355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Мост » Текст книги (страница 1)
Мост
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:28

Текст книги "Мост"


Автор книги: Радий Погодин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Погодин Радий Петрович
Мост

Радий Петрович ПОГОДИН

МОСТ

Повесть

Река текла широко. Глубокая. Медленная. Бурая. Безлесые берега давали простор громадному небу. Небо казалось пустым и бесцветным, как бы осыпавшимся. Но река все же вспыхивала упорно то здесь, то там разноцветными бликами, чаще всего синими, и небо спешило вобрать этот цвет в себя...

У самой воды лежал убитый связист. Рядом валялась катушка: провод с нее согнали. На мелкой волне, тычась в камни, подрагивали новехонькие амбарные ворота. Для большей грузоподъемности к ним были привязаны две пустые железные бочки.

По реке, будто хлопья золотой пены, плыла солома.

Прибрежная заливная земля, поросшая голубой травой, иссыхала и плешивела, уходя вверх, к железнодорожному мосту.

Мост рухнул утром.

От небольшого городка с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой, укоренившегося на возвышенной, не затопляемой в половодье равнине, шел к реке солдат. Правильнее было бы сказать – красноармеец: именно так называли в тот год рядовых бойцов Красной Армии, но, поскольку Берлин в сорок пятом году брали солдаты, пусть и бредущий по луговине парень, волочащий винтовку с последним патроном в патроннике, именуется тоже солдат.

Солдат Егоров Василий. Ныне живущий и здравствующий.

А утром, когда обрушился мост, исполнилось ему восемнадцать.

Он был грязен. Жирная огородная земля засохла лепешками на его щеках, локтях и коленях.

Подойдя к берегу, солдат постоял, поглядел на обрушенный мост, казавшийся отсюда и вовсе хрупким, потом побрел по мелкой воде к амбарным воротам с бочками, приготовленными для переправы, может, убитым связистом, может, кем другим, но только занялся солдат Егоров на виду у захваченного неприятелем городка делом в его ситуации странным и очень неспешным. Прислонив винтовку к одной из бочек, он разделся догола и вымылся с плаванием, отфыркиванием, окунанием и ковырянием в ушах. Вымыл обмундирование – даже башмаки вымыл. Потом оделся во все отжатое. Портянки и туго скатанные обмотки сунул внутрь башмаков, башмаки привязал к винтовке, винтовку закинул за спину и пошел в реку, пока вода не сделалась ему высоко, по грудь – тогда поплыл не торопясь, в согласии с течением не бурливым, но сильным.

Последние дни охрану моста, сменив железнодорожное подразделение, нес полувзвод пехоты. Основное число солдат с лейтенантом и пулеметом "максим" располагалось по правому берегу. На левом берегу стояли четверо: в одном окопе, по одну сторону пути, два пожилых колхозника, на язык небойкие, коротконогие, с плоскими спинами; по другую сторону пути, в другом окопе, двое молодых – Егоров Василий и Алексеев Георгий, бывший студент Ленинградского университета.

Этот Георгий был веселый. Велел называть себя Гога и хохотал:

– Боец Гога! До чего непристойно.

По мосту медленно проходили воинские эшелоны, товарные составы и пассажирские поезда, облепленные беженцами. Мост не годился для пешего продвижения: на сквозных фермах тропа шаткая, шириною в две скользкие от мазута доски, и вода где-то там, далеко внизу – теплая, в солнечных плесах, с игранием рыбы и отражением облаков, – и перила, рассчитанные только на силу воли. Но беженцы шли и пешком. Может, были они смелее других или понимать перестали, поглупев от всегда неожиданных ударов войны.

Бомбили мост каждый день по нескольку раз, шумно и неприцельно.

– Ишь как гудют, – говорил Гога. – Нет, Вася, не всё они могут. Слишком неэкономно они нас пужают.

Солдат Алексеев был старше солдата Егорова на год, но показывал себя совсем взрослым, чересчур умным, и, если бы не смеялся сам над собой, бока намять ему было бы в самый раз для пользы, тем более физической силой Гога не обладал, слова "гудют" и "пужают" произносил сознательно для Васькиного унижения.

– Имей в виду, на нашей земле немцы дух испустят, – заявлял он, как большой стратег. – Не истребятся – так думать ошибочно, не окочурятся так думать и вовсе глупо, не дадут дуба, не сыграют в ящик, но испустят дух.

– Где испустят? – спрашивал его Васька. – Где нос затыкать, прямо здесь или, может быть, неподалеку?

– Твой вопрос мелкий и непринципиальный, – отвечал Гога. – Можешь иронизировать для веселья своей слабой башки – я тебе прощаю, потому что главное – знать истину. Увидеть в себе Путь Реки.

Этот Гога любил выражаться туманно. Еще он любил лежать на спине, задрав гимнастерку и нательную рубаху к горлу, чтобы загорал живот. Они без конца грызли морковку, которую таскали на близко подступающих огородах. В морковке, по уверению Гоги, было полно каротина, который является провитамином "А", но, чтобы он превратился в полноценный витамин, необходимо было воздействие солнца.

Василий ему не верил – грызя морковку, гимнастерку не задирал.

– Русь – вода! – восклицал Гога, глядя после бомбежки в реку. – Ее нельзя ни сломить, ни согнуть, ни раздавить. Огнем можно выпарить. Но она опять прольется на свою землю.

– Ты, Гога, архимандрит, – говорил Васька, пытаясь соответствовать Гоге замысловатостью выражений.

Гога хохотал. Он хохотал так, словно, вынырнув из глубокой воды, взахлеб дышал, будто хохот был нужен ему, чтобы не помереть.

– Комсомолец я.

– Тебя по ошибке приняли. Ты архитемнила, сатанаил, циник и скоморох.

– Если ты объяснишь, что такое сатанаил.

– А вот по носу дам...

Солдат Егоров читал мало, он занимался греблей, азбукой Морзе, подвесными моторами, кажется, приемами самбо и введением в парашютизм.

– Если не прекратишь ржать, я тебя всерьез ушибу, – сказал он Гоге.

Гога тут же полез обниматься, и ушибить его было бы – ну, не совсем справедливо.

– Как тебе не стыдно. Немец прет. Беженцы прут. А ты ржешь, как конь. Я думаю, нехорошо это.

– Нехорошо, – согласился Алексеев Гога и пошел вниз к реке пить воду, а по мнению Васьки Егорова – чтобы оторжаться в уединении. Такой хохотун, так и хочется дать ему по соплям, но что-то мешает – война, не до мелких обид. И еще больше хочется дать ему по соплям: война, повсеместное отступление, ком в горле, слезы, а он ржет. И брови у него розовые.

Тихо было, и Васька Егоров услышал разговор в окопе через дорогу:

– Семен, дал бы ты этому визгуну по шее. И регочет – чего регочет?

– Того... Смерть чувствует. Она ему вроде щекотки.

– Не врешь?

– Не-е.

И замолчали. Они, те двое, все больше молчали.

Утром, когда Васька сказал Алексееву Гоге о своем дне рождения, Гога долго смотрел куда-то мимо Васькиного уха – вдаль, задирая бровь розовую.

– Это дело нужно отметить.

– Чем? – спросил Васька.

– Заберемся на арку, на самую верхотуру, и оттуда крикнем: "Ваське Егорову восемнадцать сегодня стукнуло – стал мужиком Васька!"

– Не стал. Где тут станешь?..

– По Конституции.

– Какая теперь Конституция – война.

– А за что же воюем? – спросил Гога.

Васька смешался:

– За Родину.

– Вот и залезем на арку моста и посмотрим с нее на Родину.

Не было в то утро ни одного эшелона и почему-то беженцев не было, иначе Васька Егоров на такое сумасбродство вряд ли решился бы.

– Тут и полезем? – спросил он, то ли еще раздумывая, то ли уже согласившись.

– Зачем тут? Пойдем на центральный пролет. Там арка самая высокая и середина реки.

Мост был трехпролетный, арочный, клепаный.

По всей арке шли стальные ступени. Васька сообразил, что конструктивной роли они не играют, но необходимы для сборки, покраски, контроля и, если нужно, ремонта.

Алексеев Гога шел впереди. Сначала он все же касался руками верхних ступеней, небрежно так – пальцами, потом зашагал, оглядываясь и жестикулируя.

– Ты запомни, Вася, друг мой совершеннолетний: всё, что мы понаделали, – ерунда супротив эволюции. Мне думается, эволюция давно решила превратить нас в известных парнокопытных, у которых нос пятачком. Для этого она нашими же руками создала деньги, демагогию, дактилоскопию, оптические прицелы...

Васька не слушал – судорожно цеплялся руками за густоокрашенный, влажный от росы металл и прижимался к нему. Когда, ближе к вершине, ступени кончились, пошла сплошная стальная пластина, Васька и вовсе на четвереньках пополз. Узко! От левого локтя обрыв – река далеко где-то. От правого локтя вниз тоже обрыв – переплеты железа, рельсы, шпалы, все сквозное, и внизу рябит, движется, кружит голову опять же она, река.

Сверкание реки притягивало и отталкивало, кровь в голове шумела. У Васькиного носа, чуть поворачиваясь, поднимались стоптанные наружу каблуки Гогиных башмаков. Задники башмаков были перепачканы в навозе. Шов на задниках разошелся. Ваську тянула к себе река-страх, а стоптанные башмаки, стало быть, далеко не новые, легко и свободно, даже с этаким верчением, пританцовывая, шагали в небо.

– Слышишь, физкультурник, – говорил Гога, оглядываясь, – нет ладошей и лодыжей – есть ладошки и лодыжки. – И шлепал себя по ягодицам.

Как-то, стоя посреди моста, навалясь на перила, такие тонкие, что и рукой на них опереться было возможно только с поджатием живота, он сказал:

– Русь – река... Физкультурник, чего это у тебя рожа клином? Кашу-то помешивай, мозгами-то пошевеливай. Умней, пока я тут, возле. Ученые дяди, умом растопырившись, уже сколько лет насчет этого слова гадают? А все, физкультурник, просто. Ну-ка вспомни слова с корнем "рус". Правильно: русло, русалка... роса... ручей. В деревне, откуда я лично происхожу, километров сорок отсюда вверх по течению, старухи до сих пор выставляют цветы из избы на "русь", на утреннюю росу. Говорят: "Русь очищает цветок от худого". А в Каргополье до сих пор кое-где говорят не "ручей", а "русей". Русей впадает, стало быть, в руссу, или в рузу, или в рось. Везде, где в географии есть корень "рус" или "рос", есть и река. Старая Русса. Таруса. Кстати, раньше, наверное, Таруса тоже называлась Старая Русса – Старусса. Руза, Русинка, Россошь, Ростов, Русска. Русска – это просто речка, в отличие от руссы – реки. И выходит, физкультурник, губы-то не выпупыривай, свистун, что Русью раньше-то, давно-то, назывался водный путь из варяг в греки. А все, кто к этому пути причастность имели, были россами, или руссами. Отсюда и Киевская Русь пошла – путем Киев владел. И русские мы отсюда. И русые... Еще крутит башкой, тупарь... колун...

Сейчас башмаки Гогины шагали в небо. Гога оглядывался, и его глаза светлые тянули Ваську и поднимали. И Васька, перестав бояться, встал и, держась за Гогу, все-таки выпрямился, чтобы орать в небо про свой уставный возраст и палить по этому поводу из винтовки, – встал, и в уши ему вошел сверлящий тошнотворный вой.

Бомбардировщики пикировали на мост друг за другом четко и остроугольно. И бомбы уже отделились от крыльев.

Их сбросило первым взрывом. Васька слышал, как гудит мост. Видел летящего Гогу. Гога Алексеев летел, раскинув руки, крестом, и Ваське казалось – вверх...

Солдата Василия Егорова, наверно, переломило бы, шлепнув, распластанного, с такой высоты жуткой, но везуч был солдат: в тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб – на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку.

В глубине реки вода грохотала, гудела, будто и не вода, но колокольная гулкая медь.

Другим взрывом вынесло Ваську Егорова из нутра колокольного. Был он оглохший, умерший. Только глаза зрячие. Вокруг него белыми животами кверху всплывала рыба. Наверное, лег бы Василий Егоров на дно, лицом к свету, но какая-то клетка его мозга отметила странность в поведении моста. Небо уже было чистым, река унесла пену взрывов, но средняя арка, самая длинная, самая высокая, медленно и неслышно шевелилась, ломалась... И неслышно упала в воду. Не в силах ответить на эту странность единолично, клетка в мозгу включила какую-то свою аварийную сигнализацию. В результате Василий Егоров ожил и, отпихивая от лица густо всплывшую глохлую рыбу, и страшась ее, и отплевываясь, поплыл к берегу.

На берег он выполз, наверное, в легком помешательстве. Долго блевал водой, стоя на четвереньках, долго глядел в синее небо, не находя в нем летящего Алексеева Гоги и горюя от этого.

Во всем его теле гудела река, будто колокольная медь, будто он, Василий Егоров, был частицей той меди, частицей реки.

Спустя годы этот колокольный гул станет будить его по ночам, отдаваясь в ногах и руках болью, и, глядя в темного себя, он все же увидит летящего в небе Алексеева Гогу – его брови розовые, не тронутые страхом, только удивлением, – и будет падать в короткое жесткое забытье и тут же, вынырнув, ждать со стесненным дыханием, что струистые пряди, нежные и прохладные, чьей-то волей коснутся его, смоют безверие и усталость, а меловое небо, потрескавшееся от трамвайных гроз, будет насмешничать сбереженными в его душе голосами.

...От водокачки, отстреливаясь, бежали наши солдаты. Егоров Василий побежал с ними. Потом он держал оборону в школе, потом снова бежал по задворкам того одноэтажного городка, харкая огородной землей, и эта земля – огородная, с морковкой и репкой, с укропом и луком, родившая густо, – прятала его между грядами. И неизвестно, каким бы ему пребывать в дальнейшем, может быть, неживым, не случись на его пути лошадь. Она выбежала на перекресток заросших мать-и-мачехой улочек. На шее у нее нелепо болтался хомут. Она замерла на какую-то малую долю времени и, припадая на задние ноги, опустив голову, отчего хомут сполз ей на уши; повернула к Василию. Он понял, более того – ощутил, что сознанием она идет к нему, как к спасению, и сам пошел к ней. Но лошадь упала. Захрипев, потянула к нему шею. Васька полез в карман, вспомнив, что у него был кусок сахара. Лошадь оскалила зубы, сразу став страшной. Дернула ногами, словно намеревалась встать и хряснуть за что-то солдата Ваську Егорова. И затихла. Убитая лошадь с хомутом на шее.

Откуда-то изнутри потекло носом жидкое-теплое. Васька заплакал. Он был один. Солдаты, с которыми он отступал, свернули в какую-то улицу или проулок; куда повела их судьба – поди знай.

Васька почти в забытьи вошел в скрипевшую на ветру калитку. За калиткой была река...

Течение вынесло Ваську на крутую излучину. Поворачивая, река захлестывала правый берег далеко в глубину. Берег был мокрым, в мелководных болотцах и заводях. Росли в них рогоз, осока, густые метелки, ростом в метр, и водяная трава, та, что мягкой зеленой шкурой покрывает подводные камни, но, высыхая, превращается в черную черепковую чешую. Река намывала сюда ил, сбрасывала мертвые водоросли, дохлую рыбу, трупы пернатых и прочих. Здесь была свалка реки. Ваське проплыть бы подальше, где берег высок, песчан и обрывист. Но он не купался, он отступал. Ему казалось, что кто-то зовет его Гогиным голосом именно с этого низкого берега.

Слух вернулся к Ваське еще в городке, когда он козлом резвым преодолевал огороды. Сейчас, то ли от силы речного течения, то ли от солнца, сверкающего у самых глаз, возникло в Ваське ощущение себя вовне. Скорее всего это получилось в нем от сотрясения мозгов при бомбежке моста. Но, как бы там ни было, Васька видел себя плывущим через знаменитую реку стилем брасс. В его положении отступающего солдата с винтовкой и привязанными к ней ботинками за спиной стиль брасс был как бы над ним насмешкой.

Плыл Васька, закрыв глаза. Вдох – выдох... Вдох – выдох... Но вот руки его вошли в густой ил. Подтянув колени к груди, Васька встал и отчетливо услышал смех Алексеева Гоги.

Берег был забит свиньями.

Множество свиней ворошилось на берегу в грязи, измесив ее в жижу. Они поднимали вверх изумленные острые рыла, морщили пятачки, выдувая из ноздрей воду, и, сощурившись, разглядывали солдата, а разглядев, радостно голосили и хрюкали.

В воздухе в безветрии стоял острый, как скипидар, запах свиньего навоза.

Оглушенную у моста рыбу река прибила сюда: свиньи стояли в мелкой прогретой воде – жрали ее.

Что же касается взгляда со стороны, то Василий Егоров видел босого парня в солдатском обмундировании, поджимающего пальцы ног от брезгливости. Когда он поджимал пальцы, опасаясь коснуться дохлых рыбин, черная грязь выстреливала между ними со звуком плевка.

Васька побрел к высокому берегу, крутому и светлому. Он загрузал по колена в илистой жиже. Распихивал свиней прикладом. Свиньи не торопились уступать ему дорогу, но и не огрызались, некоторые даже подходили, подставляли бок – поскреби, мол. Васька перелезал через них, упирался руками в жирные зады и загривки: свиньи были матерые, разнеженно-смирные. На одну, осевшую в грязь по самые уши, он даже присел, устав. Даже позволил себе сострить:

– Видел бы Гога, он бы от смеха умер.

Свинья поднялась и уставилась на Ваську подведенными грязью глазами. Спина у нее была в крупных веснушках, ресницы длинные, простодушно-бесцветные.

Васька Егоров взобрался на крутой песчаный откос.

От солнечной полукруглой поляны на берегу лучами расходились аллеи роскошного старинного парка. Была середина августа, природа до краев налила плоды свои зрелым соком, но уже горел сигнальным огнем оранжевый лист и жесткие верхушки травы, кое-где пожелтевшие, ломались от прикосновения рук.

Сбоку поляны стояла широкая мраморная скамья, Из-за нее с невысокой стройной колонны улыбался чернокаменный эфиоп с бежевыми мраморными белками.

– Отвернись! – сказал Васька Егоров. Хотел было ударить каменного эфиопа по улыбающейся щеке, но пожалел свой кулак, взял и погладил. Потом повесил винтовку ему на плечо и принялся раздеваться. Сбросил с себя гимнастерку, брюки, рубаху – сушить и уселся на теплую мраморную плиту, дрожа мелко-мелко и обхватив колени руками, чтобы согреться.

На той стороне реки распластался город черных тесовых крыш – большая деревня с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой. Но самым значительным сооружением была сейчас в этом городе водонапорная башня. Она стояла над суетой, потому что все уже не имело цены: ни фарфор знатный, ни спички знаменитые, ни она сама – сухая водонапорная башня. Еще дальше, как бы над городом, по синему небу был нарисован мост без серединной арки.

И тихо было, так тихо...

Васька глядел на просторный край захваченной немцем земли и чего-то не понимал, чего-то простого.

Река внизу была лилового цвета. Муть отошла. Проплыла золотая солома. Цвет реки настоялся крепкий.

И небо над ним уже не было той высью, куда стремится мальчишья душа.

И тихо было...

Ваське хотелось орать. Не плакать, не выть, не скрежетать зубами орать.

Алексеев Гога пояснял:

– "Орать" – взывать к богу. Сопоставь. "Орать" – обращаться к кому-то, звать кого-то. Причем обязательно во весь голос. "Орать" возмущаться. Причем так, чтобы кто-то услышал – третий. "Орать" – пахать. "Рать" – войско, война. Собственно, то же "орать" с выпавшим звуком "о". Выходит, и перед тем, как бросить в землю зерно, и перед тем, как встать на ее защиту от врага, славяне молились: "О, Ра!" – орали... Не хихикай в кулак. Мозги бы тебе в дополнение к бицепсам... Откуда у славян египетский бог? А кто, собственно, сказал, что он египетский? Может быть, к египтянам он откуда-нибудь пришел? Почему по-латыни "Ра-диус" – луч? Почему по-русски "Ра-дуга" – солнечная дуга?.. Я думаю, Ра – бог атлантов. И это косвенно подтверждает существование Атлантиды. Понял, физкультурник?..

Гогина кожа не воспринимала загара, лишь краснела на солнце. Надбровья у Гоги розовые, а не брови.

Вот он летит крестом – медленно переворачивается...

В городе, на той стороне реки, тесовые крыши стали вспучиваться, трескаться, из-под них пробилось пламя и дым. Черный дым поднимался в безветрии прямым столбом в том месте, где железнодорожная станция. Значит, там идет бой. Значит, и Егоров Васька там должен быть, а не здесь, на скамье мраморной, под застывшей улыбочкой каменного эфиопа.

Васька подтянул колени к подбородку и уставился, сидя так, сухими глазами в реку. Вот она, река – русса, русский путь из варяг в греки Русь.

"Боже мой!.."

Мычала, страдая, недоенная корова на том берегу, и крик ее был мучителен.

Пройдя аллеей лип, старых, с черными могучими стволами, Васька вышел на площадь, мощенную невероятно крупным булыжником. Сколько нужно было перебрать камней, чтобы найти такие вот – почти плиты! Зачем? А затем, что площадь эта становится дивной после дождя, когда цвет камня проявляется в полную силу, когда мускулы камня лоснятся, отполированные древней тяжестью многоверстных льдов: сиреневые, коричневые, серо-зеленые. И голубой отсвет неба стынет между камнями в лужицах.

И здесь, сбоку площади, за широкой мраморной скамьей, стоял чернокаменный эфиоп с ямочками на щеках.

"Здесь усадьба какого-то там вельможи где-то..." – Ваське Гога Алексеев рассказывал. Мысль отыскать дворец, полюбоваться им, а может, и внутрь войти, вплыла в его голову и тут же выплыла – Васька разглядел магазин "Сельпо", густо крашенный зеленым и потому не сразу бросившийся в глаза, а про дворец забыл.

В магазине было прохладно. Солнце, отразившись от бидонов и цинковых ведер, проникало в крутоплечие бутылки: они горели зелено и красно, рядами и вперемежку, желтым и голубым, одни над другими – до самого потолка.

Возле полок с вином стоял старик, похожий на плотный, но все же прозрачный сгусток теней. Задрав седую зеленоватую голову и как бы вспархивая над полом, старик читал:

– Мадера. Малага. Пи-но-гри...

– Здравствуйте, – сказал Васька Егоров с настойчивой бодростью, происходящей от вины, которую хочется скрыть.

– Здравствуй, здравствуй, – ответил старик, не изменив интонации, и продолжал в строку: – Кю-ра-со. Бенедиктин. Абрико-тин... Это что же, все для питья? – Он повернулся к Ваське, и в его седых волосах зажглись разноцветные искры.

– Вина и фирменные ликеры, – объяснил Васька городским голосом.

– Страсти господни! Сколько годов товар тут беру, и мыло, и соль, и гвозди, а, слышь, все недосуг было голову-то задрать. – Старик задумался, потер переносицу. – Могёт, к открытию подвезли? Могёт... Магазин-то куда там с месяц – с после Первого мая все на ремонте стоял. Ишь ты, к самой поре управились.

Егоров Васька слушал старика плохо, уши его отмякли, словно от горячего банного пара, и, отмякнув, стали нечувствительными к звуковым колебаниям. Как бы желая немедленно охладиться, он нырнул головой в широкоассортиментное сверкание вин. Снял две бутылки и по застланному сукном прилавку катнул к старику. Старик едва задержал их – свободно могли свалиться на пол ликеры. А Васька шуршал в гуще конфет – сыпал их щедро.

– Бери, дед. Хватай.

Старик откачнулся, отодвинулся.

– Ты что, дитенок? Я не за этим пришел – за свечкой.

– Какая свечка – война, – прохрипел Васька. Он стаскивал с полок куски ситца и шевиота, радиоприемник. Подтащил к старику зеркало высотою в рост человеческий.

– Война...

Стариковы губы выдули фразу легкую, как пузырик:

– Война войной, а свечка свечкой.

В углу на полу увидел Васька бочку с вареньем. Васька напрягся, приподнял бочку.

– Бери, старик! Бери – ну...

Старик смотрел на него, как смотрит из куста беззащитный и оттого мудрый зверек.

– Уж больно ты, дитенок, добрый.

Васька сломался. Сел на пол, прислонялся к бочке спиной.

– Упрекаешь?

– Чем мне тебя попрекать? Нечем мне тебя попрекать. Ты беги дальше. Вот передохнешь и беги.

– И побегу, – сказал Васька.

Все запахи в магазине ощущались раздельно: пахло веревкой, колбасой, нежным парфюмерным товаром, селедкой. Но основным запахом был запах мытого пола.

Васька, как болезнь, ощутил пустоту в желудке и уже поднялся было, чтобы, невзирая на старика, взять с полки круг колбасы и хлеб, но тут с улицы в солнечный, пронизанный медленными пылинками клин вступила фигура.

Фигура была бородатая, буйноволосая, с холщовой котомкой через плечо, в кавалерийских штанах галифе с малиновыми лампасами и босиком.

– Панька! – Зеленый старик бросился к пришедшему и обхватил его поперек живота – пришедший был великанского роста.

Нащекотавшись бородами, старики шумно подошли к прилавку, как и положено подходить к прилавку покупателям винного товара. Великанский Панька, по годам небось старший, сказал звучно:

– Жаждой мучиюсь. В горле который день хрипота не проходит. Выпить, Антонин, надобно от жажды и для дальнейшего моего пути.

– Дык лавочница-то Зойка игде? А магазин настежь. И незнамо кому деньги платить, – восторженно сообщил зеленый старик Антонин. – Деньги-то у нас есть? У меня дык только на свечку.

– Что? – гремел Панька. – Деньги? – Он вывернул из кармана ком замусоленных денег. – Вот они. Народ за пение отваливает сейчас – не скупится. Знамо, не зарывать же... – Расправив купюры, он сгрудил их возле весов, привалил гирькой полукилограммовой, чтобы сквозняком не сбросило. Снял с полки пол-литра белой, а также круг колбасы и буханку хлеба.

– Садись, воин. И ты, Антонин, садись. Благословясь, почнем. Не на пол садитесь-то. Вон в углу стулья один в одном до самого потолка.

Пока старик Антонин с Васькой Егоровым доставали стулья, Панька установил посередине помещения ящик фанерный нераспечатанный – наверное, с папиросами. Украсил его бутылкой и тремя стаканами, снятыми с полки. Разорвал две селедки вдоль по хребту, уложил их в стеклянную узорчатую вазу, тоже снятую с полки. И пропел без веселья в голосе:

Вы разрежьте мою грудь,

Выньте-ко печеночки.

Истомился я об вас,

Молоденьки девчоночки!

Антонин неспокойно хихикнул.

– Нешто ты еще можешь?

– А это что смотря. Я девок завсегда любить могу. И дитенка закачаю, чтобы не плакал, чтобы поспала она, бедная, отдохнула бы. И траву присоветую, и на ухо нашепчу, чтобы печаль снять. – Панька поднял голову к низкому потолку, лицо его преобразилось, словно бы потолка того не было, только даль небесная над всей землей.

– За Россию! – сказал он строго и просто.

Васька встал, выпил водку единым махом и до конца и стиснул пустой стакан до побеления суставов.

И Антонин встал, и, пока пил, лицо его плакало.

Закусив селедкой и хлебом, Антонин сказал:

– Как бы свечку не позабыть... Ты хоть старуху-то мою, Панька, помнишь? Ой, помнишь, поди. Ты вокруг нее все козлом скакал. Молодая-то она была видная.

Разговор их казался Ваське несуразным и по обстоятельствам как бы непристойным. "Темные они", – подумал он.

Панька коротким сильным тычком распечатал еще одну поллитровку, выставил вперед широченную в ступне босую ногу, руки раскинул крыльями и запел: "Среди долины ровныя..."

От его пения, от его странного и невозмутимого вида, от водочного тепла Ваське Егорову захотелось вдруг и спать и сражаться до последней пули одновременно. Осознав, что пуля в его винтовке действительно единственная и последняя, что все утро он держал оборону на том берегу реки, что еще раньше он упал с моста, Васька разволновался и скривился, снова увидел летящего в небо Алексеева Гогу, и лишь тогда к нему вернулась мысль, что сегодня его день рождения, – икнув, он принял и Паньку, и Антонина, и эфиопа, и магазин с винами за подарок судьбы.

– У, черт... – сказал Васька громко и засмеялся.

Антонин, ставший еще более призрачным, еще более в зелень, посмотрел на него птичьим взглядом.

– Ты Паньку не чертыхай, – сказал он. – Панька песни поет, сказки рассказывает – скоморох он. Он и врачевать может наложением рук. Он на нашей земле последний. И отец его был скоморохом, и деды.

– Волховали деды, – поправил Панька.

Антонин колыхнулся, как туман от внезапного сквозняка.

– И Панька волховать могет. Хочешь, смелости тебе наколдует и геройского безумства.

– Это все не нужно ему, – сказал Панька грустно. – Это женщинам нужно, чтобы войну терпеть.

Еще раз подивясь своему необычайному дню рождения, Васька Егоров встал, взял с прилавка клочок оберточной бумаги и карандаш.

– Вы извините, – сказал он. – Это я не вас чертыхнул. Это от удивления, что сегодня у меня день рождения. Гога Алексеев улетел ввысь, а вы здесь... Разрешите, я у вас адрес возьму. Надеюсь после войны посетить...

– Посети, – сказал Панька. – Я на этой реке живу от истока до устья.

– С большим удовольствием. – Васька потянулся пожать Паньке руку, но тут в ноги ему толкнулось что-то тяжелое и очень сильное.

Васька был сбит с ног. Была опрокинута бочка с селедкой. Мелкие селедочки текли из нее лунными бликами, сверкающими на воде.

В магазине толклись и воинственно хрюкали две свиньи. Панька и Антонин гнали их: Антонин новым яловым сапогом большого размера, Панька вожжами.

С десяток свиней тесным клином промчались по площади. Они угрожающе фыркали и храпели. Свиньи в магазине, услыхав этот атакующий зов, выскочили и, визжа, бросились вдогон.

Васька отрезвел.

– Свиньи, – сказал он, уныло оглядывая разгромленный магазин.

– Совхозные, – пояснил старик Антонин. – Помоги-ка, дитенок, бочку поднять.

Васька помог. Старик Антонин собирал селедку с пола в алюминиевую миску и сваливал ее в бочку.

"Глаза у селедки карие, – думал Васька. – Мятые у селедки глаза".

– Совхозные, говорю, свиньи. – Старик Антонин пытался ребром миски счистить налипшую на пол селедочную чешую. – Они, язви их, некормленые, озверели. Разбивают загородки. Двери в щепу разгрызли... Племенное-то стадо вывезли. А вот эти вот... обыкновенные. Лютее и зверя нет, чем свинья озверевшая.

– Они в болото бегут на берег, там ихний рай, – сказал Панька. Ночью-то они вылезут – привыкли к кутам. Я же для этого и явился. Бабы ж. Где им одним! – Панька сжал бутылку так, что по ней побежала потная волна, отглотнул из горла и запел: – "Среди долины ровныя..."

– Ах бандиты! – Этот выкрик пресек басовое Панькино пение. – Ах негодяи! – В проеме дверей, в золотом сиянии короткого шелка, просвеченного солнцем, стояло нечто такое стройное... – Ворюги! У них еще рожи не отвиселись, а они уже опять пьют.

Закружилось вихрем по магазину крепдешиновое чудо с крепкими мгновенными кулаками.

– Ишь засели! Чему обрадовались! – Эти внезапные кулаки упали на Васькино стриженое темя не очень сильно, но очень зло. – А ты оборону тут занял, спаситель! – Пальцы разжались и снова собрались в кулак, взборонив очумевшую Васькину голову.

– Ты, Зойка, не лги! – Старик Антонин поднялся, выпрямился и вытянулся, привстав на цыпочки и дрожа от негодования. – Мы честь по чести тут выпивали. Деньги вон, на прилавке. А если насчет беспорядку, так это свиньи. Они взбесивши нынче.

Панька тоже поднялся. Схватил крепдешинового коршуна на руки, притиснул к груди и пропел нежно:

– Зоюшка-дурушка. Вымахала, красавица, а язык – помело помелом.

Он, наверное, стиснул ее так, что она хрустнула вся и обмякла. Панька поставил ее на ноги, поцеловал в шелковистую светлую маковку, потом поддал ей легонько, чтобы вновь оживилась. Зойка тут же оправила платье, тряхнула завивкой, подбежала к прилавку, в миг единый пересчитала деньги, пригруженные гирей, и затрещала на счетах.

– Колбасы сколько брали?

– Круг. Да хлеб считай. Да селедку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю