355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Моран » Живой Будда » Текст книги (страница 1)
Живой Будда
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:13

Текст книги "Живой Будда"


Автор книги: Поль Моран



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Поль Моран
ЖИВОЙ БУДДА

Запретный город

I

Автомобиль двигался по возвышавшейся над рисовыми полями дороге, на всем протяжении которой снизу доносилось кваканье лягушек; это была старомодная, высокая и тяжелая машина – типичный королевский автомобиль. На сиденье возле шофера никого не было. На заднем сидели наследный принц и его адъютант. Шины мололи гравий, словно мельница зерно, и разбрызгивали оставшиеся от ежедневных гроз лужи, которые не успевала впитать за ночь умиротворенная земля. Запах влаги, проникший через опущенное до уровня носа стекло, возвестил о том, что впереди лес. И действительно, они почти тотчас въехали под его густые зеленые своды. Шофер придерживал руль только правой рукой, левой – мигал фарами, освещая мелькающих в воздухе летучих мышей и убегающих прочь диких, с металлическим блеском в глазах, собак.

Так продолжалось минут десять. Затем машина замедлила ход и остановилась, фары погасли. Только сейчас стало видно, что дороги дальше нет и что они приехали на берег широкой реки, отражающей сиявшие в небе звезды. Лес подступал вплотную к стремительно несущемуся потоку ровно поблескивающей воды, завладевшей пространством до самого горизонта. Луна не просматривалась, но ощущалась повсюду. Трое мужчин молчали, оставаясь на своих местах. Вместе со скоростью исчезла и прохлада: их высохшие было спины снова стали влажными, и на белых куртках проступили пятна. Вспыхнул огонь сигареты. Шофер прихлопнул нескольких москитов. В воду шарахнулась крыса.

Почти каждый день принц Жали приезжал сюда во время полуночной загородной прогулки после ужина у короля-отца. Здесь река, становившаяся особенно стремительной в сезон дождей, спешила к океану. Никакой берег уже не смел ограничить ее, ни один мост – набросить на нее свое ярмо. Здесь она вздымала на своих волнах последние плавучие домики, которые приходили в движение, сталкиваясь друг с другом; она проникала под строения, стоявшие на сваях, размывала почву, окрашиваясь в шоколадный цвет, и терзала берега. Оставаясь тем не менее судоходной, она от юга и до севера кормила это маленькое азиатское королевство (являющееся, как и его соседи – Камбоджа, Сиам и Бирма – лишь коридором для ее ноздреватых наносов и илистых почв), а теплым индийским морям несла снежную прохладу Тибета. В местном церемониале эта река-кормилица имела свой особый статус и даже носила герцогский титул.

Через некоторое время принц вышел из машины и в сопровождении адъютанта смело ступил в лес, под сень гигантских папоротников. Место это, видимо, было ему хорошо знакомо, так как, не обращая внимания на топкие берега, которые то выдавались вперед, то отступали, он свернул на слегка поднимавшуюся над землей мощенную досками тропинку. Пройдя метров пятьдесят, мужчины остановились и трижды простерлись ниц. На какое-то время они замерли в этой позе, словно в молитве… Принц поднялся первым и, обернувшись к тому, кто следовал за ним, взял у него палочки из сухих трав: в кромешной тьме вспыхнул огонь. Теперь, подняв голову в просвете между деревьями, можно было увидеть безмолвно возвышающуюся над лесом глыбу – то было гигантское, отполированное временем изваяние Будды, стоящее среди поросших зеленью руин разрушенного каменного храма. Когда-то глаза у статуи были открыты, но дожди размыли выпуклые зрачки и загнутые кверху ресницы, так что теперь она казалась спящей: неумолимое время закрыло ей глаза, словно человеку…

Принц вернулся к машине. На прогалине осталась лишь раскаленная точка да аромат тлеющих благовоний.

– Рено?

– Да, монсеньор.

– Запомните, завтра вечером, в это же время, мы отправляемся в путь.

– Слушаюсь, монсеньор, – не оборачиваясь, ответил вышколенный шофер, прямо и неподвижно сидевший за рулем.

Снова наступило молчание. Окруженные мерцавшими в темноте светлячками и жабами-буйволами, дувшими в свои игрушечные трубы, трое мужчин с непокрытыми головами, без шлемов, казалось, сосредоточились только на том, чтобы запастись перед сном прохладой. На самом деле они знали, какой серьезный момент наступил сейчас, знали, что один из них владеет в этот вечер тайной – совсем новой тайной, увенчавшей здание, построенное с такой быстротой и такой смелостью, что малейший жест представлялся опасным, малейшее слово могло похоронить их под его обломками. Тропическая ночь, всегда кишащая жизнью, со всеми своими бликами и подспудными шорохами словно застыла, пораженная эффектом от этого краткого распоряжения, отданного принцем шоферу.

Шофером же (надо представить сначала его, ибо он, хотя и не является главным героем повествования, сыграл в те два месяца, что находился на службе у принца, очень важную роль) был молодой француз лет двадцати шести. Являясь шестым сыном графа д’Экуэна, дворянина из Нормандии, погибшего на войне волонтером в возрасте шестидесяти лет, он родился за восемь тысяч километров отсюда – в старом замке эпохи Людовика XIII, находившемся между Венсеном и землей Ко.

Рено д’Экуэну довелось слышать грохот пушек, но не так близко, как людям более старшего поколения, чтобы оглохнуть от него. Он не участвовал в этой Великой войне, ознаменовавшей для одних начало нового века, для других – конец света. А потому безразличие, которое он питал к этой эпопее, было совершенно искренним: война наводила на него скуку, как Священная история, и разочаровывала его, как матч, закончившийся вничью. Он еще ничего не сделал, ничего не узнал, но грядущее, приход которого он ощущал, обещало быть столь новым, что он верил: ничего подобного прежде не бывало. Он явился как раз вовремя, чтобы застать момент, когда навсегда похоронили золотые денежные монеты и их старшую сестру – Нравственность. Занимая в отношении войны 1914 года ту же позицию, что Мюссе и Виньи занимали в отношении войн Империи, он унаследовал их пессимизм, но отнюдь не восхищение, которое те питали к прошлому. Он знал только (сегодня уже все французы отдают себе в этом отчет), что эта бойня была напрасной, что восемь лет спустя не осталось ничего от тех принципов, во имя которых все сражались, да и они оказались лишь словами, затасканными от слишком долгого ношения на гребне шлемов. Отец его погиб под Верденом, перебив много немецких дворянчиков, походивших на него самого, как никто другой на этом свете.

У Рено на глаза наворачивались слезы, когда он думал о его печальной судьбе. Война за «правое дело» представлялась ему подобием какой-то немыслимой железнодорожной аварии. «Мой бедный отец погиб в жуткой катастрофе», – говорил он. Рено спокойно предоставил миру пуститься вразнос: у него был ладно устроенный мозг, обслуживаемый превосходными рефлексами, ему хватало решительности, а любовь к действию была тем более похвальной, что в глубине души он в него не верил. Если эти черты в общем были присущи всем юношам его времени, то индивидуальной особенностью Рено являлось его пылкое романтическое сердце, хотя он отчаянно старался не нравиться окружающим и довольно-таки преуспел в этом.

Радея о своих детях, вдова графа д’Экуэна для каждого из них жертвовала всем: следуя слепой и благородной традиции, она делала все, что могла, готовя их либо к офицерской, либо к чиновничьей карьере, а следовательно – к нищете. Чтобы шестой сын смог подготовиться к конкурсному экзамену для получения диплома инспектора колоний, она с 1922 по 1924 год вырубила и продала восемьдесят гектаров леса. В Руанском лицее, где Рено обучался, он трудился не слишком прилежно. Затем, после прохождения военной службы, он обосновался в Париже.

