нежность, озноб и дикое – дословесное желание счастья.
Чтобы память не подсовывала чужие счета, ей нужны вера, надежда, любовь; нужны как пища, как ток электрический.
Алексеев Гога любил плевать в воду. Ветром далеко относило его дурацкие плевки. До воды они не долетали – мост был высок, ветер силен.
– Вера, Надежда, Любовь и мать их София! Задумайся, физкультурник, говорил он. – У какого еще народа ты найдешь, чтобы Вера, Надежда, Любовь были рождены Мудростью? Он всегда был язычником, наш народ. Некоторые говорят – двоеверцем. Нет, физкультурник, только язычником. Он и Христа и всю его братию превратил в одного многоликого идола – вроде еловой шишки. Вера, Надежда, Любовь и мать их София – божество тоже единое – Истина. И когда уходит любовь, слабеет вера, угасает надежда, тогда истина превращается в анекдот, рассказав который, сам себя спрашиваешь, стыдясь, – было ли? Может, прежняя жизнь – лишь иллюзия, результат нарушенного обмена веществ и телефикации, авитаминоз? И не было никакого Паньки. Не было-о!..
Но было золотистое Зойкино колено. Было оно гладким, как шелк-атлас.
Панька пел. Неподалеку боги били посуду. Вздыхала земля, остывающая без любви. Алексеев Гога летел ввысь, как жаворонок.
Васькина кровь превратилась в кипяток – шпарила его изнутри. Васька Егоров сидел, открыв рот, чтобы жару было куда выходить.
В песне той, Панькиной, не было ни поцелуев, ни страстных объятий, она была печальна и ничего, кроме горя, не обещала. На молодецкую грудь наплывали пески-зыбуны, леденили тело хладные воды, точились в ночи кривые татарские сабли, и молодец молил сестру о спасении. О каком-то великом спасении, которое может только сестра.
Васька Егоров неосознанно потянулся, чтобы стереть с Зойкиных пальцев пролитую мадеру, и его рука осталась лежать на Зойкиной.
Сердцу его стало прекрасно-больно. Переносица ныла, схваченная удушьем. В голове толклись и кружились ласковые полуслова, из которых нельзя сложить фразу, но можно связать венок.
Зойка и Василий Егоров одновременно встали и на негнущихся сведенных ногах пошли к двери. Там они остановились, привалясь к косякам, чтобы отдышаться и охладиться.
По площади, в сгустившейся к вечеру синеве, с мешками, с корзинами шли женщины, повязанные платками до самых бровей, неестественно прямые и напряженные в ожидании горя, уже надвинувшегося на них.
– Идут магазин распределять. – Зойка толкнулась навстречу женщинам. Васька шагнул за ней, опасаясь, что Зойка загородит дверь в магазин, расставив руки, и сомнут Зойку.
– Катерина, две бутылки водки, бутылка мадеры, два круга колбасы чесночной и буханка черного проданы, – сказала Зойка женщине, идущей чуть впереди других, высокой, сухопарой, с напряженно заложенными в карманы жакета руками.
– Кто разрешил?
– Разве Советская власть кончилась? – спросила Зойка, мотнув головой. – Или у тебя на сельсовете теперь не наш флаг висит?
– Флаг наш... – Женщина, названная Катериной, перевела взгляд на Егорова Ваську, похоже, швырнула ему в глаза песок или табак нюхательный, так что Васька зажмурился. – Это и есть купец?
– Как раз я, – сказал Васька таким нахальным голосом, словно взял на себя неслыханный грех.
В магазине Панька запел: "Ох, полынь, полынь..."
Катерина его пение послушала, улыбка расколола ее камень-губы трещинкой белой, она кивнула Егорову Ваське еще раз, уже не колко, с усмешкой, глянула на него из-под бровей и сказала:
– Разбираешься в девках, купец, – и вошла в магазин.
Пение Панькино про полынь оборвалось. Послышались восклицания восторга, звук отчаянного поцелуя и деловитый треск пощечины, будто вяленого леща разорвали напополам.
Женщины, обтекая Зойку и солдата Зойкиного, двинулись в магазин. Одна молоденькая, усыпанная веснушками, сказала:
– Твое в кладовке оставим. Не психуй, Зойка. Чего задумала? – Видя Зойкино невнимание, добавила жалостливо: – Ключи магазинные тебе принести, что ли?
