Текст книги "Бруклинские глупости"
Автор книги: Пол Остер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Выставку Драйера публика встретила прохладно, а между тем манипуляции с ширинкой сделались регулярными. Драйер жаловался, что Гарри не уделяет его творчеству достаточно внимания, как другим своим подопечным, уж не потому ли, что ему, Драйеру, нечего предложить, только собственное тело? По уши влюбленный Гарри не понимал, что его используют, а если и понимал, это ничего не меняло. Безумному сердцу не прикажешь. Тщательно скрывая свой роман от Бет, он старался бывать дома пореже, тем более что их пятнадцатилетняя Флора уже начинала обнаруживать первые признаки развивающейся шизофрении. Дни он проводил с Гордоном, а вечерами входил в роль образцового мужа и отца. Известие о внезапной смерти Смита обрушилось на него как снег на голову, и он запаниковал. Конечно, еще оставался запас нераспроданных работ, но через год, а то и меньше он иссякнет, и что тогда? Галерея «Братья Дункель» оказалась на грани банкротства, а к Бет, уже выкинувшей немалые деньги на это предприятие, Гарри обратиться не мог. Без Смита, не сегодня, так завтра, галерея должна была пойти на дно. Правда заключалась в том, что Гарри так и не научился азам бизнеса. Всецело положившись на вздорного Смита, он рассчитывал и впредь сорить деньгами за его счет (закатывать вечеринки на двести человек, летать на частных самолетах и ездить на машине с личным шофером, делать безрассудные ставки на третьеразрядных художников, отваливать стипендии «молодым талантам», чьи работы никто не покупал), да вот беда, остался вдруг без курицы, которая несла золотые яйца.
И тут Драйер выступил с планом спасения патрона. Он понял: на одном сексе далеко не уедешь, надо стать поистине незаменимым, тогда и с его карьерой будет все в порядке. При всем своем холодном интеллектуализме Драйер обладал природными талантами рисовальщика и колориста, которые он принес в жертву своей внутренней установке: главное в искусстве – строгость и точность. Он на дух не выносил Смита с его избыточным романтизмом, с его вычурностью и псевдогероикой, но это вовсе не значило, что при желании он не сумел бы сработать в чужеродном стиле. Так почему бы не продолжить дело Смита за самого Смита? Так сказать, последние полотна безвременно погибшего мастера. Выставить их публично, конечно, чересчур рискованно (рано или поздно это дойдет до вдовы Смита, и их блеф будет разоблачен), а вот сбывать по-тихому коллекционерам – это гарантированный доход, и Валери Смит ничего не узнает.
Поначалу Гарри проявил сдержанность. Он оценил блестящий ход, но были и опасения – его смущала не сама идея, а способность парня ее осуществить. Несовершенная подделка, неполноценный клон – и Гарри в тюряге. Драйер пожал плечами с таким видом, будто он сам к этой шальной мысли не отнесся всерьез, и перевел разговор на другую тему. А спустя пять дней, когда Гарри наведался в студию с привычным дневным визитом, художник сдернул покрывало с первого «оригинала» Алека Смита, и потрясенный дилер вынужден был признать, что он недооценил своего протеже. Драйер словно заново родился как двойник покойного: отказался от всего личного, чтобы стать вторым Смитом с его душой и мыслями. Это был настоящий театр, нечто сродни колдовству, перед которым Гарри испытал трепет и благоговение. Драйер не просто передал букву и дух смитовских полотен, воспроизвел один к одному его кинжальные мазки, насыщенный цвет и даже случайные «кляксы», он пошел дальше самого Смита, сделал за него следующий шаг, написал картину, которую тот написал бы сам двенадцатого января, если бы накануне не прыгнул с крыши дома.
За шесть месяцев Драйер написал еще двадцать семь живописных полотен, а также несколько десятков рисунков чернилами и углем, после чего Гарри медленно, но верно, в кои-то веки демонстрируя железный характер, начал его притормаживать и между делом сбывать фальшаки коллекционерам по всему миру. Игра продолжалась больше года, за это время ушло двадцать картин, которые принесли подельникам два миллиона долларов. Поскольку Гарри больше подставлялся, рискуя своей репутацией, выручку решили поделить из расчета семьдесят к тридцати. Пятнадцатью годами позже, исповедуясь Тому за обедом в бруклинском ресторане, Гарри назвал эти месяцы одновременно самым радостным и самым тяжелым периодом. Он жил в постоянном страхе, но, несмотря на леденящую душу мысль, что рано или поздно его схватят за руку, он был, как никогда, счастлив. Если ему удавалось всучить поддельного Смита какой-нибудь акуле бизнеса из Японии или крупному застройщику из Аргентины – его измученное сердце каждый раз готово было от восторга выпрыгнуть из груди.
Весной восемьдесят шестого Валери Смит продала свой дом в Оахасе и вернулась в Штаты с тремя детьми. Несмотря на бурную, с рукоприкладством семейную жизнь и частые измены мужа, она всегда поддерживала его в творчестве и знала каждую работу, от самых ранних до последних, написанных незадолго до смерти в восемьдесят четвертом году. После первой публичной выставки в галерее «Братья Дункель» Смиты подружились с пластическим хирургом и завзятым коллекционером Эндрю Левиттом. Тогда, в семьдесят шестом, он купил двух «Смитов», а десятью годами позже, когда пригласил Валери на обед в свой особняк в Хайленд-парке, он уже был счастливым обладателем четырнадцати полотен. Поди угадай, что Валери вернется в Чикаго, где ее позовет в гости Левитт, которому он, Гарри, тремя месяцами ранее продал великолепного «Смита», разумеется, подделку! Разумеется, коллекционер с гордостью продемонстрировал гостье свое последнее приобретение, висевшее в гостиной на видном месте; и, разумеется, вдова с ее наметанным глазом тут же распознала фальшивку. Гарри ей никогда не нравился, но ради Алека она старалась держаться о нем лучшего мнения, тем более она отлично знала, что именно благодаря владельцу галереи «Братья Дункель» дела ее мужа пошли в гору. Но сейчас ее муж был в могиле, а Гарри спекулировал на его добром имени, и у взбешенной Валери Дентон Смит созрело одно желание – уничтожить подлеца.
Хотя Гарри все отрицал, семь подделок, обнаруженных при обыске в складском помещении при галерее, помогли полиции без особых проволочек завести на него дело. Он продолжал изображать из себя невинного агнца, но тут Гордон Драйер смылся, и после этого удара в спину Гарри пал духом. В приступе отчаяния и жалости к себе он раскололся и выложил своей Бет всю правду. Это была еще одна ошибка в длинной цепочке ложных шагов и неправильных решений. Впервые за годы супружеской жизни он увидел жену в ярости. Она выдала ему пламенную тираду, в которой прозвучали такие слова, как «больной», «алчный», «мерзкий» и «извращенец». Немного охолонув, Бет перед ним извинилась, но отношения дали трещину, и, хотя она наняла лучших в городе адвокатов, Гарри понял, что это конец. Расследование длилось десять месяцев, улики медленно собирались в разных частях света, от Нью-Йорка и Сиэтла до Амстердама и Токио, от Лондона до Буэнос-Айреса, после чего окружной прокурор графства Кук предъявил ему обвинение в мошенничестве по тридцати девяти пунктам. Первые полосы газет запестрели крупными заголовками. Если его вина была бы доказана в суде, Гарри ждал бы тюремный срок от десяти до пятнадцати лет. По совету адвоката он признал себя виновным, а чтобы еще скостили срок, заявил, что идея подлога принадлежала Гордону Драйеру, который склонил его, Гарри, к пособничеству, пригрозив иначе обнародовать их тайную связь. За сотрудничество со следствием Гарри получил минимальный срок – пять лет – с перспективой выйти на свободу раньше в случае образцового поведения. Детективы выследили Драйера в Нью-Йорке и арестовали во время новогодней вечеринки в салуне на Кристофер-стрит, когда часы только начали отсчитывать 1988 год. Драйер тоже признал себя виновным, но, так как он никого не мог сдать и ему нечего было предложить следствию, бывший любовник Гарри получил семь лет.
Но худшее было впереди. Незадолго до посадки старик Домбровски все-таки заставил дочь подать на развод. Он прибег к испытанной тактике запугивания – дескать, вычеркнет ее из завещания, прекратит давать деньги на расходы, – но на этот раз он не шутил. Бет уже не любила Гарри, но и уходить от него не собиралась. Несмотря на публичный скандал и довольно жалкое положение, в которое он сам себя поставил, ей и в голову не приходило положить конец их браку. Все упиралось в дочь. Накануне своего девятнадцатилетия Флора уже успела дважды отметиться в частных клиниках для людей с психическими расстройствами, и ее шансы на излечение представлялись близкими к нулю, при этом больничный уход на таком уровне стоил сумасшедших денег, порядка ста тысяч за курс лечения. Если бы не ежемесячный чек от отца, Бет не оставалось бы ничего другого, как только поместить дочь в обычное заведение для душевнобольных, к чему она внутренне совершенно не была готова. Гарри понимал ее дилемму, но ничего не мог ей предложить, и потому скрепя сердце благословил жену на развод, поклявшись по выходе из тюрьмы задушить ее папашу.
В результате он остался нищим зэком без всяких видов на будущее. Отсидев свое в тюрьме Джолиет, он будет выброшен на ветер, как горсть конфетти. Странным образом именно презираемый им тесть протянет ему руку помощи, но при этом заломит такую страшную цену, что, приняв от старика помощь, Гарри уже не сможет оправиться от стыда и отвращения к самому себе. И все же он пошел на это. Он был слишком слаб, слишком растерян перед завтрашним днем, чтобы сказать «нет», но в тот момент, когда ставил под контрактом свою подпись, он понимал, что продает душу дьяволу и за это будет проклят вовеки.
К тому времени он провел за решеткой почти два года. Условия Домбровски были просты как апельсин. За приличное вознаграждение Гарри завязывает с предыдущей карьерой, переезжает в другой город и дает подписку, что его нога никогда не ступит в Чикаго и что он не будет предпринимать никаких попыток увидеться с Бет или Флорой. Старик Домбровски считал Гарри моральным уродом, неким низшим подвидом существ, не дотягивающих до статуса человека, и персонально ответственным за душевную болезнь его внучки. Сумасшествие Флоры он объяснял тем, что в лоно Бет попало зловредное, мутированное семя выродка, который к тому же оказался мошенником и уголовником. Если по выходе из тюрьмы он не откажется от отцовства, то будет обречен на нищету. И Гарри отказался. Он уступил наглому шантажу, и эта капитуляция открыла ему путь к новой жизни. Он выбрал Бруклин, потому что это Нью-Йорк и при этом как бы не Нью-Йорк, так что шансы столкнуться с кем-то из бывших коллег в мире искусства были невелики. На Седьмой авеню, в районе Парк Слоуп, продавалась букинистическая лавка, и, хотя Гарри ничего не смыслил в книжном деле, ему понравился интерьер, весь этот антикварный дух и симпатичные безделицы. Старик Домбровски купил для него все здание о четырех этажах, и в июне 1991 года миру явился «Чердак Брайтмана».
По словам Тома, Гарри закончил свой рассказ последним днем перед посадкой, который он провел с дочерью, и, вспоминая об этом, с трудом сдерживал слезы. Флора была на грани очередного нервного срыва, который вскоре снова приведет ее в клинику, но мозг ее был еще не настолько затуманен, чтобы не узнавать собственного отца, и говорила она вполне членораздельно. Где-то она услышала статистику о том, сколько людей на земле рождается и умирает каждую секунду. Цифры были угрожающие. Флора, которой всегда давалась математика, быстро перевела всё на «десятки»: десять рождений каждые сорок секунд, десять смертей каждые сорок восемь секунд (я беру цифры с потолка). Вот это – настоящая правда, сказала Флора отцу за завтраком. И, чтобы до конца ее прочувствовать, она уселась в кресло-качалку у себя в комнате и каждые сорок секунд выкрикивала «ура», приветствуя десять новорожденных, а каждые сорок восемь секунд выкрикивала «увы», скорбя по десяти ушедшим.
Сердце Гарри разбивалось не однажды, и вот теперь оно превратилось в горстку пепла, заполнившую дыру в груди. В свой последний день на воле он просидел двенадцать часов на кровати дочери, которая безостановочно раскачивалась в кресле-качалке, пристально следя за движением минутной стрелки на часах, стоявших на прикроватной тумбочке, и в ключевой момент выкрикивая соответствующие слова. «Ура! – кричала она. – Ликуйте! Нас стало на десять человек больше! Еще недавно их не было, а сейчас они есть! Ура!» А затем, вцепившись в подлокотники кресла и раскачиваясь все быстрее, как будто непосредственно обращаясь к отцу, выплескивала из себя: «Увы! Нас стало на десять человек меньше! Плачьте о тех, кто нас покинул! О тех, кто отправился в неизвестность! Скорбите о хороших и плохих! О старых, которых оставили силы, и молодых, умерших во цвете лет! Смерть забрала их в иной мир! Увы!»
О жуликах
До моей случайной встречи с Томом «на Чердаке» я разговаривал с Гарри Брайтманом раза два-три, не больше, да и то между делом, накоротке, когда мы обменивались ничего не значащими фразами. Узнав от Тома историю жизни его патрона, мне захотелось познакомиться с крупным мошенником поближе и понаблюдать за ним вблизи. Том был рад представить нас друг другу, и, когда наш затянувшийся обед в «Космосе» закончился, я увязался за своим племянником, чтобы поскорей удовлетворить свое любопытство. Я уплатил по счету в кассе при выходе, затем вернулся и оставил на столе двадцать долларов «на чай» для Марины – немыслимая сумма, почти вдвое превышающая стоимость нашего обеда, но все это не имело значения. Меня переполняла благодарность, и счастье, которое она излучала, так меня воодушевило, что я решил сегодня же позвонить Рэйчел и сообщить ей, что ее давно исчезнувший кузен нашелся. Со дня ее неудачного апрельского визита, когда мы только и делали, что выясняли отношения, я находился в ее «черном списке», но в ту минуту, после радостной встречи с Томом и после того как Марина Гонсалес с улыбкой послала мне вдогонку воздушный поцелуй, мне захотелось внести гармонию в этот не самый лучший из миров. Один раз я уже позвонил дочери, чтобы принести извинения за то, что был с нею резок, но тогда она, не дослушав до конца, повесила трубку. На этот раз я буду перед ней пластаться до полного примирения.
Двигаясь по майскому солнышку вдоль Седьмой авеню в сторону книжной лавки, пять кварталов пешком, мы продолжали говорить о Гарри, самозваном Дункеле, который бежал из темной чащи своего бывшего «я», чтобы ярко засветить на обманном небосклоне.
– Я всегда питал слабость к жуликам, – сказал я. – Вероятно, они не самые надежные друзья, но без них жизнь была бы скучнее.
– Не уверен, что нынешнего Гарри можно назвать жуликом, – возразил Том. – Он полон раскаяния.
– Кто жуликом родился, тот жуликом помрет. Люди не меняются.
– Это как посмотреть.
– Ты не крутился в страховом бизнесе, мой мальчик. Тяга к обману универсальна, и тот, кто почувствовал к нему вкус, уже неизлечим. Легкие деньги – нет на свете большего искушения. Вспомни всяких умников с их инсценированными дорожными авариями и придуманными увечьями, вспомни торговцев, спаливших собственные магазины и склады, вспомни артистов, разыгравших свою гибель. Я наблюдал все это на протяжении тридцати лет с неослабевающим интересом. Великий спектакль на тему человеческой изворотливости. Он разыгрывается повсюду, куда ни глянь, и интереснее зрелища на свете нет, нравится оно нам или не нравится.
Том то ли хмыкнул, то ли прыснул:
– Ну ты и загнул, Натан. Давненько я этого не слышал. Высший класс.
– По-твоему, я шучу. Ничего подобного. Это перлы мудрости, мой мальчик. С тобой говорит человек, съевший не один пуд соли. Всем заправляют ловкачи и пройдохи. Жулики правят миром. Сказать почему?
– Я весь внимание, Учитель.
– Потому что они более голодные. Потому что они знают, чего хотят. Потому что они верят в жизнь, в отличие от нас.
– Не обобщай, Сократ. Не будь я постоянно голодным, не было бы у меня сейчас такого брюха.
– Ты любишь жизнь, Том, но ты в нее не веришь. Как и я.
– На этом месте еще раз и помедленнее.
– История Иакова и Исава. Помнишь?
– А, ты вот о чем. Теперь понятно.
– Обескураживающая история, ты не находишь?
– Да уж. В детстве она меня просто ставила в тупик. Я был мальчик правильный, высокоморальный. Не врал, не крал, не хитрил, не говорил никому обидных слов. И вот я читаю про Исава, жизнерадостного простака вроде меня. Кто как не он должен был получить отцовское благословение. Но хитрец Иаков обводит его вокруг пальца, да еще с помощью матери!
– Хуже того, с молчаливого одобрения Всевышнего. Бесчестный, лукавый Иаков позже становится вождем еврейского народа, а Исав, ничтожество, остается не у дел, всеми забытый.
– Моя мать всегда учила меня добру. «Бог хочет, чтобы ты вырос хорошим человеком», – повторяла она. И я, по малолетству веривший в бога, верил в справедливость этих слов. А потом я прочел в Библии этот рассказ и пришел в полное недоумение. Плохой человек побеждает, и господь его не наказывает! Мне это показалось неправильным. Собственно, и сейчас так кажется.
– Нет, все правильно. В Иакове горела живая искра, а Исав был олух. Добросердечный олух. Если уж выбирать из них двоих вождя народа, предпочтение следует отдать бойцу, обладающему умом и хитростью, человеку, сильному духом, способному преодолеть все трудности и выйти победителем. Выбор делается в пользу сильного и умного, а не слабого и доброго.
– Что ты такое говоришь, Натан. Если развить твою мысль, получится, что Сталина надо возвести на пьедестал как великого человека.
– Сталин был преступником и убийцей-параноиком. Я же, Том, говорю об инстинкте выживания, о воле к жизни. Если ты предложишь мне выбор между продувной бестией и набожным простачком, я, не задумываясь, покажу на первого. Пусть он не всегда играет по правилам, зато в нем есть неистребимый дух. А пока в ком-то еще живет этот дух, наш мир не безнадежен.
Во плоти
В квартале от букинистической лавки меня вдруг осенило: появление Флоры в Бруклине означало, что Гарри не прервал отношений со своей бывшей женой и дочерью, то есть нарушил условия контракта со стариком Домбровски. Но если так, то почему тот не отобрал четырехэтажный дом на Седьмой авеню? Насколько я понял, это было достаточным основанием, чтобы отнять «Чердак Брайтмана» и вышвырнуть Гарри на улицу.
– Может, я что-то упустил? – спросил я Тома. – Или ты забыл рассказать мне какую-то важную деталь?
– Нет, – был мне ответ. – Контракт перестал действовать по одной простой причине – Домбровски умер.
– Умер или Гарри его убил?
– Очень смешно.
– Не от тебя ли я об этом услышал? По выходе из тюрьмы Гарри, сказал ты, поклялся убить старика Домбровски.
– Мало ли что мы говорим, не вкладывая в свои слова буквального смысла. Три года назад старик Домбровски сыграл в ящик в возрасте девяноста одного года, и умер он от удара.
– Если верить Гарри.
Том засмеялся, но чувствовалось, что мои саркастические шуточки начинают его нервировать.
– Будет тебе, Натан. Да, если верить Гарри. Все, что я рассказал, это со слов Гарри. Сам знаешь.
– Том, пусть тебя не мучают угрызения совести. Я тебя не выдам.
– То есть? В каком смысле?
– Ты, вероятно, пожалел, что посвятил меня в личную жизнь своего шефа. Он рассказал тебе разные подробности по секрету, а ты вроде как злоупотребил его доверием. Не волнуйся, дружище. Может, я порой веду себя глупо, но я умею держать язык за зубами. Ты меня понял? Я ничего не слышал про Гарри Дункеля. Человека, которому я собираюсь пожать руку, зовут Гарри Брайтман.
Мы застали его в офисе на втором этаже, за столом красного дерева. Он разговаривал по телефону. На нем был, как сейчас вижу, пурпурный велюровый пиджак с торчащим из левого нагрудного кармана пестрым платочком, похожим на распустившийся тропический цветок, сразу бросавшийся в глаза на серо-коричневом фоне заставленной книгами комнаты. Другие детали костюма мне не запомнились, наверно, потому, что я не столько разглядывал его одежду, сколько его самого – широкое скуластое лицо, круглые навыкате голубые глаза, крупные редкие зубы-лопатки, вызывавшие в памяти хеллоуинский фонарь из тыквы со щербатым ртом. Он и был таким человеком-тыквой, но щеголеватой тыквой с безволосыми руками и пальцами, и только его звучный, гладкий баритон снижал явную нарочитость этого попугайского образа.
Гарри приветственно помахал Тому и поднял вверх указательный палец, как бы с просьбой подождать минутку. Он больше слушал, чем говорил, но речь, кажется, шла о продаже какого-то издания девятнадцатого века то ли клиенту, то ли дилеру, причем название ни разу не было упомянуто. Чтобы как-то себя занять, я прошелся вдоль стеллажей, на которых в образцовом порядке стояло, по моим грубым подсчетам, семь-восемь сотен томов, от старых авторов (Диккенс, Теккерей) до сравнительно современных (Фолкнер, Гаддис). Первые могли похвастаться кожаными переплетами, тогда как вторые, поверх суперов, были обернуты защитным целлофаном. В сравнении с хаосом нижнего этажа это было райское место, где царили покой и порядок. Общая стоимость всей коллекции наверняка измерялась цифрами с пятью нулями. Для человека, у которого лет семь назад не было своего ночного горшка, бывший мистер Дункель совсем неплохо устроился, даже очень неплохо.
Когда телефонный разговор закончился, Том меня представил. Гарри Брайтман встал со стула и дружески пожал мне руку, скаля свои хеллоуинские зубы в улыбке, образец хороших манер.
– А, знаменитый дядя Нат, – произнес он. – Том про вас рассказывал.
– Просто Натан. Пару часов назад мы покончили с «дядей».
– «Просто Натан», – повторил Гарри, сдвинув брови с преувеличенной озабоченностью, – или «Натан»? Вы меня запутали.
– Натан. Натан Гласс.
Гарри прижал палец к подбородку, приняв позу глубоко задумавшегося человека.
– Как интересно. Том Вуд и Натан Гласс. Если я сменю фамилию на Стил, мы могли бы открыть архитектурную фирму «Вуд, Гласс и Стил» [9]9
Дерево, стекло и сталь (англ.).
[Закрыть]. Ха, ха. «Вуд, Гласс и Стил». Как вы на это посмотрите?
– Или мне сменить имя на Дик, – предложил я. – Было бы «Том, Дик и Гарри».
– Дик? В приличном обществе? – Гарри сделал такое лицо, будто я его шокировал. – Следует говорить «мужской орган». В крайнем случае можно употребить нейтральное «пенис». Но только не «dick». Это вульгаризм.
– С таким боссом не соскучишься, – сказал я, обращаясь к Тому.
– Это уж точно, – отозвался мой племянник. – Никогда не знаешь, чего от него ждать.
Гарри ухмыльнулся и с нежностью поглядел на Тома.
– Да, да. Книжный бизнес – веселый бизнес. Иногда мы с ним смеемся до колик. А вы, Натан, по какому ведомству? Ах, да, Том мне говорил. Вы страховой агент.
– Экс страховой агент. Я рано вышел на пенсию.
– Еще один экс, – скорбно вздохнул Гарри. – В нашем возрасте, Натан, мы успеваем несколько раз стать эксами. N’est-ce pas? [10]10
Не так ли? (фр.)
[Закрыть] В моем случае – все десять. Экс-муж. Экс-арт-дилер. Экс-моряк. Экс-оформитель витрин. Экс-продавец парфюма. Экс-миллионер. Экс-буффаловец. Экс-чикаговец. Экс-зэк. Да, вы не ослышались. Экс-зэк. У меня были падения, а у кого их не было, и я не стыжусь в этом признаться. Том хорошо осведомлен о моем прошлом, а если знает Том, то почему бы не знать и вам? Он для меня как член семьи, а стало быть, и вы, бывший дядя Нат или просто Натан. Я заплатил обществу по долгам, так что моя совесть спокойна. Экс, мой друг, – это клеймо на всю жизнь.
Признаться, не думал, что Гарри вот так, душа нараспашку, признается в своих грехах. Хоть я заранее знал, что от этого противоречивого и неожиданного персонажа можно ждать чего угодно, меня ошарашило, когда посреди непринужденного разговора с шуточками и подколками он вдруг распахнул душу перед совершенно посторонним человеком. Возможно, подумал я, первое признание сыграло свою роль. После того как он один раз нашел в себе смелость, так сказать, выпустить кота из мешка, вероятно, сделать это вторично было уже проще. Так ли, я не знаю, но никакое другое объяснение мне в голову не приходило. Хотелось бы над этим подольше поразмышлять, но ситуация не располагала. Разговор развивался стремительно, сопровождаемый все теми же дурацкими репликами, сомнительными остротами, пустословием и лицедейством. В целом, сознаюсь, мой тыквообразный собеседник с темным прошлым произвел на меня впечатление. Общение с ним несколько утомляло, но скучным я бы его не назвал. Покидая лавку, я пригласил Тома и Гарри на субботний обед.
Домой я вернулся в начале пятого. Рэйчел по-прежнему не выходила у меня из головы, но звонить ей было еще рано (с работы она приходила около шести), и, когда я представил, как подношу к уху трубку и набираю ее номер, у меня сразу пропало всякое желание звонить. Наши разногласия так далеко зашли, что, услышав мой голос, она запросто могла снова повесить трубку, а нарваться на такой прием мне ох как не хотелось. Тогда я решил отправить ей письмо. Так оно безопаснее. Если не писать на конверте обратного адреса, есть надежда, что она все-таки прочтет письмо, вместо того чтобы сразу порвать и выбросить в корзину.
Задача казалась мне достаточно легкой, однако лишь с шестого или седьмого захода мне удалось нащупать верный тон. Попросить у кого-то прощения – это целое дело, тут приходится балансировать между высокомерной гордыней и полным слез раскаянием, и, если по-настоящему не открыть свое сердце, любое извинение прозвучит формально и фальшиво. Марая черновик за черновиком (при этом я все больше впадал в уныние, казнился тем, что сделал со своей несчастной жизнью, бичевал себя, грешного, не хуже какого-нибудь средневекового монаха), я внезапно вспомнил про книгу, которую Том прислал мне на день рождения лет восемь назад, в то золотое времечко, когда Джун еще была жива и мой племянник еще был нашим блестящим, многообещающим Профессором. Это была биография философа Людвига Витгенштейна. Я о нем слышал, но не более того – оно и понятно, круг моего чтения составляла, главным образом, беллетристика с вкраплениями всего остального. Книга оказалась познавательной и хорошо написанной, но одна история особенно запала мне в душу. Согласно автору, Рэю Монку, после того как Витгенштейн написал свой «Трактат», будучи солдатом во время Первой мировой войны, он посчитал, что все вопросы философии им благополучно разрешены и к этой дисциплине можно больше не возвращаться. После войны он устроился школьным учителем в отдаленном австрийском городке в горах, но быстро потерпел крах. Суровый, вспыльчивый, даже жестокий, он постоянно распекал детей и поколачивал их, если они не выучивали уроки. Не просто шлепал по одному месту, а в сердцах бил по голове и по лицу, так что у них потом оставались синяки и ушибы. Его возмутительное поведение получило огласку, и Витгенштейну пришлось подать в отставку. Прошли годы, лет двадцать, если не ошибаюсь, Витгенштейн к тому времени жил в Кембридже, пользуясь всеобщим уважением и пребывая в статусе знаменитого философа. Уж не помню, по какой причине он пережил духовный кризис, сопровождавшийся нервным срывом. Почувствовав себя лучше, он решил, что единственный для него путь к выздоровлению – это вернуться в прошлое и смиренно попросить прощения у всех, кого он оскорбил или унизил. Он желал очиститься от скверны и с неотягощенной совестью начать все сначала. Так он снова очутился в австрийском городке в горах. Его бывшим ученикам было уже под тридцать, но память о жестоком обращении учителя с годами не померкла. Витгенштейн обходил дом за домом и просил прощения за свои хамские выходки. Иногда он становился на колени с мольбой об отпущении грехов. Возможно, кто-то подумал, что при виде чистосердечного раскаяния люди должны были смягчиться и простить несчастного, но ни один из его учеников не горел таким желанием. Слишком глубоко въелась причиненная им боль, слишком велика была ненависть, чтобы проявить милосердие.
Возвращаясь к Рэйчел, я был почти уверен, что в данном случае никакой ненависти ко мне нет. Да, есть досада, раздражение, обиды, но нет той враждебности, из-за которой в отношениях возникает непреодолимая трещина. И все же права на ошибку у меня не было, и к тому моменту, когда последний вариант письма принял окончательный вид, мое покаяние достигло пика. «Прости своего глупого отца за то, что он распустил язык, – начал я, – и произнес слова, о которых он сейчас горько сожалеет. Нет на свете человека, который бы столько для меня значил. Ты мое золотко, моя кровиночка, и мне больно думать, что какие-то дурацкие мои фразы могли вызвать отчуждение между нами. Без тебя я никто и ничто. Моя дорогая, любимая девочка, пожалуйста, дай шанс твоему глупому отцу исправиться».
Я написал в том же духе несколько абзацев и закончил радостной новостью: ее кузен Том неожиданно обнаружился в Бруклине и будет рад повидать ее и познакомиться с ее английским мужем Терренсом. Отчего бы нам всем не пообедать вместе, не откладывая в долгий ящик. В любой день, когда она свободна.
Я потратил на писанину три часа, и это письмо меня опустошило, физически и морально. Чтобы оно поскорей ушло по назначению, я дошел до почты на Седьмой авеню и там бросил его в ящик. Подошло время обеда, но есть мне не хотелось. Вместо этого я прошел пешочком до винного магазина и купил виски и две бутылки красного. Не скажу, что я поддаю, но в жизни каждого мужчины бывают минуты, когда алкоголь важнее еды. Это был тот самый случай. Встреча с Томом окрылила меня, но стоило мне вернуться в свою холостяцкую квартиру, как меня буквально пронзила мысль: я превратился в одинокого волка, жалкого, бесцельно блуждающего, никому не нужного. Вообще-то приступы жалости к самому себе для меня не характерны, но тут я оплакивал свою жизнь, что твой подросток с тремя извилинами. После двух стаканов скотча и полбутылки вина мрак начал рассеиваться, я даже сел за письменный стол и кое-что добавил в свою «Книгу глупостей», анекдотическую историю про электробритву и унитаз. Случилось это в День благодарения, за полчаса до прихода гостей. Совсем недавно мы с Эдит, вбухав немалые деньги, полностью переделали ванную на втором этаже, где все теперь сияло: кафель, шкафчики, раковина, ванна, унитаз, каждая мелочь. В этот момент я завязывал галстук перед зеркалом, а Эдит сшивала ниткой жирную индюшку. Шестнадцатилетняя Рэйчел, до последней минуты писавшая лабораторную работу по физике, уединилась в ванной, чтобы наскоро привести себя в порядок. Приняв душ, она вооружилась «шиковской» электробритвой и поставила ногу на край унитаза. Вы уже догадались, что через секунду бритва плюхнулась в воду. Рэйчел попыталась ее достать, но не тут-то было: та крепко застряла в сливном отверстии. Тогда Рэйчел открыла дверь и позвала: «Папа (тогда я еще был «папой»), мне нужна твоя помощь!»