Текст книги "Красные лошади (сборник)"
Автор книги: Радий Погодин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Что за пижоны?
Степан плечами пожал.
Эти пижоны с сорок первого года воюют, привычка у них такая.
Степан долго и старательно умывался, и Алька рядом с ним фыркал, плеща водой на свое тощее тело. Степан вытащил из мешка командирскую сумку, достал из нее чистый подворотничок, пришил его ловким стежком и громко перекусил нитку. Растянул гимнастерку за плечи, потряс перед собой, как бы любуясь, затем осторожно проткнул ножом на ее груди три аккуратные дырочки две справа, одну слева. Промурлыкав под нос что-то вроде частушки, извлек из командирской сумки ордена, завернутые в носовой платок. Орден Красного Знамени старого образца на винте, такой можно было заслужить только в самом начале войны (у Альки челюсть беззвучно отвисла и слюна струйкой выкатилась на подбородок), орден Красной Звезды и орден Отечественной войны, совсем новенький.
Как на парад, прошептал Алька, томясь от восторга и удивления.
Почему как? с ухмылкой сказал Степан, посмотрел на снаряжающихся разведчиков, на синий Днепр позади леска. Наступление самый главный парад Для кого-то он будет последним. В разговорах с Алькой у Степана никогда не проскальзывали такие мотивы, наверно, поэтому он вздохнул и опустил глаза к своей гимнастерке.
У Альки защемило в носу.
В начале войны они с Гейкой Сухаревым несколько дней толклись возле Василеостровского райвоенкомата, с завистью поглядывали на восьмиклассников, которые, выпятив грудь, проникали внутрь, бывали выставлены, но все же имели повод для выкриков и воинственных возражений. Там они в последний раз увидели стройную девушку-перворазрядницу, которая тренировала их в младшей группе, Светлану Романовну; у нее было два кубика на петлицах.
Завуч Лассунский обнял их сзади за плечи. Они обернулись и долго моргали высокий моряк с суровым лицом улыбался им грустно и ласково. Шевроны на рукавах капитанские.
Куда же вы? У вас сердце! воскликнул Гейка испуганно.
А у вас?.. У вас тоже сердце. Он поцеловал их в маковки, стиснул пальцами их плечи и неожиданно легко побежал догонять уходивших по Большому проспекту морских командиров, их было человек десять, пожилых, мрачноватых, но не утративших морской спокойной осанки.
На поляне с пожухлой травой составили друг на друга патронные ящики, покрыли их куском кумача. К ящикам встал молодой лейтенант помпотех роты. Помпотех был, а техники четыре броневичка, которые то и дело застревали в колдобинах или валялись в кюветах. В основном их использовали для связи. Чуть в отдалении от ящиков толпилась группка солдат, все молодые, все в каком-то смущении и строгости. Помпотех откашлялся, заговорил, круто жестикулируя. К нему по очереди подходили. Он вручал что-то и жал руку.
Алька сообразил: Комсомольские билеты!
Степан, что будем делать? спросил он, осознав с тревогой, что все неспроста.
Днепр форсировать.
Днепр синел за кустами, широкий и неслышный.
Его же форсировали в районе Киева и еще где-то.
Давай обеги кругом. Там, наверно, и мост уже есть.
В кустах хрястнула мина. Она разорвалась в расположении второго взвода. Ни стонов, ни криков не было, только чертыхнулся кто-то. А правый берег Днепра казался светлым и дружелюбным.
Пришли от командира роты командиры взводов. Своего командира Алька толком не знал. При первом построении, сразу же после знакомства с сержантом Елескиным, командир взвода лейтенант Зубарев оглядел его с вежливым интересом, не более того, и спросил:
Степан, донесешь?
Дойдет, ответил Степан.
Степана почему-то все называли либо по имени, либо сержант Елескин. Просто Елескин не называли.
Пошли грузиться, сказал командир. Поплывем на тот берег.
Гуськом потянулись солдаты к воде, к ожидающим их железным понтонам.
Мы же разведчики, прошептал Алька, приподнявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до Степанова уха. Что же нас, как пехоту?
Это и есть разведка. Называется разведка боем. По нас будут бить изо всех видов. Артиллеристы их засекут и подавят
А если мы все же доедем? спросил Алька, проглотив жесткий комок.
Закрепимся на том берегу. Будем удерживать плацдарм. Или развивать успех. Действовать будем.
Взвод уже влез в понтон; стараясь не наступать на ноги, Степан пробирался вперед, солдаты поджимались, давая ему дорогу, на носу Степан поставил пулемет на сошники. Сказал:
Садись рядом. И не высовывайся!
Алька огляделся торопливо, по-птичьи. Солдаты сидели тесно, склоняясь к центру понтона, где тоже сидели на корточках; казалось, все они боятся воды, стараются не смотреть на нее, а вода журчит и клокочет, сверкающая и притягательная.
Понтон вроде и не набирал скорости, вроде плыл без мотора, сносимый течением к стремнине. Чуть позади, развернувшись журавлиным клином, шли другие понтоны вся рота. И несколько танков четыре! под танками понтоны были пошире, гудели они погрузнее, поугрозистее.
Танки зачем? шепотом спросил Алька.
На всякий случай. Какой же плацдарм без артиллерии? Будут вместо пушек.
На воду легли мины и взорвали ее. В воздухе повисли длинные переливчатые лоскутья. Было тоскливо и, наверное, каждому одиноко. Алька прижался к Степанову плечу лицом.
Мина попала в соседний понтон. Алька охнул. А понтон тот продолжал идти, неся в бой мертвых и раненых раненых живые приобняли, чтобы легче им было сидеть.
Взорванную воду подхватывал ветер, крошил, осыпал дождем. Над понтонами зажглась радуга.
Но вот дождь остался позади.
Перешли черту, сказал Степан.
Алька не понял Степановых слов, почувствовал они уже перешли ту линию, после которой отход бессмыслен. Значит, разведка кончилась, пошло наступление.
Правый берег высок и песчан. Понтон вышел из-под навеса мин, попал как бы в мертвую зону эта мертвая зона жила солнечным блеском; Алька перевесился через борт в воде кружились крупные, в палец, мальки. Ракушки-беззубки лежали, отворив створки, они как бы кричали рты у них были желтые, как у птенцов.
Правый берег пустынен и молчалив. Ни одна пуля не вылетела из прибрежных кустов: всю ночь артиллерия и самолеты вздымали эту землю, пахали и боронили ее для утреннего посева. Образ посева, противоестественный и жестокий, возник у Альки в мыслях, когда понтон мягко ткнулся в песок. И сержант Елескин первым спрыгнул в мелкую воду. Еще не выйдя на берег, он дал из пулемета очередь по кустам. Он стрелял, держа пулемет на весу, с поворотом, как будто бросал горстями зерна. Он побежал к обрывистому откосу, отклонив торс назад, и непонятно было, как он удерживает равновесие. Алька, согнувшись, приседая и оскользаясь, бежал за ним.
Наверху Степан широким размахом еще раз бросил далеко вперед горсть жарких зерен.
Они остановились перед сожженной хатой, поджидая других. Хата не осталась в Алькиной памяти, он уже нагляделся на сгоревшие хаты, но груша! Возле хаты горой возвышалась груша наверно, столетняя, с сучьями толстыми, как стволы. Листья у нее обгорели, иные свернулись бурыми комочками старая груша была увешана сплошь поджаренными плодами. Лишь с одного бока, который она защитила собой, листья оставались зелеными, хотя и пожухлыми, а плоды ярко и нежно желтели.
Собрался весь взвод. Командир сказал буднично:
Давайте в цепь. Занимайте участок от тополя до этой хаты. Не заходя в кукурузу. По кромке
Взвод упал перед стеной кукурузных будыльев кукуруза оказалась подсолнечником, вернее, пустыми стеблями, усохшими, шершаво-грязными и бесконечно шуршащими.
Окопаться! прошло по цепи.
Солдаты копали песчаную землю, разрубали корни растений лопатами; над головами невысоко взлетала земля, солдаты как бы вспучивали ее, набрасывали на себя и уходили в глубину, становясь невидимыми.
Степан и Алька откопали двойной полуокоп по грудь.
Копать ненавижу! Я, можно сказать, из-за этого и в разведку пошел. Степан установил пулемет на бруствере.
Только сейчас Алька разглядел: в подсолнечнике, как золотые зерна, застрявшие в щетке, сияли тыквы. Маленькие оранжевые тыквочки с хвостиками и громадные тыквищи, ненатуральные, словно из папье-маше.
Степан хозяйничал на бруствере, как на комоде. Слева от пулемета поставил коробки с дисками, справа выстроил гранаты рядком, даже нож, хорошо отточенный, воткнул в песок. Ручка ножа была плотно обмотана телефонным разноцветным проводом.
Красота, сказал он. Уют.
Воздух загудел вдруг. И громыхнуло роту накрыло минами.
Ложись! успел крикнуть Степан.
Они лежали валетом окоп был тесен и мелок; Степан глядел в небо и распределял мины, будто диспетчер.
Звук резкий, словно хлыстом полоснуло.
Ямской свист недолет.
Завыло протяжно и жутко.
Пронеси бог перелет.
Но вот в наступившем на миг затишье ушей коснулось фырчание, легкое и приветливое, как фыркает, радуясь хозяину, конь. Степан крикнул:
Прячь голову! Наша!
Алька сжался, но все же глаза не зажмурил. Полоснуло ослепительное синее пламя. Ударило с грохотом что-то мягкое и большое по темени и со всех сторон, навалилось и придушило.
И тьма.
В темной, беспредельно большой голове едва ощутимая, как слабый писк, прошла мысль: Отвоевался! Нет меня Вслед заспешила другая, крикливая: Как нет? Как нет? Раз я думаю Живой я! Живой! Мысли вытесняли друг друга, толкались, как пузыри на воде, и шипели, и спорили, и плевались помимо его воли. Если живой, то весь израненный Если израненный было бы больно А ну, шевельнись, шевельнись Подчиняясь этим настойчивым возгласам, Алька неохотно шевельнулся. Сначала одной рукой, потом другой боли не было. Он шевельнул ногами не больно. На нем что-то душное и тяжелое. Вдруг все возгласы и шумы в голове слились в один крик тело дрогнуло, дернулось вверх.
Алька сел, свалив с себя тяжесть. Окоп был засыпан, было тихо, только в ушах шипело, словно рядом накачивали примус. Напротив него, мигая и тяжело дыша, сидел Степан. Они таращились друга на друга. Степан захохотал вдруг. Алька не услышал его хохота увидел, и все в нем толкнулось к горлу
Он не услышал увидел взрыв.
Мины рвались, распарывали, раскалывали, расшвыривали оранжевую мякоть тыкв.
Оглох! Алька выскочил было из развороченного окопа, чтобы бежать куда-то, прятаться, но Степан поймал его за ногу, втянул обратно. Они лежали согнувшись, прижавшись друг к другу.
И вдруг он услышал тишину и понял, что слух к нему возвратился.
Их окоп окружили солдаты.
Если бы не со мной такое случилось, не поверил бы никому, шумно удивлялся Степан, приглашая всех поглядеть.
Мина попала в центр пулеметного диска, рваные трещины ползли к краям, в трещинах желто блестели патроны. Коробку с магазинами повалило, распороло ближнюю к пулемету стенку. Гранаты как стояли, так и остались стоять. Из пробитых мелкими осколками кожухов тоненько струился раскрошенный тол. Ни один запал не был тронут.
Солдаты видавшие виды разведчики качали головами. Молодые парни из пополнения пытались все объяснить.
Их сначала песком засыпало Песок спас
Короче говоря фарт!
Придется новый окоп копать. Ну, неохота! Ты сиди тут, я к Днепру сбегаю. Пулемет у танкистов поклянчу. Они на оружие добрые. Степан оставил Альку под опаленной грушей.
Неподалеку валялся кусок тыквы, заброшенный сюда взрывом, густо-оранжевый, хрустяще-сочный на вид. Алька принялся жевать его, удивляясь природе, наградившей безвкусную тыкву таким поразительным цветом.
Он видел себя на горячем песке речки Оредеж, где в обрывистых берегах гнездятся ласточки, и шумят, и пищат, и стремительно рассекают воздух.
Степан принес от танкистов новенький пулемет, за пазухой несколько гранат.
Что делается! Днепр кипит. Танки плывут и плывут. Пехоту не переправляют. Нельзя сейчас. Жалко ее. Ночью поплывет пехота.
Когда они возвратились к окопу, Степан шевельнул ботинком распоротые гранаты и произнес протяжно:
Ну, Алька, счастливый наш бог
Холод утра был влажным. Туман, ощутимо липкий возле земли, поднимался, редея, и на уровне груди расслаивался. Выше он снова сгущался, образуя подвижную крону, висящую на зыбких, ритмично колышущихся стеблях.
Рота шла в полный рост. Альке казалось, будто они бредут в известковой жиже, стараясь уберечь оружие от разрушительной ее ядовитости. Перед собой и по сторонам Алька видел плечи и головы, только плечи и головы. Полы шинелей намокли, облепляли ноги, мешая шагу, это усугубляло Алькино мнение. И еще одно: мокрая, как бы волокнистая тишина.
Вдруг ногам под обмотками стало холодно. Алька ощутил ветер, и тут же туман накрыл его с головой. Алька вцепился в Степанову руку.
Рота шла вслепую и вскоре остановилась. И тут выжатый ветром, как клином, туман поднялся и обратился высоко над головами в многослойный шевелящийся полог.
Рота стояла перед холмом, покрытым бурыми кустоподобными травами. А вокруг прытко зеленела озимь.
Командир роты прокричал что-то. Рота рванулась вверх, к еще затянутому туманом гребню холма. Степан стрелял, поводя стволом пулемета. Туман редел, обнажая голый, изрытый окопами холм.
Алька палил в белый свет, как в копеечку. Он ликовал. И на гребень холма взлетел, как воздушный шарик.
Пустые, наспех вырытые окопы, обрывки газет и журналов, свежепахнущие керосином. Пустые бутылки на брустверах, банки из-под сардин, бруски жесткого хлеба, печатки плавленого сыра, отдающего мылом. Брошенные жеребячьи ранцы, и никого ни живого, ни мертвого.
С холма в белом свечении неба открывалась широкая пашня. Переваливаясь по-утиному и припадая на грудь, шли пашней тридцатьчетверки. Ветер то и дело срывал с их стволов белые пряди и расчесывал их до прозрачности. Алькиных ушей достигли звуки пушечных выстрелов и ровный машинный гул.
Рота стекла вниз, устремилась по черным рубчатым следам. Впереди, в заслоне садов и тополей, похожих на опавшую грозовую тучу, белела деревня. Танки развернулись в обход. Степан объяснил на бегу:
Им не резон задерживаться. Им вперед нужно
Рота надбавила шагу. Солдаты перегоняли друг друга и командиров. Чадно горела тридцатьчетверка. Алька закашлялся, хлебнув ее дыма. Он уже различал вымазанные глиной плетни. На ближнем ярко алела крынка.
Степан ойкнул, как чертыхнулся
Медленно становился Степан на колени. Пулемет, выпав из его рук, стал на сошники. Алька топтался рядом, трясясь и силясь что-то выкрикнуть.
Степан поднял голову, попробовал улыбнуться. На сером лице проступил пот.
Беги, Алька, сказал он. Догоняй роту Беги, говорю Ну
Алька побежал, оглядываясь. Степан склонялся головой к земле.
Алька заплакал. Настырно и ядовито зеленела озимь.
Рота уже залегла перед броском. Вокруг Альки посвистывало, звучно чмокало, от деревни доносился треск, будто горели сухие дрова. Ухнули мины.
Алька не успел добежать до залегшей цепи. Правую руку ударило, будто палкой, наотмашь. Пальцы тотчас скрючились, одеревенели, рука жестко согнулась в локте. Алька выпустил автомат. Покрутившись в недоумении, сел на землю.
Алька сидел на влажной земле, с деловитым любопытством рассматривал сведенные в щепоть пальцы. Под ногтями чернела грязь. Алька почувствовал брезгливость к этой, уже не своей, руке.
Наверное, кость раздробило Он попытался вытащить руку из рукава. Рука не поддавалась. Алька зажал ее между колеи, потянул боли не было, но рука оставалась на месте. Решив, что она держится на каком-нибудь случайно не перебитом сухожилии, Алька стал неторопливо снимать шинель. Расстегивать крючки одной рукой было неудобно, он пыхтел, вставал во весь рост; он не замечал свиста пуль и разрывов мин; он был раненый, выбывший из игры. Наконец он сбросил шинель, закатал рукава гимнастерки и нательной рубахи чуть выше локтя сочилось сукровицей отверстие величиной с клюквину. Это странно поразило Альку, он попробовал пошевелить пальцами и не смог. Внезапно в памяти возник смех легкораненых, конфузливый и счастливый. Он засмеялся тоже. Он ругал свою поспешную решимость расстаться с рукой и покачивал ее на весу, жалея. Затем аккуратно опустил рукава, уже не дергая их, накинул на плечи шинель и пошел от деревни в санчасть.
Шел он не торопясь, ни о чем не думая, в умиротворении и гордости. Миновал горящую тридцатьчетверку. Теперь она стояла черная, закопченная и пустая. Пахло горелой резиной и раскаленным железом. Башня, покрытая густым слоем сажи, валялась метрах в десяти, ее сорвало взрывом и отбросило от танка.
Степан упал где-то здесь.
Алька поискал глазами, увидел ручной пулемет, коробку с дисками
Степан, согнувшись, лежал поодаль у неглубокой прозрачной лужи, видимо, пытался ползти. Широкие, как лопаты, ладони Степановых рук были опущены в неглубокую эту воду, он как бы студил их.
Стыд огнем ударил Альке в лицо. Он оглянулся воровато. И вдруг ему стало страшно: он с оглушающей отчетливостью осознал себя открытым для пуль и осколков.
Алька бросился на землю. В лужу тут же шлепнулась мина. Окатило Алькино лицо водой. Продолговатая, небольшая мина с перистым грубым хвостом и блестящим ободком у головки. Алька видел, как небрежно, с наварами, сделан стабилизатор и небрежно окрашен сквозь серую краску просвечивал металл. Мина шипела в воде и, остывая, поворачивалась к Альке носом. Алька смотрел на нее зачарованно. Под миной в луже белели мелкие камушки. Прозрачная личинка или червячок толчками уходила из глубины. Она как бы карабкалась, как бы взбиралась на крутизну.
Мина висела в некоем остановившемся пространстве времени.
Что-то грубо-живое разрушило это жуткое очарование Степановы руки дернулись, поползли из воды к голове, бороня пальцами мокрую землю.
Алька встал на ноги, огляделся, и душа его вдруг вскипела, распахнув все его чувства и крики этому белому, как разведенный спирт, небу, этой мокрой земле, разрываемой пулями.
Алька вновь увидел роту, залегшую перед броском шагах в пятидесяти от него, и поднявшегося уже капитана Польского. Услышал, как он закричал: Вперед!
Размахивая пулеметом, как палицей, капитан побежал к деревне. Рота вздыбилась вслед за ним.
Степан, я сейчас сказал Алька Степану Степановым голосом, левой рукой поднял пулемет, уложил его ствол на правую, согнутую в локте, и побежал на фланг роты: там теперь он их видел отчетливо за плетнем залегли немцы. Алька стрелял на бегу и кричал слова, которые кричат солдаты во время атаки.
Удар! И как будто резинкой пропахали по волосам ото лба к темени
Сначала Алька услышал птиц. Они галдели нахально и требовательно. Потом он увидел их. Сверкая радужным оперением, они расхаживали по комковатой земле, с бесстрашным достоинством подходили к Степановым рукам, раскрытым ладонями кверху, осторожно брали набухшие зерна и улетали.
Но крики их, безжалостно-трескучие, как звон будильника, не вязались с их действием.
Очнулся Алька в палате, где еще совсем недавно над всем необъятным шумом земли царил недвижный танкист. Над Алькой склонилась знакомая медсестра, взгляд ее был упругим и ласковым, как поглаживание.
Степана доставили? Сержанта Елескина?..
Медсестра ответила неторопливым кивком.
То-то, назидательно прошептал Алька и попросил пить.
Зеленый попугай
Осознавать мир и себя в нем я начал с запахов.
Самым ранним и самым чистым был запах мороза.
Деревья на набережной Невки еще не сбросили листву. Я стоял в коричневых чулках, в больших, как бы пустых, ботинках, в пальто, сшитом из бабушкиного.
Запах, склеивший мне ноздри, шел сверху это был запах неба и небесных плодов, похожих на арбуз.
Наверное, до той минуты, когда запах мороза толкнул меня вообразить небесные плоды, я княжил в некой оболочке, в полупрозрачной сфере, где запахи, и звуки, и прикосновения неразделенны, и оболочка совершенна, как яйцо. От запаха мороза она рассыпалась, распорошилась в пыль, и отделились друг от друга земля, и небо, и вода. Я почувствовал, как пахнут камни мостовой, о которые я цеплялся носками башмаков, как пахнут стволы деревьев и чугунная решетка
Город на той стороне реки отодвигался, менял очертания. Он звал меня. И до сих пор зовет. Я вижу его уже много лет в повторяющемся сне. Его широкие лестницы из гранита и песчаника становятся короче, фонтаны ниже и слабее. Он все больше зарастает скульптурой. Он прекрасен. Но стены его глухи, улицы пустынны
Следующим по значению и по времени проставлен в моей памяти запах жареной миноги.
Я спускаюсь по лестнице с первого этажа. Медленно нога за ногу. Солнце застеклило выход на улицу оплывающим от жара стеклом. Сквозь него не пройти, можно только пробежать, зажмурившись, и то сгоришь
Но солнечная заслонка раскололась. Я даже звук запомнил: как будто лопнул сильно надутый оранжевый шар. В дверях возник парень громадный и веселый.
Разбитое солнце растеклось у его ног. Он стоит в солнечной луже в белой рубашке, подпоясанной узким лаковым ремешком, в холщовом фартуке, в сандалиях на босу ногу. На голове у него противень с жареными миногами.
Я уже знал тьму запахов: и травяных, и мыльных, манящих и пугающих, но парень вносит такой запах, что можно растеряться и заплакать. Запах обеда с гусем в квартире доктора Зелинского, куда меня, чисто одетого, водили открывать рот и говорить: А-аа, был тише.
Я вижу себя, вжавшегося между стойками перил. Вижу свои пальцы, свои коленки, стриженую голову все бледное, наверно, я болел. Вижу свои глаза, обращенные к пуговице на груди парня.
Парень приседает передо мной, лицо у него гладкое, зубы ровные. Он улыбается, тянет меня за мочку уха и свистит, и подмигивает, заводит руку вверх, берет с противня миногу и дарит ее мне. И я, судорожно счастливый, сжимаю миногу в руках. Мне она не страшна. Я не числю ее похожей на змею. Я еще не видел змей. Я дотрагиваюсь до ее прожаренного тела языком и вдруг сознаю, что мальчику, поедающему леденцовых петухов, пряничных коней и сдобных птичек, запах и вкус миноги не осилить и не осмыслить. А парень двумя пальцами легонько защемляет мой нос и через этот жест становится мне другом: я знаю, что он сочувствует мне и на меня надеется.
Я отношу миногу матери. И она, боящаяся змей, брезгающая даже формой змеи, бросает миногу в помойное ведро и за что-то ругает меня но это уже обыденное. Чудо свершилось, и ей его не разрушить. Парень с миногами мой друг, и я ухожу в угол разговаривать с ним о том, что пескарь и колюшка, мол, тоже рыбы, но минога с ними водиться не будет, и с карасями не будет, потому что минога из глубины
Третий запах запах ружейного масла!
Он не привязывает мои чувства к войне, для войны есть другие знаки, он возвращает меня к запаху мороза, к запаху жареной миноги, к робкому пониманию любви, одиночества и бессмертия
Шарманщик был высок и сутул, с красным, скрутившимся колбасой шарфом, перекинутым через плечо. На шарманке малиновый бархатный верх с кисточками-бомбошками А попугай на шарманщиковом плече зеленый. Он чистит широкий клюв о седые спутанные волосы хозяина и кричит: Ангел мой Шампанского сюда! Он с поворотом ходит по хозяйскому плечу и, когда шарманщик поет Разлуку, он кланяется.
Шарманщик стоял у нашего дома, крутил шарманку и выпевал, обратив лицо к верхним этажам, что вещая птица-попугай с Мадагаскарских островов предсказывает всю судьбу наперед за пятак.
Желающие знать судьбу наперед вокруг шарманщика не толпились, на вещую мадагаскарскую птицу не напирали выскакивали из парадной по одной, в основном молодые беззаботные няньки, бросали пятаки в раскрытую баночку из-под монпансье чтобы звякнуло, и опускали глаза, словно перед попом. За тем, чтобы звякнуло, попугай следил строго: если не звякнет, то и не спрыгнет он с шарманщикова плеча, не вытащит из картонной коробки сложенное в виде пакетика с аспирином предсказание судьбы.
Попугай опускал пакетик на малиновый бархат, подталкивал его клювом к девице и спешил отойти.
Девицы читали предсказания, шевеля губами, или вслух по складам. Некоторые просили ребятишек из толпы прочитать и краснели. Отходя от шарманщика, они чаще всего улыбались. Лишь одна женщина в черном платке, прочитав предсказание, плюнула и бросила его на землю. Какая-то девчонка маленькая предсказание подобрала.
Шарманщик пел Разлуку высоким с трещинкой голосом. Попугай кланялся, кричал: Шампанского сюда! Ребятишки, и я в их числе, пялились на него и умоляли: Скажи попка-дурак.
Шарманщик закрыл баночку из-под монпансье крышкой, сунул ее в карман, завалил шарманку за спину и пошел, прихрамывая.
Ребятишки тронулись всей толпой за шарманщиком ребятишки всегда идут. Объясняли друг другу устройство шарманки и способы дрессировки попугаев, среди которых самые звери какаду. Какаду даже Интернационал могут. Они тоже, считай, угнетенные.
Я трусил позади всех.
Помню, как с замиранием сердца перешел мост.
В небольшой толкучке с горячими пирожками, пивом и бросанием ножей на сюрприз шарманщик остановился, завел свою музыку.
Толпа ребятишек распалась. Кто куда побежал: кто к ножам, кто к молоту-силомеру, где для размаха желательно снять пиджак и отдать ухажерке, кто искать балаган, где показывают бородатую женщину-великанку. За отдельную плату, говорили, она садится на две табуретки, и они в щепу.
А я хотел, чтобы меня заметил попугай. И не одним глазом, то ли правым, то ли левым, но двумя сразу, тогда бы я его понял. Глаза его состояли из разноцветных кружков мне казалось, они вращаются в разные стороны. Зеленые перья блестели. Попугай встряхивал ими, и я надеялся, что на мое счастье хоть одно перышко выпадет, ведь у курицы-то падают.
Желающих узнать судьбу было мало, наверное, здесь узнавали ее другими способами. Взрослые люди, мне это было совсем непонятно, добивались, некоторые даже с возмущением и бранью, чтобы попугай сказал: Попка-дурак. Иные спрашивали: Матом можешь?
И мы пошли на другое место.
На улице было много ярких афиш я понимал их как украшение. Мне казалось, что на улице всегда праздник, что в гривы лошадей всегда вплетены банты. Везде торговали с лотков: котлетами, картофельным пюре с огурцом, мороженым, сластями и печением.
Трамваи прогромыхивали на стрелках. Автомобиль иногда проезжал.
Меня начал одолевать голод. Но я неотступно шагал за шарманщиком. Попугай суетился у него на плече. Вдруг, глядя на меня, он закричал по-птичьи. Шарманщик остановился, повернулся ко мне медленно и как бы со скрипом.
Зачем ты за мной идешь, мальчик? спросил он. Тебе нравится музыка?
Я показал на попугая.
Тебе нравится эта птица?
Я кивнул. Шарманщик снял попугая с плеча посадил на палец. И, сидя на пальце, попугай отчетливо произнес: Дур-рак.
Вот так-то, сказал шарманщик. Иди домой. Тебя, наверное, мама ищет.
Я тут же вспомнил о маме и побежал. Но бежал я не домой, я бежал от обиды.
Бежал до тех пор, пока не врезался в ноги милиционеру.
Ты чей? спросил он, придержав меня за плечо.
Мамин, сказал я.
Понятно. А где ты живешь?
В большом сером доме, сказал я.
А как к твоему дому идти?
И тут до меня вдруг дошло, почему попугай назвал меня дураком, и как водой окатило: я заблудился! Мама часто говорила мне: Не ходи за мост. И ремнем трясла, чтобы я осознал, значит.
Потерялся, сказал милиционер. Понятно.
А я шумнул носом.
Он подал мне руку, и я вцепился в нее, как в спасительный плот. Он был блекло-синий милиционер, все на нем было блекло-синее, кроме сапог. Пахло от него сапожной ваксой и махоркой.
Почему ты мамкин, а не папкин? спросил он меня, помолчав.
Папка уехал, сказал я, не подозревая по своему простодушному невниманию к родителям или, может, из-за родительской скрытности, что отец навсегда уехал, что с этих пор он будет у меня лишь в анкете, а потом и в анкете я стану писать: Сведений об отце не имею.
В милиции пахло духами. Женщина с губами розочкой и длинными в два ряда бусами подносила к лицу платок, вздыхала, и тогда в милиции, на мой взгляд, нечем было дышать. Я не любил духов, их запах говорил мне о ссадинах и синяках: мама не пользовалась ни зеленкой, ни йодом, она смачивала мои болячки одеколоном или привязывала к ним столетник.
Душистая женщина плакала. А за барьером сидел усатый, смотрел на нее с неприязнью и говорил, будто спички чиркал:
Перестаньте, Водовозова.
И я понял, что он командир над всеми.
Найденыш, сказал командир про меня. И на немой вопрос моего милиционера ответил: Не заявляли еще.
Мой милиционер закурил, заговорил о чем-то с другими милиционерами и все держал меня за руку, иногда пожимая ее давал понять, что он обо мне помнит и думает.
В отделение ввели раскровавленного парня. Водовозова зарыдала, буквально затопив милицию запахом своих духов.
Плотников, отведи мальца, велел командир.
Мой милиционер, он же Плотников, ничего не ответив, открыл дверь, обитую клеенкой, и втащил меня в комнату довольно большую, квадратную, с зарешеченным изнутри окном. В этой комнате мне предстояло прожить до утра.
Справа от двери в углу стоял сундук старого красного лака. Отступив от стены, чуть ли не посередине комнаты, высилась круглая черная печь. Между сундуком и печкой была стойка с винтовками. Над ней портрет Ленина в рост. У окна стоял стол, покрытый кумачом. На нем лежали газеты и журналы.
Плотников посадил меня на сундук.
Посиди, я сейчас.
Он вышел и вскоре вернулся с черным полушубком. Снял меня с сундука, постелил полушубок и посадил снова. От полушубка шел деревенский запах. Я вспомнил бабушку и овец. Овец почему-то во всей деревне поголовно Борьками звали. И еще я каким-то неведомым чутьем понял, что не только я из деревни прибыл, но и сам Плотников тоже.
Он снова попросил посидеть меня и ушел. Теперь он отсутствовал дольше. Вернулся с миской горячей гречневой каши с топленым маслом и куском хлеба.
Поешь нашего ужина, сказал он. У нас питание хорошее.
Я ел, пока ложка не выпала у меня из руки, и я не заснул.
Когда я проснулся в первый раз за столом сидели милиционеры, тихо, чтобы меня не разбудить, играли в домино. Я уставился на них. И они на меня уставились с любопытством.
На двор хочешь? наконец спросил один из них, совсем молодой. Я кивнул.
По дороге в уборную я вопрос задал не нашлась ли мама?
Милиционер сказал, что в соседнее отделение милиции поступило заявление от одной гражданки о пропаже сына. Утром будет опознание.
А если она ошибется? спросил я. Если она чужая?
Как же она ошибется, если тебя увидит? Матерь не ошибается. Моя так, к примеру, сразу скажет: Серега и за ухо. И не посмотрит, что я в милиции.
Мы вернулись, и я снова уснул.
Когда я проснулся во второй раз, в комнате был только Плотников. Он сидел на табуретке возле сундука и держал в своих огромных руках мою руку. Он легонько распрямлял мои пальцы, рассматривал их и как бы гладил. А на нижнем его веке дрожала влага. Плачет, что ли? Может, в деревне у него сын остался или дочка, как я, такие. И он скучает по ним.
Дядя Плотников, ты что? спросил я тихо. Ты не горюй.
Он еще подержал мою руку, встал и, вздохнув, пошел к окну.
Спи, сказал он. Еще ночь.
Был он без сапог и без ремня. Ремень его с наганом лежал на столе, сапоги стояли у печки.