– А на кой мне ключи эти?
Зойка потянула солдата от магазина прочь.
Васька почувствовал, как дрожит ее рука и пальцы то впиваются ему в ладонь, то совсем слабнут.
– У тебя там в порядке? – спросил он, кивнув за спину, на магазин.
– Там? Где там? – Зойка подняла Васькину руку, прижала ее к сердцу. От такого движения Зойкина левая грудь приподнялась, округлилась туго. Тут у меня ноет. И не знала, что у меня сердце есть, и не думала. Бабушка говорила – заноет, говорила, тогда узнаешь. И страх тебя охватит всю. Тебя как зовут-то? Чего молчишь – имя-то у тебя есть?
– Василий. Васька. Мы тут у моста стояли. Потом сбили мост. И нас сбили с другом. – Васька хотел спросить, в шутку вроде, – может ли убитый вверх полететь? Но смутно испугался этого вопроса – почему убитый? Он Гогиных глаз мертвых не видел. Видел – летит...
Васька отводил глаза от Зойкиной груди. Зойкино сердце билось в его ладонь сильно. Васька моргал, и его глаза тайком шмыгали в вырез Зойкиного платья. Никак солдату было с ними не совладать.
– Если бы ты понимал. Хоть вот столечко. – Зойка вздохнула, выпустила Васькину руку из своей. – Или бы хоть догадывался.
Васькина рука скользнула вниз по шелковому Зойкиному боку, но тут же поднялась, чтобы самостоятельно обхватить Зойку за талию, притиснуть грудь в грудь. Зойка сделала легкий шажок вперед и даже не заметила, что увернулась. Наверно, есть у девчонок такой внутренний "гирокомпас", когда тело играет свою игру, а голова тут и ни при чем вовсе. В этот момент свойство видеть себя со стороны, приобретенное солдатом Егоровым во время падения с моста в кипящую реку, обострилось: он увидел как бы со всех сторон невероятно и нереально красивую девушку, полную юной горячей силы, с раздувающимися ноздрями, с глазами, яркими от любви и воли; девушку, в которой нежность происходит от чистоты, от здоровья и от таланта целомудренную, как аромат цветка. Рядом с девушкой увидел солдат себя ушастого, пустоглазого, ссутуленного.
"Боже, какой хорек! – промелькнула отрезвляющая мысль. – Боже, только война могла подарить мне сослепу и впопыхах такую красивую. Если даже ничего и не будет, все равно такую не позабудешь вовек. Да я ж перед нею кочан!"
Васька выпрямился. Воздух спасительно вошел в его опустошенные легкие. Васька вытер мокрые губы, особенно уголки, ладонью. Рванулся Зойку поцеловать, но споткнулся и сконфузился. Эфиоп с бежевыми каменными белками таращился на него из-за мраморной широкой скамьи и улыбался.
– Ослепни, гад, – прохрипел Васька.
Зойка повернулась к нему.
– Что?
Васька кивнул на скульптуру.
– Подглядывает... Я тебя поцеловать хотел.
– И больше уже не хочешь? – спросила Зойка и засмеялась, и отскочила, верткая. – Этого черта зовут Кудим. Того, что на берегу, Мекеша. В парке еще один есть, прямо в кустах, страшной, Касьян.
Зойка пошла, прыгая с булыжника на булыжник, выбирая путь по своей прихоти.
Платье жило на Зойке как бы само по себе, со своим дыханием, со своим зрением и слухом, но с одной только целью – сделать Зойкину красоту еще нестерпимее.
– Слышишь, давай рядом пойдем. Тяжело мне на тебя сзади глядеть.
Васька взял Зойку за руку, чувствуя – если не заговорит, бросится ее обнимать.
– Мы тут у моста стояли, – начал он. – Я уже говорил вроде. Но я сейчас не о том. Беженцы по мосту шли. Больше на поездах. Я сейчас только подумал, на тебя глядя: беженцы чаще в хорошем бегут – в шелке, в бостоне, в шевиоте. Одна женщина даже в бархате.
Беженцы... Почему-то людей, возвращающихся домой из неволи в сорок четвертом и сорок пятом годах, тоже называли беженцами.
В поле, рядом с дорогой, горел костер. Танкисты ремонтировали сорванную в бою гусеницу. Собственно, они уже починили все и сейчас грелись у костра. По полю догорали танки, которым не повезло. Беженцы сошли с асфальта к костру. Ночь холодная...
Француз играет на аккордеоне. Шея повязана длинным шарфом. Рядом с ним женщина, простоволосая, в красивых туфлях, в зеленом шелковом платье пиджак французов внакидку. Что за женщина? На руках у нее девочка лет пяти, как лоскуток от того зеленого шелка...
Васька Егоров со своим отделением возвращался в часть, вернее сказать, догонял ее – ездил в тыл, в штаб армии с донесением. У Васьки бронетранспортер, замечательная машина; на бронетранспортере Васька за старшего – старший сержант. И все у него в отделении старшие сержанты. Водитель – старшина. Разведка.
Водитель Саша, жалея рессоры, аккуратно прошел стертый танком кювет, но не стал подъезжать к танку ближе, земля оказалась сырой и топкой.
К костру пошли все. Серега с аккордеоном.
Поздоровались с танкистами. Поприветствовали беженцев. Беженцы закивали. Потеснились. Круг стал шире. Танкисты, черные в своих комбинезонах, – усталые, чайник на костре коптят. Васькиному экипажу размяться охота. А беженцам? Поди знай, что нужно беженцам у солдатского костра, – солидарность им нужна, чувство причастности.
Музыка француза печально-красивая. Уютом веет от этой музыки, пахнет духами, любовным одиночеством. Серега аккордеон к груди прижал – ждет. Француз головой кивнул. Серега – вальс "Амурские волны". Другой беженец, ишь какой шустряга, несмотря на то, что ноги еле волочит, пригласил женщину в зеленом шелковом платье. Она дочку – Миколе из Васькиного экипажа. Девочка обняла Миколу за шею – привычная. Микола ее к себе прижимает осторожно, как будто обряженную новогоднюю елочку. И другие беженцы танцевать пошли. Оказывается, еще женщины среди беженцев были. К Ваське Егорову девушка подошла, молоденькая, в мужском свитере, в брюках, коротко стриженная. Что девушка – Васька по аромату духов понял. Когда закружился с ней в вальсе.
Серега вальс оборвал – рванул "Барыню". Пары рассыпались... Женщина в зеленом осталась в кругу. Она плясала. И это был русский танец. Русский танец для европейцев.
Девушка, с которой танцевал Василий, сказала:
– Мария. Танцерин бельгише. Танцерин.
Обе руки, сцепленные в пальцах, она держала на Васькином плече, слегка повиснув на нем, и прижималась к нему лбом. Когда Васька посмотрел ей на ноги, улыбнулась:
– Кранк.
Танкисты шваркнули шлемы оземь. Пошли вприсядку. Они рвали влажную землю кованым каблуком. Выкручивали с корнем траву носком башмака в замысловатой лихости плясовых колен. А когда утерли бледные лбы, у танкистов – не у пехоты – лбы всегда белые, даже у кавказцев и азиатов, Серега кивнул французу.
Француз перед тем пошептался о чем-то с женщиной в зеленом платье. Заиграл француз кружевную музыку. Как бы переплетались теплые струи, их ветер рвал, а они, качнувшись, снова лились и переплетались все туже.
Танцовщица-бельгийка подошла к Миколе, а Микола из тех трех русских братьев, которые все на "М": Микола, Микита и Митрий, у которых кисти рук шириной с лопату; улыбнулась она ему, мосластому солдату-отроку, длинношеему, сбрившему в первый раз завивающуюся от самого корня бороду бритвой "Золинген", взяла у него девочку, с которой они глазами кокетничали, носами прижимались, что-то пошептала ей и пустила ее одну.
Девочка пробежала в центр круга, к костру. Встала там, закинув голову и подняв руки. И вдруг ее принялось трясти. Вздрагивала она в такт музыке. Она стояла и вся шевелилась. Шевелились толчками бедра, изгибалась и спрямлялась волной спина. Девочка стала струей, слилась с музыкой. Потом стала многими струями. А когда не видавшие ничего подобного разведчики и танкисты промигались, когда с них сошло первое оцепенение, они увидели женщину. Увидели безнадежное любовное одиночество. Страстный призыв. Стон тела.
Пальцы девушки в брюках и ее зубы впились в Васькино плечо, она вся прижалась к его боку плоско и сильно.
Девочка превратилась в карлицу. Лица ее не было видно, оно было обращено к небу как бы в мольбе.
Все стояли понуро. Неловкость всех сковала. И вдруг Микола сказал:
– Да что же это делается? Братцы! Славяне! Она ж дите...
Микола шагнул из круга, подхватил девочку, освещенную языками костра, все еще бьющуюся в несуразных после его выкрика толчках, и прижал к себе. Он гладил ее по голове и утешал. И даже немножко бранил ее за что-то такое, о чем знали только они. Его слова не имели смысла, и никто их не запомнил, имели смысл боль его, и его громадное недоумение, и его любовь. Кто-то из танкистов протянул девочке шоколад, у танкистов всегда запас на танке быка увезешь. Француз в длинном шарфе смотрел в сторону, он играл все тише, но все играл. И вдруг застонала-заплакала женщина-мать в красивом зеленом платье. И не было ее вины. И все это понимали. Она танцовщица. Она и дочь свою ведет к танцам сызмала. Сызмала тело приучается к ритму, кость – к движению, мышцы набирают пластику, и упругость, и грацию, и зазывность. А без этого танец – тьфу, теловерчение.
Женщина плакала навзрыд. Француз-аккордеонист гладил ее по спине. Она вцепилась в аккордеон, и склонилась над ним, и царапала сплоченные мехи ногтями. И все тяжелее и тяжелее обвисала на Васькином плече девушка в свитере. Она уже не прижималась к нему. Ей была нужна другая помощь наверно, она не ела дня три и сейчас теряла сознание.
Они подвезли француза, танцовщицу-бельгийку с дочкой и девушку до большого города. Вещей у них было – что на себе, да аккордеон, да кое-что из одежды. Они надеялись, чтобы идти дальше, раздобыть в городе детскую коляску. Детских колясок было много, даже могло показаться, будто бы инженеры вермахта мозговали не над танками – над колясками. Микола же так и вез девочку на руках и все рассказывал, что у него сестренка такая же нет, постарше, – должна в первый класс пойти. "Наверно, закончила первый класс-то: немца-то из деревни когда выбили? Наверно, односельчане как-никак школу новую примудрили – как же колхозу без школы? И ты в школу скоро пойдешь..."
И девочка спала на его груди, такой широкой, что она могла бы на ней спать раскинувшись, но она спала свернувшись, и только бог знает, что она видела во сне, – она вздрагивала и цеплялась за карман Миколиной гимнастерки.
У костра под выкрик Миколы Егоров Васька вдруг вспомнил Зойку. Это было как удар – а если Зойка с ребенком? Всю войну с дитем... Сознание такой возможности переросло в уверенность. И уверенность эта сделала значительным все вокруг – а сам он мельчал в этом вырастающем мире. Птицы становились огромными, ветры – невыносимо сильными, ночь – непроглядной и бесконечной. В этой ночи, в пятне света, с двумя тенями – одной темной, другой лиловой и полупрозрачной – шла девочка. Платье у девочки белое, из припасенного к маминой свадьбе шелка. И босиком она – обувь вся уже износилась. Разве что в лапотках. Видел Васька Егоров детей в лапотках. Встречали их, освободителей, школьники в пионерских галстуках, сбереженных тайно, и в лапотках.
Девочка шла по сиреневой площади, перепрыгивала с одной булыжины на другую. Булыжины подбирались большие и плоские, словно плиты, чтобы площадь была красивая, чтобы он если не Зойку, то хоть площадь запомнил бы эту дивную.
Зойка жила во дворце – у дверей доска: "Охраняется государством". Собственно, во дворце размещался Дом отдыха имени отца русского фарфора Д. И. Виноградова, но пять комнатушек в левом дворцовом флигеле были выделены под общежитие.
Если бы солдат Егоров сразу пошел не в глубь парка, а по тропе вдоль реки и, следуя ее изгибу, обогнул разросшиеся на мысу дубы, то на крутом берегу увидел бы чуть отступивший от крутизны розовый дворец, ахнул бы от этого чудесного вида солдат, и чувство вины с еще большей силой навалилось бы на него.
И не узнал бы Васька Егоров Зойки, не выпала бы ему встреча с ней.
Дворец был странен.
Но не обвалившиеся карнизы, волюты, антаблемент, не поросшие травой и древесной молодью террасы с перекосившимися плитами и съехавшими наземь ступенями, не обсиженные лишаем балюстрады, не расслоившийся, пахнущий плесенью камень делали дворец странным – руинный возраст возвышает архитектуру, рождая в душах эхо трагического, – дворец выглядел странным потому, что поверх разрушений, даже поверх угнездившейся в щелях травы и лепешек мха был покрашен недавно краской панталонного цвета. Но и униженный малярным беспутством дворец возвышался мужественно и величаво над фанерно-реечными конструкциями, обязательными для домов отдыха.
Чаще память выдает суть события сразу, но иногда плутает в деталях и запахах, подходит к сути кругами, восьмерками, подойдя – отдаляется и, отдалясь, плетет узоры ассоциаций. Да и кто знает, где она – суть?
Память Васькина, как библиотекарша – краснеющая и деликатная подвижница истины, выдает картины по каталогу. Например, танк БТ-3, простреленный насквозь, еще пахнущий горячим соляром и горелой электропроводкой. Капонир для зенитной пушки с раздавленными зелеными ящиками из-под снарядов. Или просто траншею – на дне пустая коробка "Казбека".
Но не было этого. Была волейбольная сетка. Плетеный джутовый мат у входа. Были закрашенные глаза витязей, стоящих с копьями и щитами между колонн. Был запах ранней осенней прели и яблок.
Прочитав охранную доску, Васька не почувствовал себя негодяем – как, мол, государство может памятники охранить, если он, солдат Егоров, бежит? Васька смотрел на Зойку и о войне не думал. Показалось ему даже на миг, что гуляет он с Зойкой на Крестовском острове в новом костюме – лацкана бабочкой. Натренированная спина вздувается под пиджаком каменными буграми. Гуляет Васька с Зойкой под руку и объясняет ей приемы академической гребли. И вот сейчас подойдут они к продавщице мороженого.
Васька зажмурился от такого, как ему показалось, стыдного воображения, головою потряс и кулаком себя по лбу ударил, выбивая остатки хмеля.
Он остановил Зойку за локоть.
– Не пойдем, а...
– Куда не пойдем? – спросила Зойка ласково.
– К тебе не пойдем.
– А куда же мы пойдем? – Зойка подняла на Ваську глаза. Это был не взгляд – это были две невесомые шаровые молнии. От их прикосновения Васькина воля потекла, как олово, и горячо стало всему телу.
Запах дезинфекции в коридоре смешивался с запахом олифы и тройного одеколона – здесь же и парикмахерская была: "Только для отдыхающих". Внутри стены дворца – и мрамор, и деревянные панели – были закрашены масляной краской. Метра на два вверх – фисташковая, выше – белила, подсиненные щедро и неравномерно. У амуров на потолке тоже закрашенные глаза.
Комнатка у Зойки маленькая. Шифоньер, этажерка, стол круглый, два стула, кровать узкая, железная, с панцирной сеткой. И камин кафельный. На изразцах с густой сеточкой трещин кобальтовый узор из сельской зажиточной жизни в стране Голландии.
– Он тоже закрашенный был. Я отмыла. – Зойка погладила камин и пошла к окну. – Надо будет снова закрасить – погуще.
Две поджарые свиньи разрывали длинную клумбу-рабатку с душистым табаком. Зойка села на подоконник. Солнца луч закипел на ней, превратил крепдешин в золотое облако. Васькины руки рванулись ее обнять. Он тоскливо осадил их и подошел к Зойке, и на подоконник сел – только чтобы не видеть ее в золотом сиянии, только чтобы светило не портило ее линий, не палило ее волос.
Васька понял – говорить нужно. Говорить, говорить, чтобы, как ему это казалось, сохранить человеческое.
– Мы у моста стояли, – начал он иссушенным голосом. – Я уже говорил. Мы с одним другом в одном окопе вдвоем. Его Гогой звать. Умный... Я таких и не встречал раньше. Он говорит – мы атланты.
– Что? – спросила Зойка.
– Атланты мы. С Атлантиды. Остров такой был в древности. Затонул по неизвестной причине.
Зойкино лицо, глаза, губы стали внимательными, заинтересованными в знаниях и сведениях, но потеряла Зойка от этого неземное, всеобъемлющее, покойное. Как бы проснулась и отреклась вдруг от наваждения.
Улыбаясь и кивая, Зойка разобрала постель. Аккуратно сложила пикейное покрывало. Взбила подушки. А Васька все говорил, сопротивляясь Зойкиной деловитости, старался отдалить мгновение, которое надвигалось.
– Понимаешь, Атлантида, сама страна то есть, была не на острове, на берегу. На острове были храмы. Это был священный остров. Остров мертвых. Там хоронили. Посословно. Чем ближе к храмам кольцо, тем выше сословие. Забыл сказать: вокруг центра-горы земля шла кольцами – скорее всего были прокопаны кольцевые каналы. Все они соединялись с морем одним радиальным каналом. По нему можно было попасть к любому кольцу. Там на кольцах и рвах и сжигали их в единой для всего сословия кольцевой могиле. Так без конца, пока ров не заполнится до краев. Тогда рыли другой ров. Кругами... Кругами... Когда священный остров взорвался и ушел в пучину, атланты, естественно, восприняли это как волю богов – они снялись с места и пошли с Пиренеев на восток. Поняла, с Пиренеев мы? Так что заселение Европы славянами шло не с востока на запад, а с запада на восток. Новгородцы, например, хоронили своих мертвых в трех кольцевых рвах вокруг капища сжигали. Собственно, так же...
Зойка вышла из комнаты и вернулась в коротком ситцевом халатике. Потом она снова ушла с полотенцем.
А он сидел, вцепившись пальцами в подоконник, от стыда красный, со сведенной шеей – нестерпимые картины подсовывала ему память. Кто ею распоряжается в такие минуты? Не сердце, конечно, и не разум.
Зойка вошла замерзшая. Села на краешек кровати. Поза у нее такая, что нужно ее за плечи обнять, поцеловать в висок и уйти. Не думал Васька, что воли на простое движение – встать и уйти – не хватит, закрыл глаза, закрыл.
– Вася, – окликнула его Зойка, и оттого, что позвала его по имени, Васька слез с подоконника, пошел на прямых ногах к двери, твердя про себя: "Война, сестричка моя, война..."
– Вася, – повторила Зойка.
Он повернулся и упал перед ней на колени. Зойка положила на его коротко стриженный бугроватый затылок теплые, мягкие руки, прижала его голову к своим коленям. Колени у Зойки нежные, страшно их поцарапать небритой щекой.
Из Васькиных глаз потекли слезы. Он не заплакал. Он никогда не плакал, но иногда выходил из кинотеатра – с кинокартины, к примеру, "Чапаев" – с белыми руслицами, промытыми по щекам.
Слезы, не замечаемые им, как дыхание, освобождали его от недоумений, от злости, от растерянности, от страха и странностей первых дней и недель войны.
Зойкины ласковые пальцы приподняли Васькину голову, окунулись в его глаза, коснулись его губ, снова сошлись на его стриженом темени и царапнули его...
Они стояли опять у окна.
Дымов на той стороне стало больше – город горел. Наталкиваясь на какой-то невидимый глазу предел, дымы ползли по горизонтальной черте, закручивались в спирали, и одна спираль, взбухая багровым цветом, поглощала другую. Сверх черты небо было янтарным, прозрачно и постепенно темнеющим.
Васька чувствовал в этом чистом небе какое-то настойчивое указание для самого себя, но разобраться никак не мог, в стриженой его голове ликовала любовь, губы перебирали прядки Зойкиных волос. И все же слышал Васька Егоров сквозь шум горящего дерева и падающего кровельного железа работу одинокого пулемета, слабый треск ружейной стрельбы, – то последние, со всех сторон зажатые солдаты-красноармейцы наводили свой мост в вечность.
Мост железнодорожный, разбомбленный, был за дымами не виден.
– Я оттуда, – сказала Зойка тихо. – Меня после курсов сюда направили для культуры торговли... Когда же они переправу начнут?
– Ночью не начнут. Нужны понтоны. Нужна подготовка. Разведка в любом случае обязательна. – Васька прижал Зойку. Поцеловал в маковку.
Свиньи по берегу пробежали. Черные на фоне заката, на фоне пожара. Похожие на бесхвостых собак.
Васька задышал какими-то хлебающими длинными вздохами.
– Что с тобой? – спросила Зойка.
Васька ей не ответил, только крепче прижал к себе.
Со всех сторон слышались визг, всхрюкиванья, всхлипы.
– Свиней бьют, – объяснила Зойка. – Бабы всю ночь спать не будут. Мужиков нету. Которые остались, негодные для мобилизации, на станцию поехали за тридцать верст, увезли маток – элиту.
Совсем близко, чуть ли не под окном, коротко вскрикнула свинья, потом завизжала, как с горки скатилась.
Васька взял Зойку на руки, отнес в постель и закрыл окно.
Он уснул сбитый с толку, сморенный, растревоженный и влюбленный.
Сон – явление прерывистое. В короткие паузы, или проруби, до него доносился визг и ощущение шагов в темноте. Но страха не было. Не было и тревоги, которая подбрасывает солдата при малейшем шорохе. Собственно, и солдата еще тоже не было. Был паренек с винтовкой и кое-каким средним образованием – лодырь, простодушный и милосердный, воспринимающий Родину до сегодняшних событий лишь как понятие грандиозное, литературное.
Но любовь входила в него, меняла состав его крови с мальчишеского на мужской.
Перед тем как проснуться, Ваське приснился солнечный берег реки с птичьего полета – земля, устланная полями ржи, ячменя, овса, льна. И, несмотря на полет, он ощущал их щекочущее касание. В полях островами росли дубы в три обхвата. Белокаменные березы подпирали небесный купол, близкий, теплый и уютный для мирных богов. Васька летел с Зойкой вдоль берега, и Зойка была уже не продавщица сельмага, а студентка и перворазрядница в парусном спорте. И новгородские боги одобрительно глядели на них со дна реки сквозь текучие струи, и лучезарный атлантический Ра ласкал их теплом своим. Потом все боги дружно мигнули, и сок пропал.
Утро стояло в комнате, как вода в стакане. Пахло рекой и пожаром.
Зойка спала раскинувшись. Светлые волосы искрились на подушке, словно покрытые росой.
Васька спустил ноги с кровати, на цыпочках подошел к окну и открыл его. На том берегу было тихо. Черно. И никакого движения.
Показалось Ваське, что по реке плывут угли.
Зойка спала. Губы ее шевелились, в их движении угадывалась тревога, горечь и еще что-то, предшествующее слезам.
Васька поспешно натянул свое солдатское обмундирование, высоко и туго, по-уставному, намотал обмотки. Нагнувшись, чтобы поцеловать Зойку на прощание, Васька схватил Зойкину голову и в неистовом обещании смял губами ее непроснувшийся рот.
Зойка глаза открыла.
– Что? – спросила она, отстраняясь. – Уходишь уже?
– Я вернусь, – бормотал он. – Мы вернемся... Зоя, я тебе напишу... Зоя! Я приду. Честное комсомольское!
– Что на том берегу?
– Ничего... Пустой берег. По реке угли плывут.
Зойка нашарила простыню за спиной и медленно углом потянула ее к подбородку.
Васька схватил винтовку, простоявшую всю ночь в углу за ненадобностью, почти забытую.
Зойка встала, обернулась простыней, подошла и прижалась к нему. Она смотрела ему в глаза снизу вверх.
– Иди, – шептала она ему. – Иди. Береги себя.
Он разволновался от нестерпимой потребности говорить.
– Зачем ты? – спросил едва слышно.
Зойка улыбнулась грустно и ответила просто:
– Для защиты. Я теперь защищенная.
Она проводила его до дверей, погладила по руке. Он хотел уйти резко, как уходят мужчины, но обернулся и посмотрел на нее собачьим виноватым взглядом.
На площади было пустынно. Косячок оранжевых листьев шелестел по камням, торопясь в свою даль. Черно зияли открытые двери магазина. Васька заглянул внутрь – пустота. На полу ни бумажки. На стенах малярная яркость – эмаль. Хоть бы пятно от того, что стояло или висело, гладкость. Лишь осенние листочки – они и сюда проникли – подрагивают, преодолев порог.
Представил Васька Егоров вчерашний бутылочный витраж яркий, седого в зелень старика Антонина и седого в синь старика Паньку. Панькина песня сама – нет, не вспомнилась, но воспоминание о ней как бы выпрямило Ваську, как бы жару ему прибавило.
Васька углубился в парк, разбитый красиво, но запущенный от нехватки рук и незнания парковой красоты. Под деревьями, у кустарников, прикрытые пятнистой шевелящейся тенью, как волшебной тканью, стояли нагие мраморные девицы.
"Чушь какая-то, – подумалось Ваське. – При чем тут Венеры? Чьи они?" Он поворошил свое среднее образование и, не найдя ответа, почесал в затылке и решил непреклонно: "Мы еще тут погуляем".