Рено недолго страдал от той смутной тоски, которую испытывали его более беспечные или более богатые товарищи. Он не познал чудовищных мечтаний о могуществе, которыми долго тешат себя дебильные подростки перед тем как пойти в обучение к какому-нибудь стряпчему. Он сохранил любопытство ребенка, и глаз его был верен и проницателен. Наделенный чувством реальности, которое в двадцатилетнем возрасте покидает даже лучших людей, сумев сразу понять, в каком тупике оказываются те, кто позволяет себе предаваться метафизическим метаниям и кружат вокруг смерти, не решаясь подступиться к ней, он принял этот чувственный мир таким, каков он есть. Кругом наперебой повторяли: «К чему стараться? Ведь все обречено на крах». А Рено, исходя из того же, решил, что надо прожить жизнь как можно лучше, то есть – стремительнее; он предоставил другим сидеть в кафе и раздумывать, как им «определиться», очень скоро поняв, что все определяет сама жизнь, а оценивает – время.

Полагая, несомненно, что дорога перед ним достаточно широка, чтобы позволить себе роскошь некоторых отклонений, Рено прослушал курсы в Сорбонне и в Институте восточных языков, приведшие его в конечном итоге в автомобильную фирму «Бугатти», где он стал гонщиком. Будучи еще в Руане одним из «королевских молодчиков»[1]1
  Организация французских роялистов.


[Закрыть]
, он сошелся в Париже с левыми кругами, потом – с крайне левыми. Свои утра он проводил в Левалуа, восседая на автомобильных шасси, а вечера – на Монпарнасе, в ресторанчиках с бумажными скатертями и приборами из алюминия, где посетители охотно «ревизовали» моральные ценности. Отчасти для того, чтобы удивить завсегдатаев «Ротонды»[2]2
  Известное парижское кафе.


[Закрыть]
, он в конце концов вступил в Коммунистический союз молодежи и в это же время сменил фамилию д’Экуэн, так импонировавшую еще Сен-Симону, на боевую, круглую, как бомба, фамилию «Коэн». Разве он был неправ? На Востоке каждый, кто приобщается к новой вере, начинает с того, что меняет имя. Рено приобщился если не к интеллектуалам, то по крайней мере к «интеллигенции» – в русском значении этого слова. Ему, сыну аристократа, было легче, чем кому-либо другому, поменять класс. Именно поэтому сегодня за пределами Франции, и особенно за пределами Европы, можно встретить некоторое количество молодых французов-авантюристов: чаще всего они, как и Рено, принадлежат к провинциальному дворянству. Их можно обнаружить на трапах или в салонах самолетов: иногда они женятся на наследницах баснословного состояния либо, что еще лучше, на кинозвездах; а иногда становятся контрабандистами или школьными учителями.

Как раз в это время Рено, чтобы быть, как все, вынес приговор Западу и, не слишком раздумывая, с энтузиазмом сделал ставку на Восток. Он выказал себя его ярым поклонником. Повсюду в Европе, где хоть как-то проявлялась Азия, он бросался на ее след: он обнаруживал ее на ширмах восемнадцатого века, в доках Темзы, в строках немецких авторов-пессимистов, в лейденских коллекциях[3]3
  Голландский город Лейден примечателен своими богатыми научными и антикварными коллекциями.


[Закрыть]
и в музее Гимэ[4]4
  Эмиль Гимэ – французский промышленник, археолог и музыкант, уроженец Лиона (1836–1918). Собрав множество предметов искусства Дальнего Востока, он основал в 1879 г. в Лионе музей, носящий его имя, перевезенный в 1884 г. в Париж и ставший в 1945 г. отделением азиатских искусств Лувра.


[Закрыть]
. Было ли это влиянием учебы в Институте восточных языков? Или влиянием его убитого во времена крестовых походов предка Амори д’Экуэна? Или влиянием его нового имени?

Еще во время своего довольно продолжительного пребывания в качестве военнослужащего в оккупированной Германии Рено издал в Майнце томик стихов под названием «Для внутреннего употребления», и в каждом из них обнаруживалось влияние Шпенглера, Кайзерлинга и других немецких авторов, которые в то время, когда их дом пылал, бежали с Запада через черный ход, а их произведения сразу после заключения перемирия заполонили книжные киоски германских вокзалов. Ибо Рено, несмотря на жизнерадостную натуру, читал все книги подряд. Он жадно накидывался на всех писателей, буквально приступая с ножом к горлу, словно жаждал их крови. Его поэмы появились с лозунгом на обложке: «Да здравствует Германия, эта Индия Европы!». «Да здравствует» принадлежало ему, остальное – Гюго (что было, кстати сказать, для гения 1840-х годов весьма неглупо).

Затем Рено вернулся во Францию. Париж, на который он смотрел ясными глазами, имея чистые руки и довольно пустой желудок, явил ему зрелище такого морального разложения, такой политической тупости, социальной озлобленности, мерзости и варварства, что он решил покинуть Запад. В то время с его уст не сходили речи о невинности и безымянности. Он охотно и много говорил о «немотивированных» поступках, словно любой поступок не связан всегда с какой-то причиной, как экипаж с лошадью. Он даже подумывал о том, не поджечь ли ему материнский замок и не уничтожить ли свое удостоверение личности, чтобы стать настоящим блудным сыном, а не человеком из породы тех, что возвращаются обратно поесть телятинки. Но его, столь экстравагантного в мыслях, спасло хорошее воспитание и боязнь прослыть этаким «денди» ранних романов Барреса – эготизм в бутоньерке и конфеты с динамитом.

Писать он перестал: ведь его ничто не принуждало к этому, разве что бунтарство, но бунтарство, выражающееся лишь в чернильных упражнениях, казалось ему жалким. Поскольку у него был благородный английский тип лица, который порой встречается в Нормандии сохранившимся в чистом виде даже у работников ферм, ему без труда удалось раздобыть в барах денег в виде авансов и пополнить эту сумму, обратившись к одному из кузенов, жившему по ту сторону Ла-Манша – сэру Патрику Экуэну из Эбботсфилд-Холла, что близ Экзетера, которого он не видел с 1906 года, но с которым его семья иногда обменивалась пергаментами с генеалогическими древами и корзинами с дичью. Он послал ему написанное на хорошем английском языке непринужденное и остроумное письмо, в котором утверждал, что вслед за мифом о великих людях скоро исчезнет, наконец, миф о взрослых и что пробил час детей, то бишь его час. (Это поколение более не курит фимиама предкам.) Короче говоря, в другое время о Рено сказали бы, что он пошел по плохой дорожке, но так как в наше время весь мир пошел по плохой дорожке, то все просто констатировали, что он идет в ногу со временем.

Рено, проехав через Москву, добрался до Шанхая, где летом 1925 года основал младокитайскую газету. Он дважды приезжал в Кантон, посетил провинцию Юннань, Тонкин и Камбоджу. Результат не заставил себя ждать. К его презрению к Западу менее чем через год прибавилось отвращение к новому Востоку. Он вспоминал разговоры в парижских кафе и салонах и только пожимал плечами от повального увлечения Востоком:

– Мадам, нам следует всему учиться у Азии…

– Китайцы, мадемуазель, знали это задолго до нас…

– Восточные люди, дорогой мой, видят нас насквозь, тогда как мы в них совсем не разбираемся.

Сетовать на то, что мы – не желтолицые, глупо. Чтобы дойти до этого, нужно было быть Кайзерлингом, жившим, кстати, впечатлениями еще довоенного своего путешествия; впрочем, немцы, кричащие о том, что Запад умирает (вместо того чтобы честно признать, что им так и не удалось промаршировать под Триумфальной аркой), вызывали подозрение. Индия Киплинга и Китай Клоделя уже слились для всех с Персией Монтескье и Великим Моголом Марко Поло. То, с чем Рено столкнулся в Азии, дало ему основание меньше ненавидеть Европу. В самом деле, если Азия когда и была в большом долгу перед Европой, так именно теперь.

Рено, безрассудно объявивший об этом во всеуслышание, испортил отношения с китайцами из гоминьдановской партии, не перестав при этом слыть подозрительной личностью и у живших в Китае французов. Избавившись, наконец, от иллюзий относительно ресурсов этой «необитабельной» (как он выражался) планеты и смешав все карты, он наслаждался горьким удовольствием от того, что отвергнут всеми и что оказался между двух огней. И когда он, набрав высоту, решил использовать собственную тайную типографию для того, чтобы издать свою новую поэму («штуковину, несмотря ни на что, довольно значительную»), его печатный станок был арестован, а его газета «Южный Китай» запрещена решением представителей Международной концессии.

Рено всегда обладал чувством юмора и никогда не отказывался от подвернувшегося приключения: дальше мы увидим, как он был вознагражден за это. Устав от Китая – этой вызывавшей негативную реакцию страны, оставшейся бюрократической и сделавшейся неучтивой (точь-в-точь как Франция, которую он покинул), и не имея особой охоты возвращаться на европейскую землю, он, больной и ослабленный лишениями, сел на датское судно, направлявшееся в одно небольшое государство в Южной Азии. Именно здесь мы и застаем его.

Территория королевства Карастра, вытянутая в длину, как Италия, представляет собой густые джунгли, так что какая-нибудь мартышка могла бы перебраться из одного конца в другой, перепрыгивая с ветки на ветку и ни разу не коснувшись земли. Здесь, на этой почве, где еще недавно все зиждилось на тотемах и фетишах, прочно воцарился Будда. Индуистское учение, отнюдь не уничтожившее райскую сторону жизни соседствующих с Полинезией земель, обогатило своей миротворческой философией мудрую кротость этого непритязательного, легковерного, музыкального, любящего наслаждения – одним словом, близкого к золотому веку – народа. Двор, ревниво оберегавший традиции, на протяжении двух столетий управлял этой территорией по-семейному, словно собственной вотчиной. Соперничество чужеземных дипломатов, сводившее на нет все их усилия, до сих пор избавляло страну от колонизации и установления над нею чьего-либо протектората. Чиновничье управление, трамваи, армия, флот, канализация считались здесь неким неизбежным злом и были отданы на откуп состоящим на жалованье европейцам. Местные жители выращивали рис и удили рыбу, предоставив торговлю китайцам, и никогда не упускали случая очистить себя от скверны и увенчать гирляндой из цветов.

Тайные движения души, расслабление тела, приобщение к абсолюту, отдохновение, необходимое молодому уму, слишком рано достигшему крайней степени желчности, уроки мудрости и сохранения достоинства, бегство в новое средневековье – все то, что Рено искал, и до сих пор тщетно, в Азии – он по капризу судьбы нашел теперь здесь, в королевстве Карастра. Уехав из Парижа недоучкой, он даже ни разу не поинтересовался, где, собственно говоря, находится тот Восток, о котором все столько твердят. Кокосовые пальмы Цейлона, броненосцы Нагасаки, мечети Самарканда, «Палас-отель» Луксора, Стена Плача Иерусалима и войлочные палатки родовитых кочевников Монголии – это и есть тот самый Восток? Когда он достаточно поездил, он понял, что и здесь, как и во всем остальном, люди, смешивая понятия, не имеющие между собой ничего общего, впадают в ошибку. Тогда же он отметил, что проблема «Восток – Запад», так увлекшая его, должна рассматриваться не только в горизонтальной плоскости, что существует еще и проблема вертикали «Север – Юг». Чтобы достичь Тихого океана, Рено пришлось проехать и такие места, где немцы не слишком отличались от русских, и такие, где русские уже были азиатами: нигде четко не ощущалось начала какого-то нового мира; и это потому, что он почти все время находился на одной и той же широте. Однако когда хитросплетения жизни забросили Рено на экватор, ему внезапно открылось то, что до тех пор оставалось скрытым. То, что ему не смогла объяснить Транссибирская магистраль, ему с самого начала поведало бы морское путешествие из Марселя к острову Ява. Рено оставил бы за спиной Средиземноморье с его человекообразными богами, проплыл бы вдоль Египта, где у божеств с человеческими телами были уже головы животных, и наконец достиг бы тех экзотических мест, где все человеческое уже исчезло и за плечами звероподобных идолов торжествовало Невидимое.

Радости Рено не было границ. Сев на пароход, принадлежавший конторе Кука, он попал наконец, как он шутливо выражался, к «добрым дикарям», почти что к «таитянам» того самого Бугенвиля[5]5
  Луи-Антуан Бугенвиль (1729–1811) – французский мореплаватель.


[Закрыть]
который еще в 1750 году уличил Европу в дряхлости. Молодая Азия – вовсе не тысячелетний Северный Китай, который не перестал под карикатурным подобием демократии скрывать свое пристрастие к военной диктатуре; незыблемая Азия – вовсе не Южный Китай с его национальным объединением и студентами, вернувшимися из Соединенных Штатов: Азия была именно здесь.

Рено, сам того не подозревая, приобрел билет прямо-таки к истокам мира. Он, словно ребенок, вдруг очутившийся в детстве тропиков, наконец-то познал их. Рогатые скорпионы, змеи, запутанные в клубки, как тяжба какого-нибудь китайца, надутые воздухом кобры словно сошли со страниц альбомов, с витрин музеев и стали реальностью. То была настоящая «колония», как у Эдиара. Здесь можно было видеть лотос, и он больше не являлся украшением прически или формой дверной ручки; Рено трогал руками в лесу деревья редчайших пород, которые до той поры были знакомы ему лишь в виде распиленных накладных дощечек на изделиях германских мастеров-краснодеревщиков XVIII века; он касался орхидей и их родных сестер – жемчужин, казавшихся еще красивее оттого, что они не лежали на плечах американок или вокруг ведерок с шампанским; он мог дотронуться до обезьянок, похожих обличьем на судейских чиновников, до золота, защищенного от охотников на него своим добрым гением – малярией.

После засушливого Китая он наслаждался буквально сочившейся из почвы влагой, которая обволакивала столицу, придавая ей вид гибкого растения на поверхности водоема, характерный для всех городов, стоящих на воде, будь то Карастра или ее азиатские сестры – Палембанг и Понтианак – в Голландской Индии.

И нравы жителей были гибкими и спокойными, как вода: живя на реке, не имея никакого другого дома, кроме лодки, ускользая от всякой переписи, это «плавучее» население наводило на мысль, что символом страны должен бы являться не тигр, а выдра. Плывя против течения на пироге, выдолбленной из ствола саговой пальмы, Рено видел туземцев, живущих в донельзя простых хижинах – сооружениях, являвших собою крышу из пальмовых листьев и пол из тика. Они ходили взад-вперед либо неподвижно сидели на корточках, словно на картинах примитивистов, где художники, желая показать интерьер, вовсе упраздняют стены. Его забавляли эти надводные жилища – такие легкие, что по местным законам они даже не считались недвижимым имуществом, а почитались мебелью; удивляли цветы – такие высоченные, что их приходилось обрезать секатором и складывать в кучи, а вокруг произрастали покрытые пушком кокосовые пальмы, корнепуски, побеги голубого бамбука и сердцеобразной формы бетель. Было как раз такое время, когда китайские купцы, предугадав низкие урожаи, сжигали свои склады для риса, застрахованные компанией Ллойда: реку каждую ночь освещали живописные пожары.

Однажды вечером, уже после захода солнца, когда Рено прогуливался в окрестностях Запретного города, отгороженного высокой стеной с индусскими зубцами наверху, покрытой, словно испражнениями гигантских ястребов, зеленой плесенью, бирманцы в розовых тюрбанах, торчавшие у потайной двери, неожиданно пригласили его войти внутрь. Это были сторожа слоновника, которые, приняв Рено за туриста, хотели получить с него несколько долларов, пустив посмотреть на священных животных. Шесть белых толстозадых слонов, с присущим всем альбиносам враждебным подслеповатым взглядом, с хрустом грызли сахарный тростник, обмахивая маленькими хвостами зады – такие грязные внизу, словно на них сморщились сползшие из-за отсутствия подтяжек штаны. Дойдя до последнего стойла, Рено очутился перед каретным сараем; набравшись храбрости, он заглянул внутрь и увидел покрытые брезентом парадные экипажи на двенадцати рессорах, автомобили для торжественных церемоний и электрическую повозку в стиле Людовика XV, в которой король раз в год, по окончании сезона дождей, посещал своих феодалов на севере страны. Вдруг у него екнуло сердце: посреди мраморного двора он увидел низкую, блестящую, дерзкую, как праща фрондиста, совсем новенькую восьмицилиндровую «бугатти». Несколько отчаявшихся малайцев, имевших, как и все туземцы, несмотря на большое самомнение, лишь весьма приблизительное представление о правилах автовождения и не испытывавшие никакого интереса к технике, которую они воспринимали скрепя сердце, силились привести машину в движение. Не преуспев в этом, они уже было начали бить ее, как упрямого осла.

Подойдя к ним, Рено узнал, что это – любимая машина наследного принца, принца Жали, и что она ездила всего неделю после того, как была доставлена сюда, поскольку влажный климат тропиков оказался для нее не слишком подходящим. Белую, такую непорочную машину окружили черные. При каждом обороте ручки она стонала, словно белокожая девственница, подвергаемая мучениям. Это было выше его сил: Рено скинул куртку… Малайцы впервые увидели белого человека за работой, к тому же такого красивого белого человека – со светлыми волосами. Они сгрудились вокруг разинув рты.

Когда Рено вылез из-под машины, перед радиатором стоял стройный молодой человек в полотняном плаще. Кто бы это мог быть? На Востоке царственных особ в принципе увидеть невозможно. Тем не менее у Рено не было сомнения, что перед ним – член королевской семьи, ибо слуги попадали на землю и, спрятав лица в колени и молитвенно сложив руки на затылке, замерли в таком положении.

Молодой человек поблагодарил Рено по-английски, хотя и с легким акцентом, не наклонив при этом головы, на которой плотно сидел белый полотняный шлем, и не опустив глаз, защищенных слюдяным козырьком. На месте лица у него был виден лишь гладкий медного цвета овал, треугольный нос, расширявшийся книзу, четко очерченные лиловые губы и миндалевидные глаза, скрытые головным убором и полуприкрытые так, что из-под них виднелись только две узкие полоски эмали. Когда он назвал машину «своей», Рено понял, что это – наследный принц, и, приветствуя его, только щелкнул каблуками: руки его были выпачканы в масле: у него спросили совета, и он его дал: следует разбавить эфирным спиртом слишком густое горючее, поскольку из-за плохого бензина, получаемого с Суматры, мотор засорился. Это было тотчас сделано. Мотор завелся с четверти оборота.

– Теперь, – сказал Рено, – мельница заработает на всю катушку.

Машина была двухместной. Рено сел рядом с принцем, который нажал на газ, и «бугатти», легкая, как гроб с курильщиком опиума, вылетела с мраморного двора.

В тот же вечер Рено поступил к принцу Жали на службу в качестве старшего механика. Для этого ему понадобилось всего лишь сказать, что у него нет контактов с колонистами: такого заверения оказалось достаточно. С наступлением темноты – ибо в королевстве Карастра все расчеты производятся по ночам – ему заплатили за месяц вперед, причем с ним рассчитались не ракушками, а сингапурскими долларами. Он согласился жить на территории королевского дворца, что имело ряд преимуществ и лишь одно-единственное неудобство: по возвращении откуда-нибудь приходилось давать обнюхать себя офицеру охраны у главного входа, так как выпившим спиртное входить во дворец запрещалось.

Работа и удовольствие в Карастре обозначаются одним и тем же словом. Для Рено так оно и было на самом деле. Он приступал к своим обязанностям после захода солнца. Он никуда не выходил до наступления ночи и водил только личные машины принца. Его взаимоотношения с ним не замедлили перерасти в нечто большее, нежели отношения между слугой и хозяином. Принц Жали испытывал в отношении европейцев чувство неутоленного любопытства – ведь до сих пор ему приходилось иметь дело лишь с англичанками-гувернантками, опустившимися колонистами, отличавшимися нетерпимостью миссионерами-протестантами и дипломатами, манеры которых приводили его в ужас. Воспитанный в традициях предков, в самом центре королевства, являющего собою анахронизм и словно существующего вне времени, представляющего последний образчик абсолютного самодержавия и почти теократического буддизма, Жали женился в шестнадцать лет, имел двух жен и нескольких детей, однако это не сделало его взрослым мужчиной. Его особое расположение к Рено, его брызжущее молодостью очарование, которого тот также не был лишен, сразу породило взаимную симпатию этих двух юношей, белого и темнокожего, принадлежащих к одному поколению (истинный возраст восточного человека угадать трудно, но принцу можно было дать лет двадцать пять), – симпатию, которой суждено было иметь такие любопытные последствия.

Подлинный контакт между двумя столь далекими друг от друга расами может возникнуть только чудом: и оно произошло. Редкое стечение обстоятельств свело этого европейца и этого азиата, этих двух молодых людей, на совсем новой почве, лишенной каких-либо своекорыстных интересов, чуждой всякой задней мысли. Отнюдь не пытаясь противопоставить себя друг другу в качестве романтической антитезы, эти дети своего века, который, усложняя взаимоотношения между народами, упрощает их между индивидуумами, действовали на принципах равенства и взаимных уступок. Каждый спонтанно отказался от завоевания власти над другим, от злоупотребления превосходствами, коими его наградила природа. Поначалу их разделял диаметрально противоположный образ мышления, проявлявшийся и в речи: казалось, что они, один (для которого привычны бесконечность, символика, ритуалы) и другой (олицетворяющий собой точность, недоверчивость, сухость и анализ), никогда не смогут сойтись. Однако их связало нечто, что на первый взгляд показалось бы абсурдным, а именно – любовь к технике. Она породила между ними некую профессиональную дружбу, ощутимо выраженную доверительность, которой никогда не бывает между людьми белой и желтой расы, за исключением, быть может, той, что возникает на циновках курилен. В Европе дружба порождается временем. Но, положа руку на сердце, что может быть ужаснее старого друга? Ведь он предает вас по крайней мере так же часто, как вы предаете сами себя. И что может быть прекраснее нового друга? Рено каждый день приходилось рассказывать принцу про технику виражей на автодроме Монлери, про скоростные нагрузки моторов гоночных машин и досадные неполадки в них, про запах касторового масла, качество ремонта, молниеносные рывки, описывать автомобиль гонщика Диво и одноместный болид Сигрейва.

Несколько месяцев назад Рено предстал перед нами в своем излюбленном репертуаре – напыщенным, брюзжащим, склонным к декламации; теперь же беззаботная жизнь тропиков явила нам его расслабившимся, счастливым, в наилучшем здравии: он утратил тот загнанный взгляд, который иногда бывает у молодых людей, освобожденных из тюремного централа; его серо-голубые глаза стали живыми, белокурые волосы – не тусклыми, а блестящими. Он вновь обрел это давнее и присущее цивилизованности чувство необходимости служения двору, которое у отпрысков старинных французских фамилий может мгновенно вспыхнуть в присутствии монаршей особы, пусть даже столь экзотической. На заигрывание с ним судьбы Рено ответил таким же заигрыванием. Если бы его пригласили к принцу в качестве учителя, обязанного за жалованье обогатить его интеллект, он, вероятно, согласился бы, но лишь скрепя сердце. Предложение же быть при нем шофером привело его в восторг. Он отдался этому занятию с большой охотой, не омраченной никаким стыдом, не испорченной никакой признательностью. У него возник неподдельный интерес к королевскому ученику, к этому наивному автомеханику, напоминавшему ему воскресных автолюбителей на версальском шоссе, которому надо было все время повторять:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю