355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Р. в. Иванов-Разумник » М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество » Текст книги (страница 1)
М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:06

Текст книги "М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество"


Автор книги: Р. в. Иванов-Разумник


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Иванов-Разумник
М. Е. САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН
ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1826–1868[1]1
  Пояснения к электронной версии:
  1) В квадратных скобках [231]231


[Закрыть]
в тексте даны примечания, помещенные в оригинале в конце страниц
  2) Правописание слов с дефисом, слитное и раздельное написание слов, а также некоторые особенности правописания корней сохранены по тексту оригинала


[Закрыть]

ПРЕДИСЛОВИЕ

В кругах революционно настроенной молодежи – и народнической, и социал-демократической – произведения Салтыкова-Щедрина перед 1917 г. и, особенно, накануне 1905 г. пользовались большим вниманием и любовью. Для многих беспощадная щедринская критика глуповского головотяпства, безудержного творчества больших и малых администраторов была исходным моментом критического отношения к действительности. Картины дворянского оскудения, материального и духовного, развеселого чавканья торжествующей буржуазии, народного горя и страдания настойчиво влекли молодежь к вдумчивому анализу общественных отношений. Горький смех сатирика над «карасями-идеалистами», «премудрыми пискарями» призывал к откровенной критике собственной личности, к борьбе с общественной дряблостью, сантиментальным прекраснодушием и рабьим непротивлением злу.

Начинающим пропагандистам произведения Салтыкова, как и произведения Г. Успенского, давали богатейший иллюстрационный материал для критики русской социально-экономической и политической действительности. Смех салтыковской сатиры был конкретен, неотвратим, неотразим высшей точкой направленности. Живая действительность, с ее очередными вариациями мотивов из эпопеи города Глупова, новыми выпусками портретной галереи помпадуров, ташкентцев, с неожиданными повторениями «современной идиллии», – освобождала читателя от необходимости реального комментария к щедринским образам, к его изощренной, эзоповской форме выражения; сама жизнь давала исчерпывающий комментарий.

В наши дни Салтыков-Щедрин – уже «история»; у современного читателя часто нет ключей к пониманию образов, картин, волновавших великого сатирика; больше того – часто нет и способности к восприятию его смеха, нет готовности разделить с суровым критиком и судьей его затаенную, конфузливую, но горячую любовь к страдающим, измученным людям, к людям, обиженным историей. А это жаль…

Здоровый, с разумом согласованный смех, смех от глубокого возмущения нелепостью общественных отношений, социальной неправдой, горький смех, идущий от великой любви к людям, это такой учитель, который нам нужен и теперь. Создавать анекдоты, скользящие по поверхности явлений, часто неумные и пошлые, мы умеем, ошеломить и друга своего тяжелой дубиной также сможем; но посмеяться творчески, посмеяться победно, с пользой – этому мы должны научиться. И забывать Щедрина нам еще рано. Революция ликвидировала щедринских помпадуров, буржуазных апостолов словоблудия, ташкентцев, администраторов прожектеров разных мастей и рангов. Но горе в том, что глуповским головотяпам, рукосуям, чужеядам присуща удивительная способность к воскресанию, возрождению в новых формах и оболочках, поскольку не устранены все предпосылки их бытия. И наше советское головотяпство еще не нашло своего Щедрина.

Нужно приблизить к современному читателю Щедрина, сделать его более близким, доступным и понятным; нужно также изучить его жизнь, его творчество в их исторической обусловленности. Сдельно в этом направлении пока еще очень мало.

Если дореволюционная буржуазная публицистика и наука посвящали мало внимания Салтыкову-Щедрину, – это вполне естественно и понятно: Щедрин – не Достоевский и не Толстой. И Толстой, и Достоевский содержанием своего творчества, его направленностью давали возможность буржуазным публицистам подняться на высоты религиозной и философской абстрактной мысли, «общечеловеческой» морали, помогали отрешиться от презренной действительности, от реальных общественных отношений; Щедрин и его сатира все время на земле; его злой критической осведомленности нельзя было преодолеть ни в каком философском или этическом плане; буржуазной мысли он не дал в своем наследии ни Платона Каратаева, или Нехлюдова, ни кротких и смиренных Алеш и Зосим; его нельзя было превратить в учителя непротивления злу, в проповедника «русского» нравственного христианского социализма. Буржуазная мысль находила в Щедрине только своего злого, беспощадного критика, вооруженного знанием мельчайших изгибов блудливой совести и трусливой мысли хозяев жизни. Вокруг имени Щедрина не создавали «легенд», его не превращали в «пророка» революции. И его мало изучали.

