Текст книги "Бруклинские глупости"
Автор книги: Пол Остер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Прощай, мой двор
Я угостил его в «Космосе» ланчем. Несравненная Марина принесла нам клубные сэндвичи с индейкой и кофе со льдом. Я флиртовал с ней больше обычного – то ли хотел произвести впечатление на Тома, то ли просто был в приподнятом настроении. С опозданием понял, что успел соскучиться по нашему Профессору, к тому же мы с ним оказались близкими соседями в древнем царстве под названием Бруклин, Нью-Йорк.
На «Чердаке Брайтмана» он работал уже пять месяцев, и то, что я там ни разу его не видел, объяснялось тем, что он постоянно трудился на верхнем этаже, где составлял ежемесячный каталог редких книг и рукописей – торговля последними приносила Гарри, владельцу лавки, куда больший доход, чем сбыт подержанных книжек. Словом, Том не был мелкой сошкой и не сидел за кассовым аппаратом, просто в тот день он подменял кассира, отпросившегося к врачу.
Хвастаться, конечно, нечем, продолжал Том, но это все же лучше, чем крутить баранку такси, чем он занимался в Нью-Йорке после того, как бросил аспирантуру.
– Когда это случилось? – Я постарался не выдать своего разочарования.
– Два с половиной года назад. Я закончил курсовую и сдал устные экзамены, а вот с диссертацией забуксовал. Слишком большой кусок откусил, дядя Нат.
– Какой я тебе «дядя Нат». Зови меня, как все, Натаном. С тех пор, как умерла твоя мать, я уже не чувствую себя дядей.
– Пусть будет Натан, и все равно ты мой дядя, нравится тебе это или нет. Может, Эдит и перешла в категорию бывшей тетушки, но Рэйчел остается моей кузиной, а ты моим дядей.
– Ладно, Профессор, сойдемся на Натане.
– Тогда так, я зову тебя Натаном, а ты меня Томом. Никакого «Профессора», договорились? А то я испытываю неловкость.
– Но я всегда так звал тебя, с младых ногтей.
– А я тебя всегда звал дядей Натом.
– Убедил. Я капитулирую.
– Мы вступили в новую эру, Натан. Постсемейную, постстуденческую, поствчерашнюю, с разноцветными стеклышками.
– Поствчерашнюю?
– Началась сегодняшняя. И завтрашняя. О прошлом можно забыть.
– Слишком много воды утекло, да, Том?
Бывший Профессор закрыл глаза, запрокинул голову и поднял вверх палец, как будто хотел вспомнить нечто из той жизни. А затем мелодраматично, с нескрываемой иронией, прочитал по памяти начальные строки стихотворения Уолтера Рэйли «Прощай, мой двор»:
Мечты – пустое, радости – прошли,
Назад вернуться я смогу едва ли:
Любовь забыта, грезы отцвели,
От прошлого теперь – одни печали.
Чистилище
Никто не растет с мыслью, что ему свыше назначена судьба таксиста, в случае же Тома это можно рассматривать как особо изощренную форму епитимьи, как траур по несбывшимся надеждам. Нет, он не требовал от жизни чего-то особенного, но даже то немногое, чего он для себя хотел, оказалось недостижимым: закончить докторскую, получить место преподавателя английского в каком-нибудь университете и следующие сорок с лишним лет учить студентов и писать о разных умных книгах. Вот и вся мечта, плюс, наверно, жена и детишки. Прямо скажем, не бог весть что, но, побившись три года над диссертацией, Том с запозданием понял, что довести дело до конца ему не по силам. А если даже по силам, убедить себя в самоценности поставленной задачи он уже не мог. Тогда он уехал из Энн Арбора и вернулся в Нью-Йорк, двадцативосьмилетний недоучка, без малейшего представления, куда податься и что впереди.
Поначалу работа таксистом была не более чем временным решением, заполнением паузы – надо же платить за жилье, пока идут поиски чего-то более престижного. Несколько недель он присматривал место в частных школах, но вакансий в тот момент не было, и, постепенно втянувшись в двенадцатичасовую шоферскую смену, он утратил мотивацию. Временное становилось постоянным, и, хотя один внутренний голос говорил ему, что он скатывается в трясину, другой голос убеждал, что эта работа не такая уж скверная, надо только ясно представлять себе, что́ делаешь и зачем, и тогда такси преподаст бесценные уроки, каких нигде больше не получить.
Хотя Том не вполне понимал, в чем смысл этих уроков, кружа в своем дребезжащем желтом «Додже» день за днем, с пяти часов пополудни до пяти часов утра, шесть дней в неделю, он, вне всякого сомнения, какие-то уроки усвоил. Минусы этой работы были столь очевидны, столь всеобъемлющи, столь подавляющи, что тот, кто не мог их просто игнорировать, был обречен на безрадостное существование и постоянные жалобы и пени. Бесконечно тянущиеся часы, низкая зарплата, всевозможные риски, сидячий образ жизни – все это бесплатные приложения к профессии, и человек волен изменить их с тем же успехом, с каким он может изменить погоду. Сколько раз в детстве он слышал от матери эти слова? «Том, нельзя изменить погоду». То есть некоторые вещи надо принимать как данность. Соглашаясь с этим принципом, Том тем не менее продолжал проклинать метели и пронизывающие ветра, пробиравшие до костей. Вот и опять разыгралась метель. Вся его жизнь превратилась в постоянную борьбу с природными стихиями, впору было возроптать на судьбу. Но Том не роптал. И не жалел себя. Он нашел для себя способ расплатиться за собственную глупость. Надо постараться выжить, сохранив хотя бы остатки веры, и тогда можно на что-то надеяться. Нет, он уже не пытался выжать пользу из проигрышной ситуации. Том ждал каких-то серьезных перемен. До тех пор, говорил он себе, пока я не пойму, в чем будет их глубинная суть, я должен нести свой крест.
Он жил на углу Восьмой авеню и Третьей улицы, в студии, доставшейся ему в наследство от друга, а тому от его друга, переехавшего то ли в Питтсбург, то ли в Платсберг, – мрачной каморке со встроенным стенным шкафом, с железной кабинкой-душем, двумя окошками встык с кирпичной стеной, с кухонькой, где с трудом помещались двухконфорочная газовая плита и бар-холодильник. Книжный стеллаж, стул, стол, матрас на полу – всё в одном экземпляре. В такой крошечной квартирке ему еще никогда жить не приходилось, но при арендной плате четыреста двадцать семь долларов в месяц это была находка. Собственно, в первый год он там почти и не жил. Он все больше пропадал в городе: разыскивал школьных товарищей и друзей по колледжу, получивших работу в Нью-Йорке, обзаводился новыми знакомствами, спускал денежки в барах, при случае заводил любовные интрижки, – одним словом, пытался вести нормальную жизнь – или что-то похожее на жизнь. Чаще всего эти попытки общения заканчивались болезненным вакуумом. Бывшие друзья, помнившие его блестящим студентом и остроумным собеседником, приходили в ужас от того, что́ с ним стало. Том вылетел из касты избранных, и его падение подтачивало уверенность сверстников в их силах, приоткрывало дверь в их собственное будущее, окрашенное пессимизмом. Срабатывал и фактор избыточного веса, его пугающие размеры, но еще больше всех пугало в нем отсутствие каких бы то ни было планов, нежелание совершить над собой усилие и попытаться снова встать на ноги. О своей возможной новой работе он говорил как-то странно, почти в религиозных терминах – духовная сила, поиск пути через терпение и покорность, – слушая его, люди терялись, начинали ерзать на стуле. Нельзя сказать, что Том поглупел, просто никто как-то не горел желанием его слушать, особенно женщины, ждущие от молодого человека ярких идей и готовой программы покорения мира. Вместо этого Том расхолаживал их своими сомнениями и духовными исканиями, своими туманными разглагольствованиями о реальности, своей робостью. Таксист – это еще куда ни шло, но философствующий таксист в камуфляже, с большим брюхом, – это уже чересчур. Положим, открытой неприязни он у барышень не вызывал, но закрутить с ним роман или тем более строить с ним семью они явно не спешили.
Он все чаще проводил время наедине с собой. Его самоизоляция сделалась опасной. Достаточно сказать, что свое тридцатилетие он отпраздновал в одиночестве. Точнее, он про это забыл, а желающих напомнить не нашлось, и про день рождения он вспомнил в два часа ночи, в Квинсе, после того как отвез парочку подвыпивших бизнесменов в популярный стрип-бар «Сад земных наслаждений». Разменять четвертый десяток он решил в закусочной «Метрополитен» на Северном бульваре. Сев за стойку, он заказал шоколадный коктейль, два гамбургера и картофель фри.
Если бы не Гарри Брайтман, неизвестно, сколько еще он бы блуждал в этом чистилище. Книжная лавка находилась на соседней Седьмой авеню, и Том постоянно заглядывал «на чердак». Он редко покупал, просто ему нравилось рыться в старых книгах. Чего там только не было – от давно не переиздающихся словарей и забытых бестселлеров до Шекспира в кожаном переплете, и в этом бумажном мавзолее, вдыхая пыль и какие-то особые запахи, Том чувствовал себя как дома. В один из своих первых визитов Том спросил про какую-то биографию Кафки, и у них с Гарри завязался разговор. За этим разговором последовали другие. Поскольку Гарри большую часть времени проводил наверху, через два-три месяца он уже знал, откуда Том родом, тему его незаконченной диссертации («Кларель», эпическая поэма Мелвилла, которую мало кому удалось дочитать до конца), а также то, что мужчины его определенно не интересуют. Последнее обстоятельство хотя и огорчило Гарри, однако не помешало ему сообразить, что этот парень – настоящая находка для его бизнеса, связанного с редкими книгами и рукописями. Он предложил ему место, а потом много раз повторял свое предложение, и с тем же упорством, с каким Том отказывался, он добивался своего. Гарри понимал: парень в метаниях, вслепую борется с темным ангелом отчаяния, но рано или поздно должен выкарабкаться, и когда это произойдет, вся эта таксистская затея покажется ему вчерашним бредом.
Беседовать с Гарри было одно удовольствие. Забавный, прямодушный, он забалтывался, впадая при этом в такие противоречия, что невозможно было предположить, чем он тебя огорошит в следующую секунду. На первый взгляд еще один стареющий нью-йоркский педик со всеми пародийными атрибутами: крашеные волосы и брови, шелковые галстуки и яхтсменские блейзеры, женственные повадки. Но стоило познакомиться с ним поближе, и тебе открывался человек острого ума. В его манере общения, напоминавшей спарринг, лежала провокация: он жалил тебя хитрыми выпадами самого интимного свойства, и ты волей-неволей тоже стремился нанести достойный удар. Обычного ответа для Гарри было недостаточно, ему подавай нечто с искрой, с пузыриками, дескать, ты не из тех зануд, что толпой влачатся по дороге жизни. А поскольку в те дни именно таким, одним из толпы, Том сам себе казался, ему, чтобы не ударить перед Гарри в грязь лицом, приходилось делать над собой особые усилия. Ему нравилось, что надо быть постоянно начеку, находить мгновенные ответы, заставлять мозг нестандартно мыслить. Не прошло и четырех месяцев со дня их первого разговора, они даже не успели толком подружиться, а Том уже понял, что во всем большом городе нет человека, с которым он мог бы говорить так же открыто, как с Гарри Брайтманом.
И все же Том на все его предложения отвечал «нет». За полгода он придумал столько отговорок, нашел столько убедительных причин, почему он не годится для этой роли, что это давно превратилось в своего рода анекдот, рассказываемый на разные лады. Вначале Том, упражняясь в защите своего нынешнего положения, развивал хитроумную теорию об онтологических ценностях образа жизни таксиста.
– Это кратчайший путь к постижению бесформенности сущего, – утверждал он, играя испытанным академическим жаргоном и стараясь не выдать себя улыбкой, – уникальный въезд в хаотические лабиринты универсума. Никогда не знаешь, куда тебя через минуту забросит судьба. Ночной клиент садится на заднее сиденье, и ты едешь по его указке. Ривердейл, Форт Грин, Мюррей Хилл, Фар Рокавей, обратная сторона луны. Каждый маршрут произволен, каждое решение случайно. Ты подчиняешься, ты едешь, ты доставляешь ездока по назначению – но от тебя мало что зависит. Ты – игрушка в руках богов, лишенная собственной воли. Ты находишься в машине с единственной целью – исполнять прихоти других людей.
– Те еще прихоти! – живо отзывался Гарри, и в глазах его вспыхивали мстительные огоньки. – Я себе представляю. Небось, всякого насмотрелся в своем зеркальце.
– Рассказать – не поверите. От онанизма и прелюбодеяния до пьяных оргий. После смены на заднем сиденье такси можно найти все виды физиологических отправлений.
– И кто все это убирает?
– Я, кто же. Это часть моей работы.
– Ах, молодой человек, – тут Гарри касался лба тыльной стороной ладони, изображая из себя томную диву. – Если вы поступите в мое распоряжение, я вам обещаю: никаких физиологических отправлений. Книги в этом смысле совершенно безопасны.
– Но есть и свои плюсы, – спешил добавить Том, не желая оставлять за Гарри последнее слово. – Мгновения божественной красоты, приливы счастья, маленькие чудеса. Например, ты едешь по совершенно опустевшей Таймс-сквер в полчетвертого утра, один во вселенной, и откуда-то с небес на тебя струится неон. Или на рассвете разгоняешься до семидесяти пяти по Белт Парквею и через поднятое стекло вдыхаешь запахи океана. Или въезжаешь на Бруклинский мост, и прямо на тебя выплывает полная луна, такая желтая, такая огромная, что ты себе кажешься неземным существом, парящим в воздухе. Никакая книга, Гарри, не даст вам подобных ощущений. Это метафизика. Ты бросаешь на земле свое бренное тело и растворяешься в иных мирах.
– Для этого не надо быть таксистом, мой мальчик. Достаточно сесть за руль обыкновенной машины.
– Не скажите. Там отсутствует элемент рутины, а без него невозможны эти взлеты. Изнеможение, скука, отупляющее однообразие. И вдруг, из ниоткуда, порыв свободы, несколько мгновений настоящего, невозможного блаженства. Но за это приходится платить. Нет рутины – нет блаженства.
Спроси его, почему он так сопротивлялся, он бы не объяснил. Хотя Том сам не верил и в десятую долю того, что́ говорил, каждый раз он изощрялся в каких-то новых, совершенно смехотворных контраргументах и самооправданиях. Он понимал, в его интересах принять приглашение Гарри, но стать помощником у торговца книгами… не самая, прямо скажем, радужная перспектива, не таким он себе представлял завтрашний день, думая о коренных переменах в жизни. Слишком робкий шажок, никакого размаха после всего, что он потерял. Гарри продолжал его охмурять, но чем больше Том презирал свое нынешнее положение, тем упрямее защищал свою пассивность, и, наоборот, чем пассивнее он становился, тем больше себя презирал. То, что ему стукнул тридцатник, подействовало на него отрезвляюще, но не настолько, чтобы засучить рукава. Сидя за стойкой закусочной «Метрополитен», он дал себе зарок в ближайший месяц найти что-нибудь сто́ящее, но месяц прошел, а он по-прежнему числился в таксопарке «3-D» [3]3
3-D – от «three-dimensional» (англ.) – трехмерное пространство.
[Закрыть]. Когда-то Том задавался вопросом, что́ бы значила эта аббревиатура, и вот теперь ответ был найден: «Darkness, Disintegration, Death» [4]4
Мрак, Распад, Смерть.
[Закрыть]. В очередной раз пообещав Гарри подумать, Том так ни к чему и не пришел. Если бы однажды холодной январской ночью на углу Четвертой улицы и Авеню Би какой-то обкурившийся заика не ткнул ему в рот пистолет, кто знает, сколько бы это еще продолжалось? Наконец до него дошло. На следующее утро он пришел в книжную лавку, чтобы сказать «да». Таксистская эпопея закончилась.
– Мне тридцать лет, – сказал он своему новому боссу, – и у меня двадцать килограммов лишнего веса. Я уже больше года не спал с женщиной. В последние две недели мне снится один и тот же сон – я стою в пробках. Может, я не прав, но, кажется, пора что-то менять в этой жизни.
Стена рушится
Итак, Том нанялся на работу к Гарри Брайтману, которого не существовало. Выдуманное имя, выдуманная биография. Гарри охотно рассказывал о своем прошлом, то есть сочинял направо и налево, и, следовательно, то, каким его себе представлял Том, имело весьма отдаленное отношение к реальному персонажу. Не было ни детства в Сан-Франциско, ни матери, занимающей видное положение в обществе, ни отца с врачебной практикой. Не было английского колледжа в Эксетере и американского университета Брауна. Никто не лишал его наследства. Не убегал он из родительского дома в Гринвич-Вилледж летом пятьдесят четвертого. И скитаний по Европе тоже не было. Родом из Буффало, Нью-Йорк, Гарри никогда не писал картин в Риме, не заправлял театром в Лондоне, не консультировал аукционный дом в Париже. Его отец был сортировщиком писем. В восемнадцать лет Гарри покинул отчий дом, но записался он не в колледж, а в морской флот. Спустя четыре года отзанимался три семестра в чикагском университете Де Пол, но потом решил, что для учебы он староват, и бросил занятия. В Чикаго неожиданно подзадержался, прежде чем перебраться в Нью-Йорк, где (тут он не соврал) прожил без малого девять лет и взялся за книжное дело, в котором не смыслил ни бельмеса. В то время его звали не Гарри Брайтман, а Гарри Дункель, и прилетел он в город Большого Яблока вовсе не из Лондона после банкротства в результате махинаций на лондонской бирже, а из чикагского аэропорта О’Хэйр, и последние два с половиной года его почтовым адресом была федеральная тюрьма, Джолиет, штат Иллинойс.
Не потому ли Гарри не спешил говорить правду? Не так-то просто в пятьдесят семь лет начать с чистого листа, когда у тебя ничего нет, кроме мозгов и хорошо подвешенного языка. Тут сто раз подумаешь, прежде чем открыть рот. Гарри не стыдился за содеянное (ему не повезло, его поймали, а разве невезение считается преступлением?), но и полоскать на людях грязное белье не входило в его намерения. Слишком долго и много он вкалывал, чтобы обустроить свой маленький мирок, и ему не хотелось приоткрывать перед посторонними черную полосу, через которую ему пришлось ради этого пройти. Вот почему Том ничего не знал про чикагский период, включавший в себя бывшую жену Гарри, его тридцатилетнюю дочь и художественную галерею на Мичиган-авеню, которой тот заправлял ни много ни мало девятнадцать лет. Принял бы Том приглашение Гарри, знай он о его мошенничестве и тюремном сроке? Бабушка надвое сказала, так что на всякий случай Гарри предпочел держать язык за зубами.
И вот однажды, дождливым апрельским утром, примерно через месяц после моего переезда в Бруклин и спустя три с половиной месяца после воцарения Тома «на чердаке» у Брайтмана, эта построенная на обманах стена вдруг рухнула в одночасье.
Все началось с неожиданного визита дочери Гарри. Она вошла в лавку, мокрая как мышь, странное всклокоченное существо с бегающим взглядом и отвратительным запахом. Так пахнут никогда не моющиеся бомжи и городские сумасшедшие.
– Я хочу увидеть отца, – с этими словами она скрестила на груди руки, ее желтые никотиновые пальцы мелко подрагивали.
Поскольку Том не ведал ни сном ни духом о прошлой жизни Гарри, он просто не понял, о чем речь.
– Вы, наверно, ошиблись, – сказал он.
– Кто ошибся?! – тотчас взвилась девица. – Я Флора!
– Боюсь, Флора, что вы ошиблись дверью.
– Я заявлю на тебя в полицию и тебя арестуют, понял? Тебя как зовут?
– Том.
– Ну, конечно. Том Вуд. Я всё про тебя знаю. Земную жизнь пройдя до половины, я оказалась в сумрачном лесу. Ах, кому я это говорю! Ты же из тех, кто за деревьями не видит леса.
– Послушайте, – Том говорил с ней мягким, успокаивающим тоном. – Предположим, вы меня знаете, но я все равно ничем не могу вам помочь.
– Хамишь, приятель? Деревяшка ты гнилая [5]5
Флора обыгрывает фамилию Тома. Wood (англ.) – дерево.
[Закрыть]. Comprendo? [6]6
Понял? (исп.)
[Закрыть] Зови отца, кому говорю!
– Его сейчас нет, – Том резко изменил тактику.
– Так я тебе и поверила! Тюремная пташка живет наверху. За дурочку меня держишь?
Флора запустила пятерню в волосы, и брызги полетели на стопки новых книг, лежавших на столе рядом с прилавком. Зайдясь глубоким кашлем, она достала из кармана рваного платья-балахона пачку «Мальборо» и, закурив, бросила на пол горящую спичку. Том постарался не показать своего изумления, загасил спичку подошвой ботинка и воздержался от замечания, что курить в лавке запрещено.
– Вы о ком говорите? – спросил он.
– О Гарри Дункеле, о ком еще.
– Дункель?
– В переводе с немецкого «темный», чтоб ты знал. Мой отец – темный человек из темного леса. А изображает из себя такого светлячка [7]7
Брайтман – дословно – «светлый человек».
[Закрыть]. Черного кобеля не отмоешь добела. Каким родился, таким и помрет.
Пугающие откровения
Три дня ушли у Гарри на то, чтобы уговорить Флору возобновить прерванное лечение, и целая неделя, чтобы заставить ее вернуться к матери в Чикаго. На следующий день после ее отъезда он пригласил Тома в ресторан «Майк энд Тони стейк-хаус» на Пятой авеню и там, впервые после своего освобождения из тюрьмы девять лет тому назад, облегчил душу, выложив Тому всю правду о своем прошлом, одновременно грубую и глупую историю исковерканной жизни, над которой он то смеялся, то плакал, а Том молча его слушал, отказываясь верить собственным ушам.
Начал он в Чикаго продавцом парфюмерии в галантерейном отделе. За два года добрался до помощника оформителя витрин и на том бы и застрял, если бы судьба удивительным образом не свела его с Бет Домбровски, младшей дочерью мультимиллионера Карла Домбровски, более известного как «Король пеленок». Свою художественную галерею Гарри открыл на средства Бет и тем самым приобрел совсем другой социальный статус и прочие радости жизни, но это вовсе не означает, что он на ней женился из-за денег или что он задурил ей голову. Нет, он ей сразу сказал начистоту про свои сексуальные наклонности, но ее это не остановило, в ее глазах он остался самым желанным мужчиной на свете. Некрасивая, совершенно неопытная, в свои тридцать семь она рисковала стать пожизненным «синим чулком», Гарри был ее последним шансом как-то самоутвердиться в отцовском доме, перестать быть объектом всеобщего презрения, этакой курицей в глазах племянников и племянниц, чужой в собственной семье. По счастью, ей нужен был не столько сексуальный партнер, сколько верный друг, и она мечтала разделить свою жизнь с человеком, который добавит недостающего ей огня и уверенности в себе. Она была готова смотреть сквозь пальцы на его «заходы» и «загулы» ради сохранения семьи и во имя своей любви к нему.
До нее Гарри уже знавал женщин. В его беспорядочном послужном списке встречались имена обоего пола. Гарри радовался тому, что природа создала его именно таким, без тех предрассудков, что вынуждают мужчину избегать половины человечества. Беда в том, что до шестьдесят седьмого года, когда Бет сделала ему предложение, ему и в голову не приходила сама возможность постоянного домашнего гнезда, да еще свитого с его помощью. Он много раз влюблялся, но практически не знал ответной любви, и этот пыл, что на него вдруг обрушился, его просто ошеломил. Мало того, что Бет отдавала ему себя без остатка, при этом она еще предоставляла ему полную свободу.
Но не все было так гладко. Начать с ее семьи и прежде всего с ее диктатора-отца, который периодически грозился вычеркнуть дочь из своего завещания, если она не разведется «с этим мерзким пидором». Не проще, если не сложнее, обстояло дело с самой Бет. Не с человеком, не с душой, а исключительно с ее телом, чисто внешними проявлениями: этими маленькими прищуренными глазками, этими черными волосиками, обильно покрывавшими ее пухлые руки. Гарри, с его инстинктивным рафинированным культом прекрасного, никогда прежде не влюблялся в существо с неказистой внешностью. И все его колебания – жениться, не жениться – были связаны именно с непривлекательностью Бет. Но ее доброта и жертвенность в конце концов заставили его решиться. Гарри таки женился на ней, хотя и отдавал себе отчет в том, что первым делом должен будет сделать из Бет женщину, которая сможет, в определенных обстоятельствах и при правильном освещении, вызвать в нем проблеск физического желания. Отдельных улучшений он добился без особого труда. Очки уступили место контактным линзам; гардероб подвергся полной ревизии; болезненная эпиляция рук и ног сделалась рутинной процедурой. Но не все зависело от Гарри, определенные усилия его молодая жена должна была предпринять самостоятельно. И она предприняла. С дисциплинированностью и самопожертвованием сестры во Христе за первый год своего замужества она сбросила тринадцать килограммов и сделалась вполне стройной. Новоявленный Пигмалион оценил целеустремленность своей Галатеи, которая буквально расцветала под его придирчивым взглядом, и их взаимное восхищение постепенно переросло в настоящую крепкую дружбу. И появление на свет Флоры в шестьдесят девятом не было результатом случайной близости. В начале их семейной жизни Гарри и Бет спали вместе так часто, что ее беременность была лишь вопросом времени. Ну кто бы мог предсказать такой поворот событий? Гарри потому и женился, что ему была обещана свобода, а кончилось тем, что у него практически пропало желание ею пользоваться.
Галерея открылась в феврале шестьдесят восьмого. Осуществилась давняя мечта тридцатичетырехлетнего Гарри, и он делал все, чтобы его начинание было успешным. Чикаго, конечно, не столица мира искусства, но и не захолустье, там крутятся немалые деньги, на то и мозги, чтобы часть этих денег осела в твоих карманах. После долгих размышлений он решил назвать галерею «Dunkel Frères»[8]8
Братья Дункель (фр.).
[Закрыть]. Никаких братьев у Гарри не было, но это название, как ему казалось, должно придать его затее этакий «старосветский» оттенок и намек на укоренившуюся семейную традицию торговли произведениями искусства. Неожиданное соединение немецкого с французским должно было сразу обратить на себя внимание, произвести в голове у потенциального покупателя такой приятный хаос. Кто-то в этом смешении языков увидит эльзасские корни. Другие решат, что он из немецко-еврейской семьи, эмигрировавшей во Францию. Третьи просто будут сбиты с толку. Словом, в его происхождении останется некая загадка, а тот, кто умеет создать вокруг себя атмосферу таинственности, заведомо выигрывает, имея дело с широкой публикой.
Он специализировался на произведениях молодых художников – в основном это были картины, но также и скульптуры, и инсталляции, и отчасти даже хэппенинги, столь популярные в конце шестидесятых. Галерея спонсировала поэтические чтения и музыкальные вечера. Поп-арт и оп-арт, минимализм и абстракция, беспредметная живопись и фотография, видеоарт и новый экспрессионизм – за несколько лет Гарри и его призрачный брат приютили под своей крышей все направления современного искусства. Чаще всего вернисажи проваливались, что в принципе неудивительно, куда более болезненно Гарри переживал «предательство» тех немногих настоящих художников, которых ему довелось открыть. Обнаружив талант, он с увлечением и подлинным размахом помогал ему развернуться, начинал коммерческую раскрутку, а после двух-трех выставок молодое дарование сбегало от него в Нью-Йорк. Чикаго – он и есть Чикаго. Талант нуждается в оперативном просторе, и Гарри это понимал.
Но Гарри везло. В семьдесят шестом в галерею вошел с пачкой слайдов тридцатидвухлетний художник по имени Алек Смит. Гарри в этот момент не было на месте. На следующее утро, получив от секретарши толстый конверт, он решил бегло проглядеть слайды на просвет через оконное стекло, без всякой надежды на удачу, заранее готовый возвратить их автору, и вдруг понял, что перед ним самородок. В работах Смита было всё – смелость, цветовая гамма, энергия, свет. Сквозь яростные, как ножом по горлу, мазки взвихривались тела, буквально вибрировавшие от брызжущих эмоций, то был человеческий крик столь глубокий, искренний и страстный, как будто в нем невероятным образом переплавились радость и отчаяние. Ничего подобного до сих пор Гарри видеть не приходилось, у него даже руки задрожали. Он сел, внимательно рассмотрел все сорок семь слайдов на портативном столике с подсветкой, тут же снял трубку и предложил автору персональную выставку.
В отличие от других птенцов гнезда Гарри, Смит вовсе не рвался в Нью-Йорк. За шесть лет столичной жизни он успел получить от ворот поворот во всех салонах и галереях и в Чикаго вернулся с сердцем, полным горечи и ожесточения, с душой, клокочущей от презрения к миру искусства, а также ко всем выжигам и продажным тварям, этот мир населяющим. Гарри называл его «злым гением». И то сказать, Смит отличался диковатым и воинственным норовом, но он был жеребец чистых кровей. Преданность для него была не пустым звуком, и, однажды оказавшись в коррале «Братьев Дункель», он не выказывал никакого желания вырваться на волю. Гарри спас его от забвения и потому остался его дилером навсегда.
Наконец-то Гарри открыл большой талант. Восемь долгих лет, исключительно благодаря Смиту, его галерея держалась на плаву. После успеха первой выставки (все семнадцать картин и тридцать один рисунок были раскуплены к концу второй недели) Смит с женой и маленьким сыном приобрели дом в мексиканском городе Оахасе и перебрались туда со всеми потрохами. С этого дня художник, раз и навсегда отказавшись ступить на американскую землю, игнорировал свои персональные выставки в Чикаго, не говоря уже о ретроспективах в музеях других городов, которые множились по мере того, как утверждалась его репутация. Чтобы повидаться с ним, Гарри вынужден был летать в Мексику – что он и делал обычно пару раз в году, – а так они поддерживали связь в письмах и по телефону. Владельца галереи «Братья Дункель» все это не слишком беспокоило. Смит был плодовит: то и дело почтальон доставлял деревянный ящик, доверху набитый картинами и рисунками, которые раскупались как горячие пирожки, и по весьма приличным ценам. Этот идеальный союз просуществовал бы очень долго, если бы однажды, за три дня до своего сорокалетия, Смит, перебрав текилы, не прыгнул с крыши своего дома. Его жена утверждала, что это было просто ребячество с трагическим исходом; его любовница настаивала на самоубийстве. Так или иначе, Алек Смит погиб, и галерее Гарри Дункеля жить оставалось тоже недолго.
Тут на сцене появился некто Гордон Драйер, молодой художник. Гарри устроил ему выставку примерно за полгода до гибели Смита, и впечатлили галериста не столько работы (прямолинейные, умозрительные абстракции, не заинтересовавшие ни одного покупателя, ни одного критика), сколько сам тридцатилетний стройный Драйер с лицом херувима, белоснежно-мраморными руками и чувственным ртом, к которому Гарри захотелось прильнуть в первую же минуту знакомства. После шестнадцати лет семейной жизни Гарри не устоял – не перед какой-то там интрижкой на одну ночь, а перед пьянящей, манящей, испепеляющей страстью. Что касается честолюбивого Драйера, мечтавшего выставиться в галерее, то он позволил себя совратить этому коренастому пятидесятилетнему мужчине. А может, все было наоборот, и это он совратил Гарри. Все произошло в студии, куда тот пришел взглянуть на последние работы художника. Красавец мужчина с лицом юноши, сразу угадавший желания гостя, посреди пустого трепа о достоинствах геометрического минимализма словно невзначай опустился на колени и расстегнул Гарри ширинку.