Текст книги "М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество"
Автор книги: Р. в. Иванов-Разумник
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Наоборот, сотрудничество Салтыкова в „Современнике“ весною 1848 года более чем сомнительно – по следующей крайне своеобразной причине. Выше мне пришлось упомянуть, что уже в повести „Противоречия“, появившейся в ноябрьской книжке „Отечественных Записок“ за 1847 год, был несомненный, хотя и завуалированный, выпад против одного из редакторов „Современника“, Ивана Панаева, выведенного на страницах повести под именем Пети Мараева. Во второй повести, „Запутанном деле“, напечатанной в мартовской книжке „Отечественных Записок“ 1848 года, выпад этот повторяется, при чем „занимающийся литературою Ваня Мараев, мужчина статный и красивый, но с несколько пьяными глазами“ („Отечественные Записки“ 1848 г., № 3, стр. 110) на этот раз получил даже и имя Ивана Панаева. Вряд ли эти выпады могли иметь место, если бы Салтыков продолжал в это время свое сотрудничество в „Современнике“.
Общий вывод такой: в библиографическом отделе „Отечественных Записок“ 1847 и первой половины 1848 года Салтыков принимал деятельное участие, особенно в области критики детской литературы; такое же участие в „Современнике“ вероятно ограничивалось лишь 1847 годом. За это время Салтыковым было напечатано несомненно много десятков рецензий, установить которые теперь не представляется возможным. С несомненностью можно выделить одиннадцать принадлежащих Салтыкову рецензий и с некоторою вероятностью указать еще на пять; с еще большей вероятностью можно предположить, что вообще все рецензии о детских книгах, начиная с середины 1847 года и до апреля следующего года, писал в „Отечественных Записках“ Салтыков.
Располагая всем этим фактическим материалом, мы можем теперь перейти хотя бы к краткому знакомству с этими первыми литературными выступлениями Салтыкова, тесно связанными со всем его мировоззрением той эпохи и, как увидим, даже с отдельными местами его двух повестей этих же годов.
III
Почти все из известных нам рецензий Салтыкова посвящены разбору детских книг; на эту тему написаны девять из достоверных одиннадцати рецензий Салтыкова. В них постоянно проводится одна и та же основная мысль, которую сам Салтыков, как мы видели, определял как мысль, „насчет вреда, оказываемого на воспитание детей по преимуществу царствующим в нем спекулятивным элементом“. Особенно выпукло мысль эта проводится в рецензии на книгу Беккера „Рассказы детям из древнего мира“ (№ 10) и в рецензии на книгу Фолькера „Руководство к первоначальному изучению всеобщей истории“ (№ 4).
В последней из этих рецензий, напечатанной в октябрьском номере „Современника“ за 1847 год, с наибольшей ясностью проходит эта тема, которой сороковые годы так отчетливо перекликаются с шестидесятыми, и взгляды на воспитание, неоднократно высказывавшиеся Белинским – с позднейшими взглядами Писарева и Льва Толстого. По стопам Белинского следует и Салтыков; вот замечательное начало рецензии о книге Фолькера, где взгляды эти проводятся с предельной отчетливостью [38]38
Нижеследующие цитаты из рецензий Салтыкова приводятся по журнальному тексту «Отеч. Записок» и «Современника», значительно разнящемуся от приводимых в «Материалах» К. Арсеньева отрывков из черновиков тех же рецензий
[Закрыть]:
„Странная, право, участь детей! Чему ни учат их, каких метод ни употребляют при преподавании? Их обучают и истории, и нравственности; им объясняют их долг, их обязанности, – все предметы, как видите, совершенно отвлеченные, над которыми можно бы было призадуматься и не ребенку. Одно только забывают объяснить им мудрые наставники: именно то, что всего более занимает пытливый ум ребенка, то, что находится у него беспрестанно под глазами, те предметы физического мира, в кругу которых он вращается. А оттогото и получается, что человек, сошедший с школьной скамьи, насытившийся вдоволь и греками и римлянами, узнавший вконец все свойства души, воли и других невесомых, при первом столкновении с действительностью оказывается совершенно не состоятельным, при первом несчастии упадает духом; и если, по какому-нибудь случаю, любезные родители не приготовили ему ни душ, которые бы могли прокормить вечного младенца, ни сердобольных родственников, ни даже средств для выгодной карьеры, – наш философ умирает с голоду именно потому, что любезные родители никак не могли предвидеть подобный пассаж“.
Подобные мысли не раз высказывал в тех же сороковых годах и на страницах тех же „Отечественных Записок“ Белинский, влияние которого на Салтыкова здесь несомненно; но для нас здесь особенно интересен тот факт, что выраженная в этом отрывке мысль через несколько месяцев легла в основу повести Салтыкова „Запутанное дело“, печальный герой которой, Мичулин, и погибает именно от этой житейской неприспособленности. Да и Нагибин, столь же печальный герой первой повести Салтыкова „Противоречия“, терпит крушение на жизненном пути вследствие той же неприспособленности, одной из причин которой является исковеркавшее душу воспитание. Всю свою неудавшуюся, „лишнюю“ жизнь Нагибин объясняет неудачным „воспитанием, более наклонным к пустой мечтательности, нежели к трезвому взгляду на жизнь… Такое воспитание совершенно губит нас; истощенный беспрестанным умственным развратом, человек уже теряет смелость взглянуть в глаза действительности“ („Противоречия“, „Отечественные Записки“ 1847 г., № 11, стр. 3). Все это является лишь одной из варьяций на основную тему почти всех рецензий Салтыкова на детские книга.
„По настоящему следовало бы изучить натуру ребенка, – продолжает Салтыков свою рецензию на книгу Фолькера, – подстеречь его наклонность при самом его рождении, не навязывать ему такой науки, которая или антипатична, или не по летам ему, – но нет! не тут-то было! На что же и существуют возлюбленные родители? В их уме уже заранее начертаны все занятия, все судьбы будущего ребенка их; на то он и рождение их, их собственное рождение, чтобы они могли располагать им по произволу; и уж как ни бейся бедный ребенок, а не выйти ему никогда из этого волшебного круга! И потому юноши, в которых эта система постепенного ошеломления не-совсем еще потушила энергию пытливого духа, обыкновенно, по выходе из школы, начинают сами сызнова свое образовать“… Все это сказано, конечно, на основании личного опыта; но здесь особенно интересно подчеркнуть связь этой основной мысли Салтыкова с позднейшими положениями деятелей шестидесятых годов. Такие антиподы, как Лев Толстой и Писарев, признавая в своих статьях шестидесятых годов законность и необходимость образования ребенка, резко восставали против „воспитания“, которое, являясь насильственным, чаще всего уродует душу ребенка. Взгляды эти, впервые высказанные у нас Белинским, являлись основными почти для всех систем „утопического социализма“, связь с которым Салтыкова в данном случае не подлежит сомнению.
Те же основные мысли проводятся и во второй наиболее значительной из рецензий Салтыкова на детские книги – в указанной выше рецензии на книгу Беккера (№ 10). В сущности это даже не рецензия, а целая статья, занимающая свыше половины печатного листа; она появилась в апрельской книжке „Отечественных Записок“ 1848 года, уже после обеих повестей Салтыкова, и как раз в тот месяц, которому суждено было стать последним месяцем пребывания Салтыкова в Петербурге. Основная мысль рецензии та же самая – о вреде „спекулятивного элемента“, если он играет главную роль в воспитании детей. Вторая, побочная тема рецензии – о вреде для детей „элементов чудесного“, если элементы эти играют слишком большую роль в воспитании ребенка. „Отсюда наклонность к мечтательности, которую надобно бы сдерживать в благоразумных границах, приобретает, напротив того, самые гигантские размеры, и ребенок, сделавшись со временем мужем, является человеком, неспособным заниматься интересами близкими и действительными, и целый век блуждает мыслью в мечтательных мирах, созданных его больною фантазией“. Все это – излюбленные мысли Белинского сороковых годов; Салтыков выразил их также и в своих повестях, оба героя которых погибают или терпят крушение от столкновения с действительностью. Когда Нагибин („Противоречия“) с горечью смотрит „на развалины своего бесполезного прошедшего“ и задается вопросом, отчего все это произошло, то немедленно отвечает сам себе: „оттого, что мне не дано практического понимания действительности, оттого, что ум мой воспитали мечтаниями, не дали ему окрепнуть, отрезвиться и пустили на удачу по столбовой дороге жизни“ („Отечественные Записки“ 1847 г., № 11, стр. 105). Мы видим, таким образом, что темы рецензий Салтыкова и его повестей – перекликаются, что корни свои темы эти находят в теориях „утопического социализма“, несмотря на весь свой „утопизм“, всегда призывавшего к действительному миру жизни. Преломленные сквозь влияние Белинского, темы эти нашли свое отражение и в повестях, и в рецензиях Салтыкова.
Но если в рецензиях на детские книги влияние Белинского сказывалось в первую очередь, а влияние западноевропейских передовых идей передавалось, быть может, лишь отраженным светом, то единственная известная нам рецензия Салтыкова на „серьезную“ книгу показывает, что автор рецензии был непосредственно знаком с самими источниками западноевропейской мысли, – и в этом нельзя не видеть влияния того „безвестного кружка“, которому Салтыков, по его же признанию, был столь многим обязан. В рецензии на „Логику“ Зубовского (№ 6), напечатанной в том же номере „Отечественных Записок“, в котором появилась повесть „Противоречия“, Салтыков показал, что он и его кружок внимательно следили за всеми выдающимися явлениями передовой западноевропейской мысли и внимательно изучали не только французских социалистов, но и такие серьезные книги, как незадолго до того вышедшую „Систему логики“ Дж. – Ст. Милля. Книга эта, совершившая переворот в науке того времени, вышла в 1843 году и еще не была переведена на русский язык; а между тем несомненно, что в своей критике убогой „Логики“ Зубовского Салтыков всецело исходил из основных положений „Системы логики“ Милля. Строго по Миллю, но нигде не ссылаясь на него, Салтыков рассматривает силлогизм, как несомненное petitio principii. Что такое силлогизм? – спрашивает Салтыков и приводит обычное определение силлогизма формальной логикой, как „извлечение из одного общего предложения, рассматриваемого как причина, как содержащее, предложения частного, принимаемого как следствие, как содержимое“. Определение это, хотя и выраженное в довольно корявой форме, по существу является, однако, обычным аристотелевским определением. Возражая ему, Салтыков, в соответствии с основным положением Милля, заявляет: „в самом определении силлогизма видна уже вся его несостоятельность, потому что общее предложение, на котором все зиждется, не может быть ничем другим, как произвольно взЯ-тою ипотезою“… И, опять-таки строго следуя за Миллем, Салтыков заявляет, что силлогизм есть не что иное, как „бесконечный, безвыходный круг, в котором общее предложение доказывается частным и потом в свою очередь доказывает частное и т. д.
Так как Салтыков впоследствии никогда не возвращался к этим теоретическим вопросам, то можно предположить, что в этом случае он был лишь рупором своего кружка, в котором несомненно изучалась „Система логики“ Милля. Но во всяком случае это показывает, какими умственными интересами жил кружок, а вместе с ним и Салтыков в середине сороковых годов. Милль был близок целому ряду идей французских социалистов в области социальнополитической, и, быть может, внимание „безвестного кружка“ русских юношей к его книге объясняется отчасти именно этим обстоятельством. Сам Салтыков в этой своей рецензии не удержался от ядовитой выходки против социальных оснований крепостного права, – разумеется, насколько это было возможно при цензурных условиях той эпохи. Издеваясь над своеобразными социальными силлогизмами русского быта, Салтыков иронически заключает: „Нам случилось однажды слышать, как один господин весьма серьезно уверял другого, весьма почтенной наружности, но посмирнее, что тот должен ему повиноваться, делая следующий силлогизм: я человек, ты человек, следовательно, ты раб мой. И смирный господин поверил (такова ошеломляющая сила силлогизма!) и отдал тому господину все, что у него ни было: и жену, и детей, и, вдобавок, остался даже очень доволен собою“… Редакторский или цензорский карандаш вычеркнул в последней фразе салтыковской рукописи слова „и самого себя“ („и жену, и детей…“), как слишком явно метящие в крепостное право.
В заключение можно упомянуть про забавную подробность. Пародируя силлогизмы проф. Зубовского, Салтыков шутки ради заявляет, что, „следуя этой методе, можно с успехом построить даже и такой силлогизм: сапоги смертны, человек не сапог, следовательно, человек бессмертен“. В повести „Противоречия“, напечатанной в том же номере журнала, Салтыков заставляет строить подобные силлогизмы одного из второстепенных действующих лиц повести, Игнатия Кузьмича Крошина, под именем которого он, как уже было указано, отчасти выводит своего отца. Игнатий Кузьмич иногда начинает философствовать: „Он говорит, что читал Эккартсгаузена и уж знает, как создан мир… и начинает выводить силлогизмы не совсем верные. Например, наднях, сидели мы за ужином; Крошин был в апогее скептицизма. «Ох, уж эти мне ученые, – говорил он: – всё они выдумали! а что и наукито, и человекто что? – тлен, былие, животное, червь, а не человек – и в писании сказано! Да ведь и собака тоже животное! Ну, человек – животное, собака – животное, вот и выходит – что человек, что собака – все одно, все тлен, все земля и в землю обратится!» («Отечественные Записки» 1847 г., № 11, стр. 9). Этот курьезный пример показывает, что тесную связь между рецензиями Салтыкова и его повестями можно проследить и в серьезных основных темах, и в забавных мелочах.
Наше краткое знакомство с рецензиями Салтыкова заставляет пожалеть, что до нас дошло так мало достоверно принадлежащих ему рецензий. Это тем обиднее, что их напечатано в «Отечественных Записках» и «Современнике» 1847 г. вероятно много десятков. Но и по разобранным примерам достаточно ясно, что рецензии были действительно серьезным трудом юноши Салтыкова, который отражал в них и свои собственные взгляды, и взгляды кружка своих друзей. Тесная связь этих рецензий с первыми повестями Салтыкова позволяет нам перейти к рассмотрению последних; они тоже являются еще очень «юношескими» произведениями будущего великого писателя, но весьма характерны в целом ряде отношений. В них еще ярче, чем в рецензиях, отразились взгляды на окружающую жизнь и на общество – и самого Салтыкова, и его друзей; главное же – они послужили внешней причиной того перелома в жизни Салтыкова, который забросил его на долгие годы в далекую глухую губернию, но в то же время дал возможность автору безвестных рецензий и повестей стать через восемь лет автором знаменитых «Губернских очерков».
IV
«Противоречия» – с подзаголовком «Повесть из повседневной жизни» – были напечатаны в ноябрьской книжке «Отечественных Записок» 1847 года (стр. 1106). Это первое свое беллетристическое произведение Салтыков подписал псевдонимом М. Непанов и посвятил своему другу и единомышленнику В. А. Милютину, о котором уже приходилось упоминать выше. Характерный эпиграф из Сенеки вскрывает основную мысль повести: «Руководителем нашим должна быть Природа: разум следует ей и с ней советуется; жить блаженно – значит следовать велениям Природы». Но мысль эта вскрывается в повести приемом «от противного'': слабый герой повести, Нагибин, не повинуется велениям природы, не следует ее руководительству, а все время разъедается „рефлексией“, губит других и гибнет сам. Сильная характером девушка, Таня Крошима, в семье родителей которой Нагибин живет домашним учителем, напрасно старается, полюбив Нагибина, оживить его омертвелую душу: Нагибин безволен и бессилен, весь находится во власти разнообразных „противоречий“, социальных и этических. Он знает, что ему следовало бы отдаться голосу чувства, не убегать от Тани, а „остаться и следовать побуждению природы“, но бессилен принять твердое решение. „В томто и дело все, что этогото побуждения определить я себе не могу, что, с одной стороны, несомненно для меня, что я люблю Таню, а, с другой, не менее верно и то, что любовь для меня поступает в категорию невозможностей, что она захиреет при самом начале, потому что нечем мне поддержать, нечем воспитать ее“ (стр. 33). И в другом месте: „Я чувствую, что умираю, чувствую, что эта неестественная борьба рассудка и жизни втягивает в себя, как в бездонную пропасть, лучший сок моего существа“ (стр. 58). К тому же бедность Нагибина и богатство Тани, различие социальных положений, сословные предрассудки – все это закручивает слабого героя в безвыходный клубок „противоречий“, в котором погибает Таня, насильно выданная замуж за другого, и духовно гибнет сам Нагибин. Как же разрешить это вечное противоречие жизни, которое мешает человеку дышать, которое гнетет и давит его существование? – спрашивает сам себя Нагибин. – Как удовлетворить жажде гармонии, на которой единственно успокаивается утомленное его сердце, потому что в гармонии счастие человека, а счастие – цель, к которой стремится весь его эгоизм» (стр. 22).
Достаточно этих немногих цитат, чтобы увидеть в этой повести одно из отражений той подражательной литературы, которая в то время начинала распускаться пышным цветом под сильнейшим влиянием ЖоржЗанд; недаром о глубоком влиянии ее не раз вспоминал впоследствии сам Салтыков. «Жить блаженно – значит следовать велениям Природы – гласил эпиграф из Сенеки; следовать велениям природы – значит признать права жизни и страсти над всеми велениями „долга“, над всеми социальными предрассудками: в этом состояла вдохновенная проповедь ЖоржЗанд. И в этом же, по мысли Салтыкова, единственный выход из „противоречий“, которого так и не находит Нагибин, но который ясно подсказывается автором читателю, начиная с эпиграфа и кончая заключением повести.
Тема, так поставленная Салтыковым, была уже не нова в русской литературе сороковых годов; ясно, что Нагибин – одни из типичных представителей тех „лишних людей“, которые, идя от Онегина и Печорина, безмерно расплодились после появления романа Герцена „Кто виноват?“ (1845–1846 гг.) и получили законченное художественное оформление в многочисленных рассказах и повестях Тургенева сороковых и пятидесятых годов. Тема „слабый мужчина и сильная женщина“, проведенная Пушкиным в „Евгении Онегине“ и ставшая основной темой всего творчества Тургенева, была выражена и в романе Герцена, и в явно написанной под влиянием этого романа повести Салтыкова.
Влияния романа „Кто виноват?“ Салтыков не только не скрывает, но, наоборот, не один раз подчеркивает это влияние. „Кто виноват? – говорит Тане Нагибин: – в этомто и загадка вся, вот этогото и невозможно определить теперь, потому что средств еще нет… И как вы ни бейтесь, как ни думайте, а не выйдете из этого противоречия!“ (стр. 22). В другом месте на тот же вопрос, кто виноват, Нагибин отвечает сам себе: „пора сознать, что не мы виновники своего несчастия, что так называемая свобода есть просто произведение нашей праздной фантазии“ (стр. 34). Соглашаясь с Таней, что его заела рефлексия, что один рассудок, поставленный во главу угла жизни есть односторонность, что в противоречии между рассудком и жизнью заключается весь источник несчастий, Нагибин снова спрашивает: „разве я виноват хоть скольконибудь в этой односторонности? разве я виноват, что рассудок мой противоречит чувству, а не умеряется им?..“ (стр. 54). Можно было бы привести еще многочисленный ряд мест, в которых повторяется и тема, и самая фразеология романа Герцена; как видим, Салтыков не только не скрывал, но многократно подчеркивал внутреннюю и внешнюю зависимость своей повести от этого романа.
Не скрывал он и других, не менее сильных влияний, и в первую очередь влияния ЖоржЗанд. Недаром чтение Нагибиным и Таней одного „зандовского романа“ [39]39
Роман этот, «Le compagnon de tour de France», быть может не без указания Салтыкова, был впоследствии напечатан в переводе на страницах «Современника» под заглавием «Пьер Гюгенен», с примечанием редакции, что он написан ЖоржЗанд «в период ее дружбы с Пьером Леру и в период ее пламенных увлечений социалистическими идеями и общественной реформой» («Современник» 1865 г., № 9)
[Закрыть] является решающим моментом в их отношениях и гранью, определяющей начало и конец этих отношений (стр. 31 и 79). Надо отметить впрочем, что влияния, отраженные Салтыковым в этой повести, крайне многочисленны и идут не только от крупных светил литературы, но и от второстепенных ее представителей в роде Кудрявцева, Панаева, Гребенки и других. Иногда заимствуются лишь словечки и типы – например, „престрашные сантименталы“ отец и сын Гуровы, заимствованные у Гребенки (стр. 44). Иногда это лишь мимолетная ссылка на героев Гоголя и Достоевского (стр. 75); впрочем, сильное влияние последнего скажется еще во второй повести Салтыкова. Заимствованы, конечно, и эпистолярная форма, и форма дневника, в которые уложено содержание этой первой повести Салтыкова; последний впоследствии доказал, однако, что и в этих старых формах, но лишь взятых пародически, можно достигнуть вершин художественного творчества („Дневник провинциала в Петербурге“, ряд глав из „Благонамеренных речей“ и др.).
Вообще надо сказать, что вся эта первая „проба пера“ Салтыкова не обнаружила большого литературного таланта в ее авторе; повесть вышла растянутая, скучная, пересыщенная рассуждениями и многочисленными пересекающимися влияниями; стилистическое бессилие автора можно было бы иллюстрировать многочисленным рядом примеров – в роде оборота „надо вам сказать“, назойливо повторяющегося не один раз (стр. 5, 86 и 102). Однако коечто в этой „повести из повседневной жизни“ было и не плохо сделано; и довольно тонко подмечено. Так, например, довольно метко обрисован обычный для большинства „лишних людей“ путь выхода из области рефлексии и всяческих „противоречий“ – а именно путь погружения в сферу обыденности. Нагибин метко определяет будущий путь и свой, и большинства „лишних людей“: „меня ждут умеренность и аккуратность, – говорит он, – две большие добродетели, коли хотите, но в которых скорее слышится отрицание жизни, нежели жизнь“ (стр. 61).
И еще коечто в повести сделано не плохо – фигуры родителей Тани, Игнатия Кузьмича и Марьи Ивановны Крошиных. Выше приходилось уже упоминать, что, рисуя их, Салтыков набросал первый отдаленный портрет собственных своих родителей. Ворчливый старый муж, находящийся под сапогом у своей жены, „женщиныкулака“, может отводить душу только ругательствами: „Экой собачий нрав!.. Всё бы мутила, да пакостила! Чорт, право чорт, прости господи мое прегрешение! сатана сидит у тебя в сердце, сударыня!“ (стр. 49).
Не только эта ситуация, но и самые эти слова будут впоследствии вложены Салтыковым в уста старика Головлева („Господа Головлевы“) и старика Затрапезного („Пошехонская старина“), в фигурах которых он также обрисовывал своего отца. А о том, что Марья Ивановна Крошина является первым абрисом Анны Павловны Затрапезной, написанной во весь рост ровно через сорок лет после этой первой повести – приходилось уже говорить выше. Юность, проведенная в бедности, подчиненность всем и каждому, брак со старым и безвольным мужем, страсть к „благоприобретению“, „женщинакулак“ – все это списано с матери автора, Ольги Михайловны Салтыковой, и впоследствии развилось в яркий и выпуклый портрет в позднейших произведениях сатирика. Впрочем, в этой своей первой повести он говорил, что рисует не портрет, а тип: „такой тип женщиныкулака встречается весьма часто и особенно в провинциях, где жизнь женщины исключительно сосредоточена в узеньких рамках фамильных ее отношений“ (стр. 11).
Впоследствии Салтыков очень иронически относился к этой своей повести и сам вышучивал ее и в своих произведениях, и в отдельных отзывах. В своей последней автобиографической записке 1887 года он сообщал, например, спутав даже заглавие повести: „Первую повесть „Недоразумение“ под псевдонимом Непанов я напечатал в Ноябрьской книжке Отеч. Зап. 1817 г. Помнится, Белинский назвал ее бредом младенческой души“. В четвертой главе „Дневника провинциала в Петербурге“ (1872 г.) автор иронически рассказывает о своей повести „Маланья“, написанной в сороковых годах; в шестой главе приводится некая маленькая новелла, написанная в те же далекие годы и о которой Белинский якобы сказал, что это „бред куриной души“. Белинский действительно выразился о „Противоречиях“ начинающего автора весьма резко, назвав эту повесть „идиотской глупостью“ [40]40
Белинский, «Письма» (Спб. 1914 г.). т. III, стр. 286. «Бред младенческой души» и «бред куриной души» пополняется аналогичной фразой из «Воспоминаний» дра Белоголового, которому Салтыков говорил, что Белинский назвал «Противоречия» – «бредом больного ума» («Воспоминания», стр. 200)
[Закрыть]; этот отзыв, находившийся в письме Белинского к Боткину от 5 ноября 1847 г., стал известен Салтыкову к конце шестидесятых годов, когда письмо это впервые было напечатано, хотя и с некоторыми пропусками. Но и сам Салтыков, повидимому, очень скоро стал относиться к своей юношеской „Маланье“ вполне отрицательно. Свою вторую юношескую повесть, „Запутанное дело“, он включил позднее в том „Невинных рассказов“ (1863 г.), которые впоследствии целиком вошли и в его собрание сочинений; первую же свою пробу пера, „Противоречия“, он впоследствии никогда не перепечатывал, не включил ни в один из своих сборников, и она до сих пор остается совершенно не известной читателям собрания сочинений Салтыкова. И если Белинский в своем отзыве был, быть может, слишком строг, то Салтыков, не включая эту повесть в ряд позднейших своих сочинений, был во всяком случае прав [41]41
Подробное исследование о повести «Противоречия» дано с социологической точки зрения в книге П. Н. Сакулина «Русская литература и социализм» (М. 1922 г.), стр. 359–374. Там справедливо подчеркивается, что основная идея «Противоречий» – социальные противоречия; заглавие повести Салтыкова ставится в связь с только что появившейся тогда в 1846 году книгой Прудона «Экономические противоречия»
[Закрыть].
V
„Запутанное дело“ появилось в тех же „Отечественных Записках“ через четыре месяца после первой повести Салтыкова, а именно в мартовской книжке журнала за 1848 год (стр. 50120). Надо признать, что за это короткое время автор сделал значительный шаг вперед; недаром он впоследствии, вычеркнув „Противоречия“ из числа своих сочинений, счел возможным сохранить среди них „Запутанное дело“. Молодой автор не мало, надо думать, трудился над новым своим произведением; так можно судить по крайней мере по сохранившемуся отрывку черновой рукописи его. Рукопись „Противоречий“, к сожалению, не сохранилась; но от „Запутанного дела“ до нас дошли 4 полулиста автографа, представляющего собой черновик самого начала повести [42]42
Автограф находится в бумагах Пушкинского дома, из архива М. М. Стасюлевича
[Закрыть]. Изучение этого черновика дает настолько значительные разночтения с печатным текстом, что последний может считаться основательно переработанным. Так, например, в черновой редакции было лишнее, хотя и эпизодическое, действующее лицо, Арина Тимофеевна, мать Мичулина, героя повествования; подробно рассказывалось в черновой рукописи о проводах Мичулина из родительского дома в столицу. Вообще же черновая рукопись представляет собою очень подробное вступление, в печатном тексте сведенное лишь к немногим строкам. Молодой автор, как видно, много работал над этой второй своей повестью, которую на этот раз решил подписать не псевдонимом, а первыми буквами своего имени и фамилии: М. С.
Форма повести была уже значительно менее разорванной к куда более стройной, чем форма растянутых и утомительных „Противоречий“, но автор и здесь не нашел еще своего пути, и здесь еще находился под перекрестным влиянием многочисленных образцов, – главным образом Гоголя, Достоевского, Панаева и Кудрявцева. Особенно сильным было влияние Достоевского, подражанием „Бедным людям“ и „Двойнику“ которого может считаться вся эта повесть Салтыкова. Мало того, подражание и заимствование доходило иногда до мелочей. Вот пример. В сентябрьской книжке „Современника“ за 1847 год было напечатано стихотворение Некрасова „Еду ли ночью по улице темной“ (стр. 153); мрачная картина, нарисованная Некрасовым, произвела, повидимому, большое впечатление на Салтыкова. В стихотворении Некрасова рассказывается, как мать продает себя, чтобы купить гробик своему только что умершему ребенку и накормить его голодного отца. Всю эту сцену за исключением только смерти ребенка, Салтыков с буквальной подлинностью перенес из стихотворения Некрасова в свое „Запутанное дело“, лишь детализировав эту сцену. В кошмаре героя повести, Мичулина, предполагаемая жена его Наденька идет продаваться богатому старику и возвращается с едой для мужа и сына (стр. 74–77 по журнальному тексту). Надо сравнить слово за словом эту сцену повести Салтыкова со стихотворением Некрасова, чтобы увидеть, насколько первая является точным повторением и почти списком второго.
К этой сцене мы еще вернемся, так как Салтыков осложнил ее целым рядом привходящих подробностей, которые и оказались главными обвинительными пунктами против этой повести при ее разборе в Меншиковском и Бутурлинском комитетах; тем более характерно то обстоятельство, что эту сцену, одну из центральных сцен всей повести, Салтыков заимствовал из появившегося полугодом ранее стихотворения Некрасова. Если прибавить к этому ряд подражаний другим авторам, о чем уже было сказано выше, то вывод напросится сам собой: Салтыкову не доставало выдумки, пока он писал в шаблонных формах несродной ему психологической повести, большим мастером которой оказался около этого же времени Тургенев. Салтыков еще не умел отыскать своего пути, и на произведениях его отражалось то самое влияние повестей Панаева и Кудрявцева, о котором сам он говорит в своей автобиографии и которое еще станет когданибудь предметом детального изучения историков литературы. Лишь найдя свой собственный путь, – а это случилось через много лет после „Запутанного дела“, – Салтыков показал, какой неисчерпаемой выдумкой обладает он, превосходя в этом, быть может, всех остальных русских писателей.
Но это случилось лишь спустя долгие годы; пока же Салтыков продолжал оставаться верным учеником „натуральной школы“ сороковых годов, осложнившей старую психологическую повесть введением социальных мотивов, как основных элементов повествования. Тема об униженных и оскорбленных, только что поставленная Достоевским в первых своих произведениях, произвела потрясающее впечатление на читателей, – и среди читателей этих был, конечно, и Салтыков. Ровно через тридцать лет сам он так вспоминал об этой эпохе своей юности и первых писательских попытках:
„Я принадлежу к поколению, которое воспитывалось на лоне эстетических преданий и материальной обеспеченности. Конечно, и мы не всегда оставались верными чистоэстетическим традициям, но по временам делали набеги на область действительности… нет, впрочем, не туда, а скорее в область „униженных и оскорбленных“. Но, под прикрытием обеспеченности, эти набеги производились словно во сне, без строгой последовательности, порывами…“
Как видно из этих слов, взятых из очерков Салтыкова „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“, произведений конца семидесятых годов (о них будет речь во второй части, в главе, посвященной циклу „В среде умеренности и аккуратности“), Салтыков склонен был впоследствии относиться иронически к этим „дворянским экскурсиям“ в область социальной проблемы; он указывал, что „под прикрытием обеспеченности“ экскурсии эти производились порывами, которые родили много „проходимцев и негодяев“, и в лучшем случае – „просто бессильных и неумелых людей“. Надо перечитать эти названные выше очерки Салтыкова конца семидесятых годов, чтобы составить представление о позднейшем отношении его к этим былым „экскурсиям в область униженных и оскорбленных“: именно этой теме, главным образом, и посвящены связанные между собою „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“. Но тут же надо подчеркнуть, что окончательного обвинительного приговора этим былым „экскурсиям“ Салтыков не вынес; наоборот, несмотря на всю их безответственность, он видел в них единственный луч света, который мерцал в сороковых годах. „Ты думал, что экскурсиито наши – пустопорожнее место? – спрашивал он там же устами своего друга Глумова. – Нет, мой друг, это сила, большая сила! От них свет пролился! Я знаю, что нынче принЯ-то относиться к там с пренебрежительною снисходительностью, что большинство даже несомненно порядочных людей совсем позабыло об тех, но знаю также, что к ним еще возвратятся… наверное! Потому что в них – свет! свет! свет!“