Задачей советской науки, ее моральным долгом и является изучение Щедрина и как публициста, и как художника. То, что мешало буржуазной мысли назвать Щедрина до конца своим, – его беспощадная критика умирающего феодализма и торжествующей буржуазии, его туманные социалистические мечтания, утопические, но честно и ярко выраженные, – делают его для нас особенно ценным и значимым. Вместе с изучением должно притти и воскрешение Щедрина для широкого читателя наших дней.

* * *

Работа Р. В. Иванова-Разумника о Салтыкове-Щедрине и является одним из первых этапов в этом направлении.

В своем исследовании Иванов-Разумник ставит себе скромные задачи; он хочет написать «жизнь Салтыкова, как сплошной литературный труд, и „комментарий“ к этому труду, как подробную историю творчества Салтыкова в его социально-бытовом окружении». Так понятая им задача выполнена автором с привлечением широкого до сих пор или мало использованного, или нового, еще совсем неиспользованного материала. Уже одно это делает работу ценной и весьма своевременной. Пользуясь новым материалом, Р. В. Иванов-Разумник установил ряд фактов из истории жизни и творчества Щедрина; им поставлен ряд частных конкретных тем для дальнейшего изучения. И если в настоящее время еще рано говорить о каких-либо завершенных моментах в изучении Салтыкова – сам Иванов-Разумник неоднократно говорит в своей книге об отсутствии подготовительных исследовательских работ, необходимых для исчерпывающего решения того или иного вопроса, – то в монографии Иванова-Разумника, во всяком случае, мы имеем уже ценный опыт построения биографии великого сатирика.

Задачи Иванова-Разумника – задачи биографа и комментатора, задачи историка общественной мысли по преимуществу. К такой постановке проблемы вынуждает его и отсутствие подготовительных историко-литературных работ и вся предшествующая его практика публициста и историка общественной мысли, а не литературоведа в тесном смысле слова. И для правильной оценки выводов и обобщений автора исследования о Салтыкове чрезвычайно важно посмотреть, каковы принципиальные методологические установки, положенные им в основу своей работы. В развернутом виде в данной работе мы их не найдем. Автор, очевидно, полагает, что скромная задача биографа-комментатора освобождает его от этого развертывания.

Но Р. В. Иванов-Разумник человек далеко не новый в области истории русской литературы и общественности. Его книги до революции пользовались широкой известностью, особенно «История русской общественной мысли», выдержавшая несколько изданий. Полемизируя с Г. В. Плехановым по поводу только что названной книги («Ист. рус. общ. мысли» вышла 3 м изданием в 1911 году), Иванов-Разумник писал: «Чего же не могут понять могикане ортодоксального марксизма? Они не понимают, что их социально-экономический критерий бессилен проникнуть вглубь явлений…», «что сверх него и за ним неизбежен другой критерий – этический, философский, религиозный». «Поймите же наконец, что как подробно вы ни измерили бы… социально-экономическим аршином Толстого, Чехова, Ибсена – вы все же еще не проникли вглубь их творчества, вы еще не сделали для этого ни одного шага. Ряд глубочайших философских проблем поставлен Толстым в „Войне и мире“, Достоевским в „Братьях Карамазовых“: как вы подступите к ним со своим экономическим критерием?» «Социально-экономический критерий законен как методологический прием при объяснении общественных явлений; но рядом с ним и под ним должен стоять критерий философский и этический, без которого и общественность, и индивидуальность равно непонятны». И другое положение выдвигал тогда Иванов-Разумник, как «коренное непримиримое противоречие», разделяющее его от ортодоксального марксизма: «кроме социально-экономических групп классов, – с которыми только и оперирует марксизм, – мы устанавливаем некоторую социально-этическую группировку не по внешним, а по внутренним признакам. Мы говорим о внеклассовой и вне-сословной интеллигенции, изучаем ее отношение к личности, ее индивидуализм, ее борьбу с этическим мещанством, мы не останавливаемся на убогом утверждении, что Достоевский был „мелкобуржуазный разночинец“, но стремимся подойти к самой сущности его гениальных откровений, его философии» (Иванов-Разумник, сб. «Литература и общественность», в. I, Спб. 1910 г., статья «Марксистская критика», стр. 114–116).

Этот круг мыслей, характерный в таком четком оформлении и заострении для дореволюционной народнической идеологии Иванова-Разумника, не развит в его работе о Салтыкове-Щедрине. Благодаря отсутствию в ней общих теоретических принципиальных высказываний мы не знаем, насколько эти методологические формулировки вообще приемлемы для него в настоящее время. Вся книга о Щедрине задумана и выполнена в скромных линиях биографического изучения; никакой полемики в ней с «ортодоксальным» марксизмом нет. Даже более того: по поводу ранней повести Салтыкова («Противоречия») Иванов-Разумник ссылается в примечании на «подробное исследование… повести… с социологической точки зрения», признавая его, очевидно, вполне возможным и плодотворным. Правда, в этом социологическом исследовании (в книге Сакулина «Русская литература и социализм», стр. 359–374) марксистского социологизма весьма мало, но факт остается фактом: «социально-экономический критерий» признается допустимым и целесообразным в изучении литературных явлений. И в своем «предисловии» к работе Р. В. Иванов-Разумник обещает «понять художественное творчество и социальное мировоззрение Салтыкова из изучения его произведений в их динамическом развитии и на фоне социально-политических событий эпохи», «связать единой нитью социологической мотивировки все разрозненные его циклы».

Но, разумеется, «динамика развития», «социологическая мотивировка», «единая нить» могут быть найдены, раскрыты и изучены по-разному. Сказать, что данная работа Иванова-Разумника не стоит ни в какой преемственной и методологической связи, с его прежними работами, у читателя исследования о Салтыкове-Щедрине нет решительно никаких оснований.

Чтобы понять «динамику развития» какой либо идеологической линии, нужно взять ее в аспекте общего исторического развития, конкретной расстановки социальных групп, определенного оформления их взаимоотношений, выражением и продуктом которых появляется данная идеология. Тенденции к такой постановке вопроса в книге Иванова-Разумника имеются. Но какова методологическая четкость этих тенденций, каковы результаты их проявления?

Сдвиги во взглядах и настроениях Салтыкова-Щедрина даются Ивановым-Разумником на фоне изменения общественных отношений, связанного с так называемой крестьянской реформой. Но характеристика этих отношений дается совершенно внешняя, поверхностная, типическая буржуазно-либеральная, в духе архаических характеристик Пыпина. Так в начале V главы идет речь о «Николаевской системе», о «пышном развитии бюрократизма», о «диком гнете цензуры», о «свободе слова» только для «прихвостней правительства», о «системе сыска и доноса», высказывается утверждение, что «даже слепым из бюрократических верхов стало видно, что от окончательного разгрома страну может спасти только перемена существующей системы» и т. п. Нет, в сущности, даже и намека на попытку понять действительную «динамику развития» общественных отношений, на фоне и под влиянием которых слагались воззрения Салтыкова.

В описании хода самой крестьянской реформы (гл. V) автор не пошел дальше традиционного буржуазно-либерального празднословия. Это сказалось даже на терминологии, на стиле изложения: «дело освобождения крестьян началось известной речью Александра II 30 марта 1856 г.», «крымская война вскрыла всю гниль Николаевской системы вплоть до ее фундамента», «знаменитые рескрипты… на имя Назимова», «знаменитое положение 1861 г.» и т. п.

Желание понять глубже сущность исторического процесса, взаимоотношения движущих его сил в эпоху крестьянской реформы свелось, в конечном счете, к комичному открытию в той же главе «парадоксального обстоятельства, с тех пор не повторявшегося в истории русского государственного и общественного развития». «Парадокс» следующий: «бюрократия в эти годы (крестьянской реформы) была „либеральной“, а обычно либеральное земство – консервативным». На конкретном материале это «парадоксальное обстоятельство» для новообращенного социолога, не чурающегося «социально-экономического критерия», раскрывается в следующих курьезных примерах, не представляющих ничего «парадоксального» даже для школьника наших дней… И лучшие из… дворян-либералов не могли стать выше своего времени. Так, например, либеральный князь Черкасский, много сделавший для крестьянской реформы, в 1859 г. выступал защитником сохранения розги, как орудия управления крестьян дворянами; наиболее левый представитель дворянского либерализма, тверской губернский предводитель дворянства А. М. Унковский (вскоре высланный правительством в Вятку и впоследствии ближайший друг Салтыкова) – в очень радикальном всеподданнейшем адресе 1859 года, содержавшем в себе требования общественных свобод, в с е ж е (разрядка моя. В. Д.) боролся в этом же адресе за уменьшение крестьянского надела и повышение крестьянских повинностей, а значит был, при всем своем либерализме, более реакционным в крестьянском вопросе, чем Н. А. Милютин. И как конечное достижение этой архаической наивной историософии: «в этом парадоксе крепостнического либерализма и либеральной бюрократии – узел решения вопроса крестьянской реформы первой половины шестидесятых годов». Ни малейшей попытки подойти к исследованию и пониманию реальных классовых интересов, полное отсутствие учета других, кроме «крепостнического либерализма» и «либеральной бюрократии», общественных групп и их настроений (социальные группировки в среде самого поместного дворянства, различные группы торговой и промышленной буржуазии, крепостное крестьянство), а ведь только при анализе реальных соотношений общественных классов, противоречия их экономических и иных интересов и могут быть поняты всякие действительные и воображаемые «парадоксы» идеологического порядка.

Мы не должны удивляться, что Р. Б. Иванов-Разумник так и не преодолел «социологически» комических открытых им «парадоксов», якобы «не повторявшихся» более никогда в русской истории. В той же VI гл. в примечании он предупредительно сообщает нам, какие «из громадной литературы по вопросу об освобождении крестьян…» «немногие основные работы» дали ему «материал для предыдущих страниц», т. е. для тех откровений, которые мы выше цитировали.

В этом перечне вы не найдете ни одной марксистской работы, нет указаний на общие курсы М. Н. Покровского, Н. А. Рожкова, не упомянуты даже статьи Чернышевского, самого остроумного и близкого к нам свидетеля современника и судьи крестьянской реформы. А между тем ни для Покровского, ни для Рожкова «парадоксы» Иванова-Разумника таковыми ни в малейшей мере не являются, а служат, как раз, ценнейшим показателем реальных классовых отношений эпохи, двигавших и оформлявших события и идеологию.

Такая неглубокая «социология», до существу своему идеалистическая, обусловила внесение в работу Иванова-Разумника ряда понятий и терминов, характерных для эпохи 60х годов, как ясных и точных, имеющих один смысл («власть» и «народ», «земство» и «бюрократия» и т. п.); между тем в устах представителей отдельных общественных группировок они звучали совершенно по-разному. Традиционное пользование терминами из времен полемики западников с славянофилами приводит Иванова-Разумника и к тому, что в славянофильстве конца 50х годов он безоговорочно находит «социалистические и анархические элементы». Этим наличием «социалистических элементов» в миросозерцании славянофилов он и объясняет славянофильские симпатии Салтыкова, подготовляя тем читателя к восприятию Щедрина, как определенного народника, в миросозерцании которого «славянофильские» направления были только временным скоро-проходящим моментом.

Думается нам, что это помешало Иванову-Разумнику правильно понять настроения Салтыкова конца 50х и начала 60х годов. Не вскрывши реального содержания «славянофильства» и «либерализма» Салтыкова, Иванов-Разумник, в сущности, и не мог решить вопрос о возможном направлении неразрешенного Салтыкову журнала «Русская Правда». Поставивши вопрос – «действительно ли журнал „Русская Правда“, часть редакции которого принадлежала к „тверским либералам“, судя по программе своей, собирался быть органом земского либерализма» и, согласившись попутно, что «смешно (при наличии программы? В. Д.) говорить о направлении несостоявшегося журнала», Иванов-Разумник, правда, с некоторыми оговорками (если считать крайним левым флангом либералов того времени… «тверскую оппозицию», то журнал Салтыкова мог отчасти быть выразителем и ее мнений) приходит к желанному для него выводу, что в программе намечалась та линия, «которая окончательно выявилась в „Отечественных Записках“; это и дает ему основание „протянуть нити от прежних взглядов Салтыкова до его будущего социалистического народничества эпохи „Отечественных Записок“.

Не ставя и не решая здесь вопроса о „социалистическом народничестве“ Салтыкова вообще и в данную эпоху (начало 60х годов) в частности, мы все же должны отметить, что аргументация Иванова-Разумника программой „Русской Правды“ мало убедительна. Для подтверждения своего положения он нашел „один пункт“ в программе („народ и его интерес“): главною целью нового журнала программа ставила „утверждение в народе деятельной веры в его нравственное достоинство и деятельного же сознания естественно проистекающих отсюда прав“, его главная задача – „иметь постоянно в виду своем народ и его потребности“. Почему под этими формулировками не могли подписаться не только левые „либералы“, а и правые, и даже совсем не „либералы“, едва ли ясно и самому автору. Но ему это нужно для оформления основного положения своей работы.

По мнению Р. В. Иванова-Разумника, наиболее четко оформленному в X главе, Салтыков 60х годов является одним из ранних представителей народничества. Полемизируя в значительной мере с самим собой (см. „Историю русской общественной мысли“, 3е изд., т. II, стр. 322, где Иванов-Разумник говорит о влиянии Михайловского на Салтыкова в 70е годы, в пору их совместного редактирования „Отеч. Записок“), он утверждает: „Считалось, что Салтыков примкнул к народничеству «Отеч. Записок» семидесятых годов, как к сложившемуся уже течению, основы которого были заложены сперва Герценом и Чернышевским, а потом Лавровым и Михайловским. Если речь идет о теоретическом, социальноэкономическом и философском фундаменте народничества, то такое мнение является неоспоримым, если же говорить о народничестве, как общем мировоззрении (? В. Д.), то Салтыков… должен считаться одним из его основоположников, работавшим на этой почве как раз между Герценом и Чернышевским, с одной стороны, и Лавровым и Михайловским – с другой.

Читатель сам убедится, насколько основательна или спорна аргументация Иванова-Разумника. Мы отмечаем только, что и здесь исследователю мешает правильно подойти к разрешению проблемы его терминология, отражающая определенное миросозерцание: поставить за одну скобку (для 60х годов) Герцена и Чернышевского, как представителей одного «общего мировоззрения», значит заранее закрыть себе возможность правильно понять и миросозерцание Салтыкова.

Условность и относительность «социологизма» Иванова-Разумника сказывается и на рассмотрении частных вопросов биографии Салтыкова. Так, никакого внимания не вызвала у биографа-комментатора попытка Салтыкова стать помещиком после уничтожения крепостного права. Автор нашел возможным в конце VI главы только «кстати упомянуть», что в 1861–1862 годах Салтыков приобрел под Москвой на имя жены небольшое имение Витенево (в 680 десятин), в котором попробовал хозяйничать, применяя «вольный труд и новейшие способы обработки земли». Мы не будем выражать недоумение по поводу квалификации подмосковного имения в 680 десятин, как «небольшого» (Л. Толстой писал Фету о помещичьем хозяйстве в новых условиях на 60 десятинах), но обратим внимание на следующее. Биограф Салтыкова тщательно изучает его перемещения по службе, этапы его движения по бюрократической лестнице, его деятельность как чиновника; здесь же, где Салтыков столкнулся лично с реальной экономической действительностью, с ее «парадоксами», Иванов-Разумник ограничился простым упоминанием «кстати». Между тем он и сам отмечает, что возня с имением… вплоть до курьезных мелочей отразилась впоследствии в «Благонамеренных речах» и в «Убежище Монрепо».

У нас нет ни малейшего желания заставить уважаемого биографа «социализировать» жизнь и творчество Салтыкова, оперировать «социально-экономическим критерием», отправляясь именно от этого факта (покупка имения), но отметить такое равнодушие к фактам «житийного» порядка все же следует. Предоставил вниманию других исследователей Иванов-Разумник и любопытную тему об отношении Салтыкова к крупному и мелкому землевладению, материал же для разрешения ее указан им самим.

Это равнодушие производит тем более странное впечатление, что в других случаях автор поступает совершенно иначе, даже из мелких фактов житийного порядка дает очень серьезные, широкие и ответственные выводы. Цитируя воспоминания Салтыкова по «Пошехонской старине» (по художественному произведению!) о его впечатлениях от чтения Евангелия в детские годы, Иванов-Разумник решительно умозаключает: «позднейший фурьеризм и утопический социализм Салтыкова вырос из этого зерна, заброшенного еще в детскую душу». Если усвоить давнее положение Иванова-Разумника о необходимости применения в исследовании не только социально-экономического критерия, а еще и «этического, религиозного, философского», то, очевидно, можно будет тогда и «социалистическое народничество» Салтыкова возвести к этому же источнику, к этому «зерну». А вот «ни средняя школа, ни лицей не могли посеять в душе Салтыкова никаких зерен, которые могли бы дать ростки по выходе его из-за школьных стен»; и от евангельского зерна, минуя всякую «социологию», Иванов-Разумник прямо переходит к влиянию на Салтыкова Белинского. И едва ли это соответствует действительности: достаточно, хотя бы, указать несомненное наличие влияния Петрашевского на лицеистов времени пребывания в лицее Салтыкова. Это влияние было отмечено и на процессе. Знает о нем и сам Иванов-Разумник. Очевидно, желание выдвинуть более четко «религиозный фактор» привело к столь категорическому суждению о лицейских годах Щедрина. Ведь и сам биограф все же отмечает влияние школьных товарищей, участие ряда их в кружке Петрашевского (Европеуса, Спешнева, Кашкина), указывает на многочисленные свидетельства о знакомстве Салтыкова с самим Петрашевским, которое и по словам Иванова-Разумника «началось еще в лицее».

Наряду с учетом «религиозного фактора» Иванов-Разумник не чужд в своей работе и «этических» оценок, при том там, где требовался бы внимательный анализ фактов и отношений. Так, повествуя о следовательских подвигах Салтыкова по делам раскольников-старообрядцев периода его вятской ссылки, Иванов-Разумник считает своим долгом дать им моральную оценку: «Роль его (Салтыкова), как следователя, по делу о расколе не делает ему чести. Исполнительный чиновник, делающий карьеру (по его же выражению), взял здесь верх над человеком и заслонил собой писателя, которым Салтыков втайне продолжал оставаться и в вятской ссылке». И все.

Между тем вопрос весьма интересный и для Иванова-Разумника, и для его исследования отношений Салтыкова к слагающейся идеологии народничества.

Дело в том, что вопрос о расколе-старообрядчестве, как историческом факте, как явлении культурном и социально-политическом, именно в эту пору начал ставиться совершенно по-иному, не с точки зрения церковно-православной и полицейской, которая видела в нем только суеверие и варварство, неразумное уклонение от государственности и культуры. Правда, бакунинская оценка раскола, как явления оппозиционного, даже революционного, противогосударственного – пришла позднее, одновременно с народническими поисками опорных географических и исторических центров, наиболее пригодных для пропаганды и для подготовки организационных баз восстания (местности широких народных движений в прошлом, развития разбоя, как социального явления, казачьи районы, раскольничьи, сектантские). Но научная и публицистическая подготовка шла уже и в эти годы (Щапов, Кельнев, интерес к расколу у Герцена); наблюдалось оживление и в самих старообрядческих кругах, в связи и под влиянием создания новой третьесословной общественности. И простая «этическая» отписка – «не делает ему (Салтыкову) чести» – не делает чести и исследовательскому чутью Иванова-Разумника.

Нужно было поставить вопрос, не изменилось ли у самого Салтыкова в результате его следовательской работы понятие об «истине», которую он так старательно разыскивал в качестве исполнительного чиновника. Надо думать, Иванова-Разумника смутила мало соблазнительная в «этическом» плане однотипность работы Салтыкова с работой знаменитого гонителя раскола, разорителя заволжских скитов, Мельникова-Печерского, даже их некоторое сотрудничество. Но испуг этот совершенно напрасен. Ведь в лице автора «В лесах» и «На горах» мы знаем не только исполнительного чиновника, но и идеолога того дела, которое он охотно и старательно выполнял. Для него казенное православие было далеко не так безразлично, каким оно было для Салтыкова, во имя этого православия Мельников не только за страх, но и за совесть зорил скиты, запечатывал иконы, выгонял с насиженных мест скитников и скитниц. Более того, в свою работу он вносил и некоторые начала административного восторга, если не сказать более. Мне в начале XX в., в моих скитаниях по Руси после 1905 г., пришлось слышать на Керженце о двух «святых» подвижниках лесного, скитского старообрядческого благочестия, которых обратил на путь «истины» «старой веры» не кто иной, как сам П. И. Мельников, Крестьяне, православные, они возили Мельникова по скитам во время его работы. И метод действия Мельникова произвел на них такое потрясающее впечатление, что они перешли в раскол и в лесном отшельничестве, на местах разоренных скитов, дошли до «свЯ-тости». Полагаю, нет никаких оснований беспокоиться за моральный облик великого сатирика только потому, что однажды его жизненные пути перекрестились с путями одного из наиболее ярких представителей казенной идеологии православия, самодержавия и «народности» середины XIX века. Нужно было внимательнее исследовать и в этой области сдвиги настроений, возможные изменения в миросозерцании Салтыкова, посмотреть, не происходило ли и здесь оформление его, допустим, как «народника», а не спешно спасать снисходительным осуждением от осуждения сурового.

Стремление к этическим суждениям и оценкам абстрактного порядка, вне серьезного изучения реальных исторических отношений, приводит и в других случаях Иванова-Разумника к таким выводам и заключениям, которые являются только помехой к правильному истолкованию тех или иных явлений. К таким «этическим» суждениям относится, например, его конечное заключение о ранних повестях Салтыкова-Щедрина («Противоречия», «Запутанное дело»): «В этих социальнопсихологических повестях отражалось определенное мировоззрение, основы которого прошли через все творчество Салтыкова. Пусть это были лишь „дворянские мелодии“…, но и в дворянских мелодиях этих была общечеловеческая правда (курсив мой. В. Д.), которую проявлял в своих произведениях Салтыков до конца своего творческого жизненного пути». На счет повышенного интереса к этическому критерию нужно, вероятно, отнести и своеобразный чрезмерный биографизм в понимании отдельных моментов творчества Салтыкова. Сам Салтыков говорит об одном из ранних вариантов своего образа женщины-кулака (Марье Ивановне Крошиной из повести «Противоречия»): «такой тип женщины-кулака встречается весьма часто и особенно в провинциях, где жизнь женщины исключительно сосредоточена в узеньких рамках фамильных ее отношений»; а Иванов-Разумник неоднократно и настойчиво повторяет, что «женщина-кулак» (и в «Пошехонской старине», и в «Господах Голавлевых») списана с Ольги Михайловны Салтыковой, матери сатирика.

Биографизм нужен автору монографии о Салтыкове. «Детство Салтыкова было темное и беспросветное», «мрачные сцены крепостного права», «дикое семейное воспитание», «темнота и безмолвие» детских лет и т. д. – все это дает возможность Иванову-Разумнику ставить проблему жизни и творчества Салтыкова, как проблему исключительной личности, как проблему совести, искания общечеловеческой истины и справедливости (евангелие – «первый луч света»), облегчает ему отход от изучения ее в зависимости от сложной истории изменения экономических отношений, классовых передвижек и классовой борьбы, находившей себе отражение в области идеологии вообще и литературы в частности.

Можно было бы отметить в работе ряд частных суждений, которые, не будучи в тесной связи с общими принципиальными предпосылками автора, все же в некоторой связи с ними находятся. Таково, например, объяснение Ивановым-Разумником интереса Салтыкова к Миллю (его «Система логики») в сороковые годы тем обстоятельством, что, якобы, «Милль был близок к целому ряду идей французских социалистов в области социально-политической».

Отметив эти отражения в книге о Салтыкове народнических идей и исследовательских приемов автора «Истории русской общественной мысли», мы считаем нужным повторить, что эти поражения не заострены, не сведены в законченную методологическую систему, не на них теперь сосредоточено внимание Иванова-Разумника; они не лишают большой значимости его работы о Салтыкове. Разумеется, было бы неизмеримо лучше и для читателя, и для самой книги о Салтыкове, если бы эти методологические отзвуки давней эпохи напряженной борьбы с «ограниченностью» «экономического критерия» ортодоксального марксизма совсем не нашли себе места в книге Иванова-Разумника. Но его прежняя методология была органическим элементом, выражением целости законченного миросозерцания, которое и ликвидировать, и смягчить, даже при наличии искреннего желания, весьма трудно, особенно на таком соблазнительном для старого народника материале, как жизнь и творчество Салтыкова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю